|
|||
ДОРОГОЙ ДРУГ! 43 страницаИ Сережка рассказал им о " Молодой гвардии" и высказал соображение, что дивизия, несомненно, должна тотчас же выступить на выручку ребят, сидящих в тюрьме. Начальник штаба, выслушав тактический план движения дивизии на Краснодон, улыбнулся, но тут же тихо простонал и взялся рукой за щеку. Но командир не улыбнулся, как видно не считая марш дивизии на Краснодон таким невероятным делом. Он спросил: — Каменск-то ты знаешь? — Знаю, только не отсюда, а оттуда, с той стороны. Я оттуда пришел… — Федоренко! — крикнул командир таким голосом, что где-то зазвенела посуда. Никого, кроме них, не было в комнате, но в то же мгновение Федоренко, самозародившись из воздуха, вырос перед командиром и так щелкнул каблуками, что всем стало весело. — Есть Федоренко! — Парнишке обутки — раз. Покормить — два. Пусть отоспится в тепле, пока не вызову. — Есть обутки, есть покормить, пусть спит, пока не вызовете. — В тепле… — И командир наставительно поднял палец. — Как баня? — Будет, товарищ генерал! — Ступай! Сережка и сержант Федоренко, приятельски обнявший его за плечи, вышли из хаты. — Командующий приедет, — с улыбкой сказал командир. — Да ну-у? — весь просияв и на мгновение забыв даже боль зуба, сказал начальник штаба. — Придется ведь в блиндаж переходить. Вели, чтоб подтопили, а то ведь Колобок, он, знаешь, задаст! — с веселой улыбкой говорил командир дивизии. В это время командующий армией, которого командир дивизии назвал любовным солдатским прозвищем «Колобок», еще спал. Он спал на своем командном пункте, который помещался не в доме и вообще не в жилой местности, а в бывшем немецком блиндаже в роще. Хотя армия наступала очень быстро, командующий придерживался принципа останавливаться не в населенных пунктах, а на каждом новом месте занимать немецкие блиндажи, а если они были разрушены, рыть новые блиндажи для себя и для всего штаба, как в первые дни войны. Этого принципа он стал придерживаться после того, как в первые дни войны погибло немало крупных военных, его товарищей, от вражеской авиации: они не считали нужным рыть блиндажи. Командующий армией в недалеком прошлом командовал дивизией, в которую вышел Сережка Тюленин. Это была та самая дивизия, с которой ровно полгода тому назад должен был взаимодействовать партизанский отряд, руководимый Иваном Федоровичем Проценко. А командующий армией, в прошлом командир этой дивизии, был тот генерал, с которым Иван Федорович лично договаривался в помещении райкома в Краснодоне и который так отличился в обороне сначала Ворошиловграда, потом Каменска и последующими умелыми арьергардными боями во время памятного отступления в июле и августе 1942 года. У командующего была простая, доставшаяся ему от отца и деда крестьянская фамилия. После этих боев она выделилась среди фамилий других военачальников и сохранилась в памяти жителей Северного Донца и Среднего Дона. А теперь, за два месяца боев на Юго-Западном фронте, фамилия эта стала известной всей стране, как и фамилии других военачальников, прославивших себя в великой Сталинградской эпопее. «Колобок» — это было его новое прозвище, о котором он сам и не подозревал. Прозвище это в известном отношении отвечало его внешности. Он был низкий, широкий в плечах, грудастый, с полным, сильным по выражению и очень простым русским лицом. При этой тяжеловатой внешности он был очень легок на подъем, подвижен, глаза у него были маленькие, умные, веселые, а движения ловкие и круглые. Однако он был прозван «Колобком» не за эту свою внешность. По стечению обстоятельств он наступал теми же местами, по каким отступал в июле и в августе. Несмотря на тяжесть боев в те памятные дни, он тогда довольно легко оторвался от противника и укатился в неизвестном направлении так, что противник и следу его не мог найти. Влившись в состав частей, образовавших впоследствии Юго-Западный фронт, он вместе с ними зарылся в землю и так и просидел в земле вместе со всеми, пока исступленная ярость противника не разбилась о их каменное упорство. А когда пришел момент, он вместе со всеми вылез из-под земли и — покатился, сначала во главе этой