|
|||
УБИТЬ ПЕРЕСМЕШНИКА 6 страница— По многим причинам, — сказал Аттикус. — Главное, если я не стану его защищать, я не смогу смотреть людям в глаза, не смогу представлять наш округ в законодательном собрании, даже не смогу больше сказать вам с Джимом — делайте так, а не иначе. — Это как? Значит, если ты не будешь защищать этого человека, мы с Джимом можем тебя не слушаться и поступать как захотим? — Да, примерно так. — Почему? — Потому, что я уже не смогу требовать, чтоб вы меня слушались. Такая наша работа, Глазастик: у каждого адвоката хоть раз в жизни бывает дело, которое задевает его самого. Вот это, видно, такое дело для меня. Возможно, из-за этого тебе придётся выслушать в школе много неприятного, но я тебя прошу об одном: держи голову выше, а в драку не лезь. Кто бы что ни сказал, не давай себя разозлить. Старайся для разнообразия воевать не кулаками, а головой… она у тебя неплохая, хоть и противится учению. — Аттикус, а мы выиграем дело? — Нет, дружок. — Так почему же… — А потому, что хоть нас и побили ещё сто лет назад, всё равно сейчас надо снова воевать… — сказал Аттикус. — Ты говоришь, прямо как дядя Айк Финч, — сказала я. Дядя Айк Финч был единственный в округе Мейкомб ещё здравствующий ветеран Южной армии. Борода у него была точь-в-точь как у генерала Худа, и он до смешного ею гордился. По меньшей мере раз в год Аттикус вместе с нами навещал его, и мне приходилось его целовать. Это было ужасно. Аттикус и дядя Айк опять и опять рассуждали о той войне, а мы с Джимом почтительно слушали. — Я так скажу, Аттикус, — говаривал дядя Айк. — Миссурийский сговор[5] — вот что нас загубило, но если б мне пришлось начать всё сначала, я бы опять пошёл тем же путём, не отступил бы ни на шаг, и на этот раз мы бы им задали перцу… Вот в шестьдесят четвёртом, когда на нас свалился Твердокаменный Джексон… виноват, молодые люди, ошибся… в шестьдесят четвёртом Старый Пожарник уже отдал богу душу, да будет ему земля пухом… — Поди сюда, Глазастик, — сказал Аттикус. Я залезла к нему на колени, уткнулась головой ему в грудь. Он обхватил меня обеими руками и стал легонько покачивать. — Сейчас всё по-другому, — сказал он. — Сейчас мы воюем не с янки, а со своими друзьями. Но помни, как бы жестоко ни приходилось воевать, всё равно это наши друзья и наш родной край. Я это помнила, а всё-таки на другой день остановилась на школьном дворе перед Сесилом Джейкобсом. — Берёшь свои слова обратно? — Как бы не так! — заорал он. — У нас дома говорят, твой отец позорит весь город, а этого черномазого надо вздёрнуть повыше! Я нацелилась было его стукнуть, да вспомнила, что говорил Аттикус, опустила кулаки и пошла прочь. — Струсила! Струсила! — звенело у меня в ушах. Первый раз в жизни я ушла от драки. Почему-то выходило, что, если я стану драться с Сесилом, я предам Аттикуса. А он так редко нас с Джимом о чём-нибудь просил… уж лучше я стерплю ради него, пускай меня обзывают трусихой. Я просто надивиться не могла, какая я благородная, что вспомнила просьбу Аттикуса, и вела себя очень благородно ещё целых три недели. А потом пришло рождество, и разразилась беда.
Рождества мы с Джимом ждали со смешанным чувством. Ёлка и дядя Джек Финч — это очень хорошо. Каждый год в канун рождества мы ездили на станцию Мейкомб встречать дядю Джека, и он гостил у нас целую неделю. Но была и оборотная сторона медали — неизбежный визит к тёте Александре и Фрэнсису. Наверно, надо прибавить — и к дяде Джимми, ведь он был муж тёти Александры; но он никогда со мной даже не разговаривал, только один раз сказал: «Слезай с забора», так что я вполне могла его и не замечать. Тётя Александра его тоже не замечала. Давным-давно в порыве дружеских чувств они произвели на свет сына