же дивизии, потом армии, по пятам противника, беря тысячи пленных и сотни орудий, обгоняя и оставляя у себя в тылу на доделку разрозненные части противника, сегодня одной ногой еще на Дону, а другой уже на Чиру, завтра одной на Чиру, а другой уже на Донце. И тогда из самой потаенной солдатской гущи выкатилось это круглое сказочное слово «колобок» и прилепилось к нему. И впрямь, он катился, как колобок. Сережка вышел к своим в те переломные дни середины января, когда развертывалось колоссальное наступательное движение Воронежского, Юго-Западного, Донского, Южного, Северо-Кавказского, Закавказского, Волховского и Ленинградского фронтов, приведшее к окончательному разгрому и пленению немецко-фашистских войск, окруженных под Сталинградом, к прорыву более чем двухлетней ленинградской блокады и к освобождению за полтора лишь месяца таких городов, как Воронеж, Курск, Харьков, Краснодар, Ростов, Новочеркасск, Ворошиловград. Сережка вышел к своим как раз в те дни января, когда началось новое мощное танковое наступление на немецкие оборонительные укрепления по линии рек Деркул, Айдар, Оскол — северных притоков Донца, — когда на участке железной дороги Каменск — Кантемировка ликвидировано было последнее сопротивление немецкого гарнизона в осажденном Миллерове, а за два дня до этого занята станция Глубокая и наши части готовились форсировать Северный Донец. В то время, когда командир дивизии беседовал с Сережкой, командующий армией еще спал. Как и все командующие, он все самое важное, имеющее отношение собственно к командованию, подготавливал и проделывал ночью, когда люди, не имеющие отношения к этим вопросам, не мешали ему и он был свободен от повседневной текучки армейской жизни. Но старший сержант Мишин, ростом с Петра Великого, Мишин, который при генерале, командующем армией, занимал то же место, что сержант Федоренко при генерале, командире дивизии, уже посматривал на дареные трофейные часы на руке — не пора ли будить. Командующий всегда недосыпал, а сегодня он должен был встать раньше обычного. По стечению обстоятельств, столь нередких на войне, дивизии, которая в июле под его командованием обороняла Каменск, предстояло теперь взять этот город. Правда, в ней уже мало было «стариков». Ее командир, недавно произведенный в генералы, в те дни командовал полком. Таких, как он, «старожилов» еще можно было найти среди офицеров, а среди бойцов их было совсем мало: дивизия на девять десятых состояла из пополнения, влившегося в нее перед наступлением на Среднем Дону. В последний раз взглянув на часы, старший сержант Мишин подошел к полке, на которой спал генерал. Это была именно полка, так как генералу, который опасался сырости, всегда делали ложе на втором этаже, как в вагоне. Мишин, как обычно, вначале сильно потряс генерала, спавшего на боку с детским лицом здорового человека с чистой совестью. Но, конечно, это не могло нарушить его богатырского сна, это была только подготовка к тому, что Мишин должен был проделать в дальнейшем. Он просунул одну свою руку под бок генералу, а другой обнял его сверху, под мышку, и очень легко и бережно, как ребенка, приподнял тяжелое тело генерала в постели. Генерал, спавший в халате, мгновенно проснулся, и глаза его взглянули на Мишина с такой ясностью, как будто он и не спал. — Вот и спасибо, — сказал он, с неожиданной легкостью соскочил с полки, пригладил волосы и уселся на табурет, оглядываясь, где парикмахер. Мишин подбросил генералу туфли под ноги. Парикмахер в огромных юфтовых сапогах и белоснежном переднике поверх гимнастерки уже крутил мыло в отделении блиндажа, где помещалась кухня. Неслышно, как дух, он оказался возле командующего, заправил ему салфетку за ворот халата и зефирными касаниями мгновенно намылил ему лицо с выбившейся за ночь жесткой и темной щетинкой. Не прошло и четверти часа, как генерал, уже вполне одетый, в застегнутом кителе, массивно сидел у столика и, пока ему подавали завтрак, быстро просматривал бумаги, которые одну за другой, ловко выхватывая их из папки с кожаным верхом и красной суконной изнанкой, подавал адъютант генерала. Первым он подал только поступившее сообщение о взятии нашими Миллерова, но это уже не было новостью для генерала, он знал, что Миллерово обязательно падет ночью или утром. Потом пошли разные повседневные дела. — Черт их не учил, оставить им этот сахар — раз они уже его захватили!.. Переставить Сафронова с медали " За отвагу" на Боевое Красное Знамя: они там, в дивизии, думают, наверное, что рядовых можно представлять только к медалям, а к орденам только офицеров!.. Еще не расстреляли? Не трибунал, а прямо редакция " Задушевного слова"! Расстрелять немедленно, не то самих под суд отдам!.. Ух, черти его не учили: " Требуется приглашение на замещение…" Я хотя и из солдат, а по-русски нельзя так сказать, право слово. Скажи Клепикову, который подписал это, не читая, пусть прочтет, выправит ошибки синим или красным карандашом и придет ко мне с этой бумагой лично… Нет, нет! Ты мне сегодня подносишь какую-то особенную муру. Все, все подождет, — говорил генерал, очень энергично принимаясь за завтрак. Командующий уже допивал кофе, когда небольшого роста генерал, ладно скроенный, с большим белым лбом, казавшимся еще больше оттого, что генерал спереди лысел, с аккуратно подстриженными на висках светлыми волосами, спокойный, точный и экономный в движениях возник с папкой возле стола. Внешность у него была скорее ученого, а не военного. — Садись, — сказал ему командующий. Начальник штаба пришел с делами, более важными, чем те, какие подсовывал командующему его адъютант. Но, прежде чем приступить к делам, начальник штаба с улыбкой подал генералу московскую газету, самую последнюю, доставленную самолетом в штаб фронта и утром сегодня разосланную по штабам армий. В газете был очередной список награжденных и повышенных в званиях офицеров и генералов, в том числе некоторых представленных по его армии. С живым, веселым интересом, присущим военным людям, командующий быстро читал списки вслух и, натыкаясь на фамилии людей, знакомых по академии и по Отечественной войне, поглядывал на начальника штаба то со значительным, то с удивленным, то с сомневающимся, а то и просто с детски сияющим — особенно когда дело касалось его армии — выражением лица. В списке был уже много раз награжденный командир той дивизии, которой раньше командовал «Колобок» и из которой вышел также теперешний начальник штаба армии. Командир дивизии был награжден за давнишнее дело, но пока это проходило по инстанциям и только теперь попало в печать. — Вот не вовремя узнает, когда Каменск брать! — сказал командующий. — Еще размагнитится! — Наоборот, подтянется, — с улыбкой сказал начальник штаба. — Знаем, знаем все ваши слабости!.. Сегодня буду у него, поздравлю… Чувырину — поздравительную телеграмму. Харченко — тоже. А Куколеву прямо что-нибудь человеческое, понимаешь, не казенное, а что-нибудь ласковое. Рад, рад за него. Я уж думал, не выправится он после этой Вязьмы, — говорил командующий. Вдруг он хитро заулыбался. — Когда ж погоны? — Везут! — сказал начальник штаба и опять улыбнулся. Совсем недавно был опубликован приказ о введении в армии для рядового и офицерского состава и для генералов погон, и это занимало всю армию. Достаточно было командиру дивизии сказать начальнику своего штаба о приезде командующего, как весть эта мгновенно прошла по всей дивизии. Она дошла даже до тех, кто в это время лежал в мокрой каше из снега и грязи на открытой степной стороне Донца, откуда виден был крутой правый берег реки и здания города Каменска, дымившиеся во многих местах, и силуэты наших штурмовиков, бомбивших в тумане город. Когда командующий еще на машине подъезжал ко второму эшелону дивизии, где встретил его сам командир, а потом они вместе пешком прошли на командный пункт, — по всему пути его следования как бы невзначай возникали одиночные фигуры и целые группы бойцов и офицеров, и всем хотелось не только увидеть его, но чтобы и он их увидел. Все с особенным шиком и удальством щелкали каблуками, и на всех лицах было выражение старания или приветливые улыбки. — Признавайтесь, час тому назад влезли в блиндаж, черт вас не учил, еще стены не пропотели! — сказал командующий, мгновенно