по имени Генри, который при первой возможности сбежал из дому, женился и произвёл Фрэнсиса. Каждый год на рождество Генри с женой вручали Фрэнсиса дедушке с бабушкой и потом развлекались сами. Как бы мы ни охали и ни вздыхали, Аттикус не позволял нам в первый день рождества остаться дома. Сколько я себя помню, рождество мы всегда проводили на «Пристани Финча». Тётя Александра отменно стряпала, это отчасти вознаграждало нас за праздник в обществе Фрэнсиса Хенкока. Фрэнсис был годом старше меня, и я его избегала: он находил удовольствие во всём, что не нравилось мне, и ему были не по вкусу мои самые невинные развлечения. Тётя Александра была родная сестра Аттикуса, но когда Джим рассказал мне про подменышей и приёмышей, я решила — наверно, её подменили в колыбели и дедушка с бабушкой вырастили чужого ребёнка, на самом деле она не Финч, а, пожалуй, Кроуфорд. Если б я когда-нибудь уверовала, будто судей и адвокатов преследуют заколдованные горы, тётю Александру я считала бы Эверестом: все годы моего детства она была тут как тут — неприступная и подавляющая своим величием. Настал канун рождества, из вагона выскочил дядя Джек, но нам пришлось ждать его носильщика с двумя длинными свёртками. Нас с Джимом всегда смешило, когда дядя Джек чмокал Аттикуса в щёку: другие мужчины никогда не целовались. Дядя Джек поздоровался с Джимом за руку и подбросил меня в воздух, но не очень высоко: он был на голову ниже Аттикуса; дядя Джек был младший в семье, моложе тёти Александры. Они с тётей были похожи, но дядя Джек как-то лучше распорядился своим лицом, его острый нос и подбородок не внушали нам никаких опасений. Он был один из немногих учёных людей, которых я ничуть не боялась, может быть, потому, что он вёл себя вовсе не как доктор. Если ему случалось оказать мне или Джиму мелкую услугу — скажем, вытащить занозу из пятки, — он всегда заранее говорил, что и как будет делать, и очень ли будет больно, и для чего нужны какие щипчики. Один раз, тоже на рождество, я засадила в ногу кривую занозищу и пряталась с ней по углам, и никого даже близко не подпускала. Дядя Джек поймал меня и стал очень смешно рассказывать про одного пастора, который терпеть не мог ходить в церковь: каждый день он в халате выходил к воротам и, дымя кальяном, читал пятиминутную проповедь каждому прохожему, который нуждался в духовном наставлении. Сквозь смех я попросила, пускай дядя Джек скажет, когда начнёт тащить занозу, а он показал мне зажатую пинцетом окровавленную щепку и объяснил, что выдернул её, пока я хохотала, и что всё на свете относительно. — Это что? — спросила я про длинные узкие свёртки, которые отдал дяде Джеку носильщик. — Не твоего ума дело, — ответил он. — Как поживает Роза Эйлмер? — спросил Джим. Роза Эйлмер была дядина кошка. Она была рыжая и очень красивая; дядя говорил, она — одна из немногих особ женского пола, которых он в состоянии терпеть около себя сколько угодно времени. Он полез в карман и показал нам несколько фотокарточек. Карточки были замечательные. — Она толстеет, — сказала я. — Ничего удивительного. Она съедает пальцы и уши, которые я отрезаю в больнице. — Чёрта с два, — сказала я. — Простите, как вы сказали? — Не обращай на неё внимания, Джек, — сказал Аттикус. — Это она тебя испытывает. Кэл говорит, она ругается без передышки уже целую неделю. Дядя Джек поднял брови, но смолчал. Бранные слова мне нравились и сами по себе, а главное, я рассудила — Аттикус увидит, что в школе я научилась ругаться, и больше меня в школу не пошлёт. Но за ужином, когда я попросила — передайте мне, пожалуйста, эту чёртову ветчину, — дядя Джек грозно уставил на меня указательный палец. — Я с вами потом потолкую, миледи, — сказал он. После ужина дядя