разоблачив маневр командира дивизии. — Так точно, Два часа назад. Больше не вылезем, пока Каменск не возьмем, — говорил командир дивизии, почтительно стоя перед командующим с хитрым выражением в глазах и со спокойной, уверенной складкой в нижней части лица, говорившей: " Я у себя в дивизии хозяин и знаю, за что ты будешь ругать меня всерьез, а это так, пустяки". Командующий поздравил его с награждением. И командир дивизии, воспользовавшись подходящим моментом, сказал как бы небрежно: — Пока до дела не дошли… здесь поблизости банька в деревне уцелела, топим. Тоже, поди, давно не мылись, товарищ генерал? — Ну-у?.. — сказал генерал очень серьезно. — А готова? — Федоренко! Выяснилось, что баня будет готова только к вечеру. Командир дивизии наградил Федоренко таким взглядом, что было понятно: будет ему за это! — Вечером… — Командующий подумал, нельзя ли то-то передвинуть, а то-то отменить, но вдруг вспомнил, что по дороге сюда вклинилось еще то-то. — Придется в другой раз, — сказал он. Командир дивизии, по совету начальника штаба армии, который считался во всей армии непререкаемым военным авторитетом, разработал свой план захвата Каменска и начал излагать этот план командующему. Командующий послушал и стал проявлять признаки недовольства. — Тут же какой треугольник: река, железная дорога, окраина города — это же все укреплено… — Я высказал те же сомнения, но Иван Иванович справедливо заметил… Иван Иванович был начальником штаба армии. — Ты форсируешь ее, а потом тебе некуда расшириться по фронту. Они все время будут избивать тебя на подходе, — говорил командующий, тактично обходя вопрос об Иване Ивановиче. Но командир дивизии понимал, что его позицию укрепляет авторитет Ивана Ивановича, и он снова сказал: — Иван Иванович говорит, что они не могут ждать лобового удара отсюда, примут за демонстрацию, и данные разведки нашей это подтверждают. — Только вы ворветесь отсюда в город, как они начнут поливать вас вдоль по улицам и отсюда, с вокзала… — Иван Иванович… Командующий понял, что они не сдвинутся с места, пока он не устранит препятствие в лице Ивана Ивановича, и он сказал: — Иван Иванович ошибся. После того он в довольно мягких выражениях ловкими круглыми движениями широкой кисти с короткими пальцами показал по карте и по воображаемой местности план обхода и штурма города с совершенно другого направления. Командир дивизии вспомнил о мальчишке, который утром перешел фронт из окрестностей города, со стороны которых командующий наметил направление главного удара. И вдруг план штурма города сам собою очень легко и свободно улегся в его голове. К ночи все главное и решающее было закончено в штабе дивизии и передано полкам. И командиры пошли в баньку, случайно уцелевшую в соседней бывшей деревушке. А в пять часов утра командир дивизии и его заместитель по политической части выехали в полки — проверить их готовность. В блиндаже майора Кононенко, командира полка, не спали всю ночь, потому что всю ночь отдавались приказания и разъяснения от все больших ко все меньшим командирам, применительно к их маленьким, частным, а на деле главным и решающим задачам. Несмотря на то, что все уже было приказано и разъяснено, командир дивизии с необыкновенной методичностью и терпением еще раз повторил то, что уже было сказано накануне, и проверил, что сделано майором Кононенко. И майор Кононенко, молодой командир, типичный военный-труженик, с выбивающимся из-под ворота гимнастерки свитером, в стеганом ватнике и ватных штанах, без шинели, чтобы легче было двигаться, с отважным, худым, энергичным лицом и тихим голосом, так же терпеливо и не очень внимательно, потому что он все это уже знал, выслушал командира и отрапортовал, что он уже сделал. Это был полк, в который попал Сережка. Он прошел обратно всю лестницу от штаба дивизии до командира роты, получил автомат и две гранаты и был зачислен в штурмовую группу, которая должна была первой ворваться на разъезд возле Каменска. В течение последних дней над всей окружающей Каменск холмистой, в редких кустарниках, открытой местностью крутила теплая метель. Потом ветер с юга