Джек перешёл в гостиную и сел в кресло. Похлопал себя по колену, это значило — залезай сюда. Приятно было его понюхать, от него пахло, как от бутылки со спиртом, и ещё чем-то сладким. Он отвёл у меня со лба чёлку и поглядел на меня. — Ты больше похожа на Аттикуса, чем на мать, — сказал он. — И ты что-то становишься чересчур большой и умной, мне даже кажется, что ты выросла из своих штанов. — А по-моему, они мне в самый раз. — Тебе, я вижу, очень нравятся всякие словечки вроде «чёрт» и «дьявол»? Это было верно. — А мне они совсем не нравятся, — сказал дядя Джек. — Без абсолютной необходимости я бы на твоём месте их не произносил. Я пробуду здесь неделю и за это время не желаю ничего такого слышать. Если ты будешь бросаться такими словами, Глазастик, ты наживёшь неприятности. Ты ведь хочешь вырасти настоящей леди, правда? Я сказала — не особенно хочу. — Ну, конечно, хочешь. А теперь идём к ёлке. Мы украшали её до ночи, и потом мне приснились два длинных узких свёртка для нас с Джимом. Наутро мы их выудили из-под ёлки — они были от Аттикуса, дядя Джек привёз их по его просьбе, и это было то самое, чего нам хотелось. — Только не в доме, — сказал Аттикус, когда Джим прицелился в картину на стене. — Придётся тебе поучить их стрелять, — сказал дядя Джек. — Это уж твоя работа, — сказал Аттикус. — Я только покорился неизбежному. Мы никак не хотели отойти от ёлки и послушались, только когда Аттикус заговорил своим юридическим голосом. Он не позволил нам взять духовые ружья на «Пристань Финча» (а я уже подумывала застрелить Фрэнсиса) и сказал, если что будет не так, он их у нас заберёт и больше не отдаст. «Пристань Финча» находилась на крутом обрыве, и вниз, к самой пристани, вели триста шестьдесят шесть ступенек. Дальше по течению, за обрывом, ещё видны были следы старого причала, где в старину негры Финча грузили на суда кипы хлопка и выгружали лёд, муку и сахар, сельскохозяйственные орудия и женские наряды. От берега отходила широкая дорога и скрывалась в тёмном лесу. Она приводила к двухэтажному белому дому; вокруг всего дома внизу шла веранда, наверху — галерея. Наш предок Саймон Финч в старости выстроил этот дом, чтоб угодить сварливой жене; но верандой и галереей и оканчивалось всякое сходство этого жилища с обыкновенными домами той эпохи. Его внутреннее устройство свидетельствовало о простодушии Саймона Финча и о великом доверии, которое он питал к своим отпрыскам. Наверху было шесть спален — четыре для восьми дочерей, одна — для единственного сына Уэлкома Финча и одна для гостей из числа родни. Как будто просто; но в комнаты дочерей можно было попасть только по одной лестнице, а к сыну и гостям — только по другой. Лестница дочерей внизу выходила в спальню родителей, так что Саймон по ночам знал о каждом шаге каждой дочери. Кухня помещалась во флигеле, и её соединяла с домом крытая галерейка; за домом на столбе висел ржавый колокол — он созывал негров, работавших на плантации, он же возвещал о пожаре или иной беде; крыша была плоская, говорят, в старину такие делали для вдовьих прогулок, но по этой крыше никакие вдовы не гуляли — Саймон присматривал с неё за своим надсмотрщиком, смотрел на суда, проходящие по реке, и подсматривал, как живут ближние арендаторы. С этим домом, как со многими другими, была связана легенда времён войны с янки: одна девушка из рода Финчей, незадолго до того помолвленная, надела на себя всё своё приданое, чтоб оно не попало в руки грабителей, рыскавших по всей округе; она застряла на узкой «лестнице дочерей», но её облили водой и в конце концов протолкнули. Мы приехали на «Пристань»; тётя Александра чмокнула дядю Джека, Фрэнсис чмокнул дядю Джека, дядя Джимми молча пожал руку дяде Джеку, мы с Джимом