нагнал туман. Снег, на открытых местах еще не глубокий, начал таять, развезло поля и дороги. Села и хутора по обоим берегам Донца были сильно разбиты бомбежкой и артиллерийским обстрелом. Бойцы расположились в старых блиндажах и землянках, в палатках и просто под открытым небом, не разводя костров. Весь день накануне штурма им виден был в тумане расположенный по ту сторону реки довольно большой город с пустынными пересеченными улицами и возвышающимися над крышами жилых домов станционной водокачкой, уцелевшими кое-где трубами заводов и разбитыми колокольнями церквей. Простым глазом можно было видеть на холмах перед городом и по окраинам его немецкие дзоты. Сложное чувство владеет советским человеком, одетым в солдатскую шинель, перед сражением за освобождение такого вот населенного пункта. Чувство нравственного подъема оттого, что он, человек в шинели, наступает, освобождает свое, кровное. Чувство жалости к городу и к жителям его, к матерям и малым детишкам, попрятавшимся в холодные подвалы, мокрые щели. Ожесточение на противника, который — это известно по опыту — будет сопротивляться с удвоенной, утроенной силой от сознания своих преступлений и предстоящей расплаты. Чувство невольной душевной заминки от понимания, что смерть грозит и задача трудна. А сколько сердец сжимается от естественного чувства страха! Но ни один из бойцов не проявлял этих чувств, все были возбужденно веселы и грубовато шутили. — Колобок, раз уж он взялся, он вкатится, — говорили бойцы так, точно и впрямь не им самим, а сказочному колобку предстояло вкатиться в этот город. Штурмовой группой, в которую попал Сережка, командовал тот самый сержант, к кому он вышел, перейдя линию фронта, — маленький, подвижной, веселый человек, с лицом, испещренным множеством мелких морщинок, и с большими глазами, синими, но такими искристыми, что казалось, будто они беспрерывно меняют цвет. Фамилия его была Каюткин. — Так ты из Краснодона? — переспросил сержант с выражением одновременно и радости и как бы даже недоверия. — Бывал, что ли? — спросил Сережка. — У меня был друг — девушка оттуда, — сказал Каюткин, немного пригрустнув, — да она эвакуировалась. Я с ней в дороге и познакомился. Очень хорошая девушка… Проходил я через Краснодон, — сказал он, помолчав. — И Каменск я оборонял. Все, кто обороняли, тот погиб, тот в плену, а я вот снова тут. Слыхал стишки? И он прочел с серьезным лицом: Был задет не раз в атаке, — — Про таких, как я, сложены, — сказал Каюткин, посмеялся и подмигнул Сережке. Так прошел день и наступила ночь. В то время когда командир дивизии повторял майору Кононенко его задачу, бойцы, которым предстояло решить эту задачу, спали. Спал и Сережка. В шесть часов утра их разбудили дневальные. Бойцы выпили по чарке водки, съели по полкотелка мясного супа, засыпанного крупой, и по доброй порции пшенной каши. И под прикрытием тумана, ложбинками и кустарниками, стали накапливаться на исходных для атаки рубежах. Под ногами передвигавшихся группами бойцов образовалась грязная кашица из мокрого снега и глины. Метрах в двухстах уже ничего не было видно. Загудели тяжелые пушки, а последние группы бойцов еще подтягивались к берегу Донца и залегали в этой мокрой каше. Орудия били размеренно, методически, но их было так много, что звуки выстрелов и разрывов снарядов сливались в непрерывный гул. Сережка лежал рядом с Каюткиным и видел перелетающие в тумане через реку, справа от них и прямо над ними, то круглые, то с огненными хвостами красные шары, слышал их скользящий шелест, резкие разрывы на той стороне и гул дальних разрывов в городе, и эти звуки возбуждающе действовали на него, как и на его товарищей. Немцы только подбрасывали мины в места, где они предполагали скопление пехоты. Иногда из города отвечал шестиствольный миномет. И Каюткин с некоторой опаской говорил: — Ишь, заскрипел… И вдруг издалека, из-за спины Сережки, накатились громовые гулы. Они все нарастали, распространялись по горизонту. И над головами залегших на берегу бойцов загудело, запело, и страшные огненные разрывы, окутываемые густым черным дымом, закрыли весь противоположный берег. — Катюши заиграли, — сказал Каюткин, весь подобрался, и его лицо, испещренное морщинками, приобрело ожесточенное выражение. — Сейчас Иван-долбай еще даст, тогда уж… И еще не смолкли гулы позади них, и еще продолжались разрывы на том берегу, когда Сережка, не слышавший, была ли какая-нибудь команда или нет, а только увидевший, что Каюткин высунулся вперед и побежал, тоже выскочил из окопчика и побежал на лед. Они бежали по льду, казалось, в абсолютной тишине. На деле по ним били с того берега, и люди падали на льду. Черный дым и серный запах волнами накатывались на бегущих сквозь движущуюся массу тумана. Но ощущение того, что все вышло правильно и все будет хорошо, уже владело всеми бойцами. Сережка, оглушенный этой внезапно наступившей тишиной, пришел в себя, когда уже лежал рядом с Каюткиным на том берегу в воронке развороченной дымящейся земли. Каюткин со страшным лицом бил во что-то прямо перед собой из автомата, и Сережка увидел не далее как шагах в пятидесяти от них высунувшийся из полузасыпанной щели сотрясающийся хобот пулемета и тоже стал бить в эту щель. Пулемет не видел ни Сережки, ни Каюткина, а видел что-то более дальнее, и мгновенно захлебнулся. Город был далеко справа от них, по ним уже почти не стреляли, и они все дальше и дальше отходили от берега в глубь степи. Спустя уже много времени на степь, по всему направлению их движении, стали ложиться снаряды, посылаемые из города. У невидных в тумане, но хорошо знакомых Сережке хуторков их снова встретил сильный огонь пулеметов и автоматов. Они залегли и лежали так довольно долго, пока их не нагнали легкие пушки, которые почти в упор стали бить по хуторкам. В конце концов группы бойцов ворвались на хуторки вместе с этими пушками, которые катили и катили перед собой рослые, веселые и подвыпившие артиллеристы. Здесь сразу же появился командир батальона, и связисты уже тянули провод в подвал разбитого каменного домика. Так все шло хорошо до этого продвижения к разъезду — конечной цели их маленькой, частной операции. Если бы у них были танки, они давно были бы уже на этом разъезде, но танки на этот раз не были пущены в дело, потому что их не выдерживал лед на Донце. Теперь бойцы наступали в полной темноте. Командир батальона, который лично возглавлял эту операцию, как только противник открыл огонь, вынужден был пойти в атаку с теми группами, которые были у него под рукой, а главные силы были еще на подходе. Бойцы ворвались на этот хутор, группа Каюткина проникла довольно глубоко по улице и завязала бой за здание школы. Огонь из школы открылся такой сильный, что Сережка перестал стрелять и уткнул лицо в кашу из грязи. Пуля прожгла ему левую руку повыше локтя, но кость была нетронута, и сгоряча он не почувствовал боли. А когда он решился наконец поднять голову, никого уже не было возле него. Вернее всего было бы предположить, что товарищи его, не выдержав огня, отошли на окраину к своим. Но Сережка был еще неопытен, ему показалось, что все товарищи его убиты, и ужас вошел в его сердце. Он отполз за угол домика и стал прислушиваться. Двое немцев пробежали мимо него. Он слышал немецкие голоса уже и справа, и слева, и позади. Стрельба здесь смолкла, она все усиливалась на окраине, а потом и там стала стихать. Далеко над городом, окрашивая не небо, а сгустившиеся черные клубы дыма, колыхалось огромное зарево, и оттуда доносился стозвучный рев. Раненый Сережка один лежал в холодной каше из снега и грязи на хуторе, занятом немцами. Глава шестьдесят третья