вручили подарки Фрэнсису, а он — нам. Джим сразу почувствовал, что он уже большой, и потянулся к взрослым, а мне предоставил занимать нашего двоюродного брата. Фрэнсису минуло восемь, а он уже гладко зачёсывал волосы назад. — Что тебе подарили на рождество? — вежливо спросила я. — То, что я просил, — сказал он. Фрэнсис просил новые штаны до колен, ранец красной кожи, пять рубашек и галстук бабочкой. — Очень мило, — не совсем искренне сказала я. — А нам с Джимом подарили духовые ружья, и Джиму ещё химический набор… — Наверно, игрушечный. — Нет, настоящий. Он для меня сделает невидимые чернила, я ими буду писать Диллу письма. Фрэнсис спросил, для чего это надо. — Как ты не понимаешь? Он получит от меня письмо, а там, пустая бумажка — он совсем одуреет! С Фрэнсисом говорить — всё равно, что медленно опускаться в океан, на самое дно. В жизни не видала другого такого нудного мальчишки. Он жил в Мобиле и потому не мог ябедничать на меня учителям, зато ухитрялся всё, что знал, рассказывать тёте Александре, а она изливалась Аттикусу, а он иногда в одно ухо впустит, в другое выпустит, а иногда отругает меня вовсю — это уж как ему вздумается. А один раз он сказал ей, повысив голос: — Сестра, я воспитываю их, как могу! Никогда ещё я не слышала, чтобы он кому-либо отвечал так резко. Кажется, разговор начался с того, что я щеголяю в комбинезоне, как мальчишка. Тётю Александру просто терзала забота о моём гардеробе. Если я буду разгуливать в штанах, из меня никогда не выйдет настоящей леди; я сказала — в платье и делать-то ничего нельзя, а тётя Александра ответила — незачем мне заниматься такими делами, для которых надо носить штаны. По понятиям тёти Александры, мне полагалось играть маленькими кастрюльками и чайными сервизами и носить ожерелье из искусственного жемчуга, которое она мне подарила, когда я родилась; и к тому же я должна озарять светом одинокую жизнь моего отца. Я сказала — можно ходить в штанах и всё равно озарять светом, но тётя сказала, — нет, надо быть как луч света, а я родилась хорошей девочкой, а теперь год от году становлюсь всё хуже и непослушнее. Она без конца меня оскорбляла и пилила, и я спросила Аттикуса, но он сказал — хватит в нашей семье лучей света, и пускай я занимаюсь своими делами, а ему я в общем и такая вполне гожусь. Во время праздничного обеда меня посадили в столовой отдельно за маленький столик; Джим и Фрэнсис обедали со взрослыми. Тётя Александра ещё долго сажала меня отдельно, когда Джим и Фрэнсис уже перешли за большой стол. Я часто думала, чего она боится — вдруг я встану и швырну что-нибудь на пол? Иногда мне хотелось её попросить — пускай один раз позволит мне посидеть со всеми и сама увидит, я прекрасно умею себя вести за большим столом, ведь дома я обедаю со всеми каждый день, и ничего такого страшного не случается. Я попросила Аттикуса, может, тётя его послушается, но он сказал — нет, мы гости, и наше место там, куда посадит хозяйка. И ещё сказал — тётя Александра не очень разбирается в девочках, у неё своих не было. Но стряпня тёти Александры искупила всё: три мясных блюда, всякая зелень из кладовой — свежая, точно летом с огорода, и маринованные персики, и два пирога, и амброзия — таков был скромный праздничный обед. После всего этого взрослые перешли в гостиную и уселись в каком-то оцепенении. Джим растянулся на полу, а я вышла во двор. — Надень пальто, — сказал Аттикус сонным голосом, и я решила не услышать. Фрэнсис сел рядом со мной на крыльце. — Никогда так вкусно не обедала, — сказала я. — Бабушка замечательно стряпает, — сказал Фрэнсис. — Она и меня научит. — Мальчишки не стряпают. Я вообразила Джима в фартуке Кэлпурнии и прыснула. — Бабушка говорит, всем мужчинам следует