Друг мой! Друг мой!.. Я приступаю к самым скорбным страницам повести и невольно вспоминаю о тебе… Если бы ты знал, какое волнение овладевало мной в те далекие дни детства, когда мы ездили с тобой учиться в город! Более пятидесяти верст разделяло нас, и, выезжая из дому, я так боялся, что не застану тебя, что ты уже уехал — ведь мы не виделись целое лето! Одна возможность такого горя невыразимой тоской сжимала мне сердце в тот час ночи, когда я за спиной у отца въезжал на подводе в ваше село и притомившийся конь так медленно брел по улице. Еще не доезжая вашей избы, я соскакивал с телеги: я знал, что ты всегда спишь на сеновале и уж если тебя там нет — значит, тебя нет… Но разве был хоть один случай, чтобы ты не дождался меня, — я знаю, ты готов был бы запоздать в школу, лишь бы не оставить меня одного… Мы уже не смыкали глаз до рассвета, мы сидели, свесив босые ноги с сеновала, и все говорили, говорили и прыскали в ладони так, что куры на насесте встряхивали крыльями. Пахло сеном, осеннее солнце, выглянув из-за леса, вдруг освещало наши лица, и только тогда мы могли видеть, как мы изменились за лето… Я помню, как однажды мы, юноши, стояли в реке по колено в зеленой воде, с подвернутыми штанами, и ты мне признался, что ты влюблен… Скажу откровенно, она мне не нравилась, но я сказал тебе: " Ты влюблен, не я! Будь же ты счастлив!.. " И ты засмеялся и сказал: " В самом деле, можно даже порвать отношения, чтобы удержать человека от дурного поступка, но разве можно дать совет в любви? Как часто самые близкие люди вмешиваются со своим опекунством в дела любви, сводят, разводят, передают дурное, что слышат о любимом тобой человеке… Если бы они знали, сколько они причиняют этим зла, сколько отравляют чистых минут, которые не повторятся никогда в жизни!.. " Еще я помню, когда пришел этот, я не хочу называть его имени, этот Н., и стал беспечно, с насмешливой улыбкой болтать о своих друзьях: " Этот по уши влюблен в такую-то, он просто пресмыкается перед нею, а у нее грязные ногти, — только это между нами… А этот, вы знаете, вчера так напился в гостях, его даже рвало, — только это между нами… А такой-то ходит в потасканной одежде, притворяется бедным, а на самом деле он просто скуп, я это точно знаю, — он не стыдится пить пиво на чужой счет, — только это между нами…" Ты посмотрел на него и сказал: " Вот что, H., уйди отсюда вон, да только поскорее…" " Как — вон? " — удивился Н. " А просто вон… Что может быть презреннее человека, который ничего не может рассказать о лице своего товарища, потому что всегда смотрит на него сзади? И что может быть презреннее юноши сплетника?.. " С каким восхищением смотрел я на тебя! Я думал точно так же, но, может быть, я не смог бы поступить так резко… Но лучше всего сохранилось в моей памяти то лето, когда вдали от тебя я понял, что у меня нет другого пути, как вступить в комсомол… И вот мы, как всегда, встретились осенью все на том же сеновале, и я почувствовал с твоей стороны какую-то неловкость и отчужденность, и я сам испытывал это по отношению к тебе. Мы, как в детстве, сидели, свесив босые ноги, и молчали. Потом ты сказал: " Может быть, ты не поймешь меня и даже осудишь за то, что я решил так, не посоветовавшись с тобой, но я, живя тут один летом, понял, что иного пути у меня нет. Ты знаешь, я решил вступить в комсомол…" " Но у тебя появятся новые обязанности и новые друзья, а как же я? " — сказал я, чтобы испытать нашу дружбу. " Да, — грустно ответил ты, — это, конечно, так и будет. Я, конечно, понимаю, что это дело совести, но как было бы хорошо, если бы ты тоже вступил в комсомол! " И я уже больше не мог терзать тебя: мы прямо посмотрели в глаза друг другу и засмеялись. Может быть, никогда уже не было у нас такого счастливого разговора, как в этот последний раз, на твоем сеновале, с этими курами на насесте и солнцем, которое выглянуло из-за осин, когда мы поклялись, что никогда уже не свернем с пути, на который вступили, и всегда будем верны нашей дружбе… Дружба! Сколько людей на свете произносят это слово, подразумевая под ним приятную беседу за бутылкой вина и снисхождение к слабостям друг друга. А какое это отношение имеет к дружбе? Нет, мы дрались по всякому поводу, мы совсем не щадили самолюбия друг друга, — да, если мы были несогласны, мы наносили друг другу раны! А дружба наша от этого только крепла, она мужала, она точно наливалась тяжестью металла… Я так часто бывал несправедлив к тебе, но, если я сознавал, что ошибся, я не уходил от ответа перед тобой. Правда, единственное, что я мог в таких случаях сказать, это то, что я был неправ. А ты говорил: " Не мучайся, — это бесполезно… Если ты все понял, забудь, то ли бывает, — это борьба…"
|
|||
|