учиться стряпать, и смотреть за своими жёнами, и заботиться о них, когда они не совсем здоровы, — сказал мой двоюродный брат. — А я не хочу, чтоб Дилл обо мне заботился, лучше я сама буду о нём заботиться. — О Дилле? — Ага. Ты пока никому не говори, когда мы с ним вырастем большие, мы сразу поженимся. Он мне летом сделал предложение. Фрэнсис так и покатился со смеху. — А чем он плох? — спросила я Фрэнсиса. — Ничем он не плох. — Это такой — от земли не видать? Бабушка говорила, он гостил летом у мисс Рейчел? — Этот самый. — А я про него всё знаю! — сказал Фрэнсис. — Что знаешь? — Бабушка говорит, у него нет дома… — Нет есть, он живёт в Меридиане. — …и его всё время посылают от одних родственников к другим, вот мисс Рейчел и берёт его на лето. — Фрэнсис, ты врёшь! Фрэнсис ухмыльнулся. — До чего ты бываешь глупая, Джин Луиза! Хотя что с тебя спрашивать. — Как так? — Бабушка говорит, если дядя Аттикус позволяет тебе гонять по улицам без призору, это его дело, а ты не виновата. А я думаю, если дядя Аттикус чернолюб, ты тоже не виновата, только это позор всей семье, вот что я тебе скажу. — Чёрт возьми, Фрэнсис, что это ты болтаешь? — То, что слышишь. Бабушка говорит, уже то плохо, что вы оба у него совсем одичали, а теперь он ещё стал чернолюбом, так нам больше в Мейкомб и показаться нельзя. Он позорит всю семью, вот что. Фрэнсис вскочил и побежал по галерейке в кухню. Отбежал подальше, обернулся и крикнул: Чернолюб, Чёрный пуп, С чёрными связался, Ваксы нализался! — Врёшь! — закричала я. — Не знаю, что ты там болтаешь, только сейчас я тебе заткну глотку! Я прыгнула с крыльца. В два счёта догнала его, схватила за шиворот. И сказала — бери свои слова обратно. Фрэнсис вырвался и помчался в кухню. — Чернолюб! — орал он. Если хочешь поймать дичь, лучше не спеши. Молчи и жди, ей наверняка станет любопытно, и она высунет нос. Фрэнсис выглянул из дверей кухни. — Ты ещё злишься, Джин Луиза? — осторожно спросил он. — Да нет, ничего. Фрэнсис вышел в галерейку. — Возьмёшь свои слова обратно, а? Я рано себя выдала. Фрэнсис пулей умчался в кухню, и я вернулась на крыльцо. Можно и подождать. Посидела так минут пять и услышала голос тёти Александры: — Где Фрэнсис? — Он там, в кухне. — Он же знает, что я не разрешаю там играть. Фрэнсис подошёл к двери и завопил: — Бабушка, это она меня сюда загнала и не выпускает! — В чём дело, Джин Луиза? Я подняла голову и посмотрела на тётю Александру. — Я его туда не загоняла, тётя, и я его там не держу. — Нет, держит! — закричал Фрэнсис. — Она меня не выпускает! — Вы что, поссорились? — Бабушка, Джин Луиза на меня злится! — крикнул Фрэнсис. — Поди сюда, Фрэнсис! Джин Луиза, если я услышу от тебя ещё хоть слово, я скажу отцу. Кажется, ты недавно поминала чёрта? — Не-е. — А мне послышалось. Так вот, чтоб я этого больше не слышала. Тётя Александра вечно подслушивала. Едва она ушла, Фрэнсис вышел из кухни, задрал нос и ухмыльнулся во весь рот. — Ты со мной не шути! — заявил он. Выбежал во двор и запрыгал там — бьёт по кустикам увядшей травы, как по футбольному мячу, от меня держится подальше, только иногда обернётся и усмехается. Вышел на крыльцо Джим, поглядел на нас и скрылся. Фрэнсис залез на старую мимозу, опять слез, сунул руки в карманы и стал прохаживаться по двору. — Ха! — сказал он. Я спросила, кого он из себя изображает — дядю Джека, что ли? Фрэнсис сказал — кажется, Джин Луизе велено сидеть смирно и оставить его в покое. — Я тебя не трогаю, — сказала я. Он внимательно на меня посмотрел, решил, что меня уже утихомирили, и негромко пропел: — Чернолюб… На этот раз я до крови ободрала кулак о его передние зубы. Повредив левую, я стала работать правой, но недолго. Дядя Джек прижал мне локти к бокам и скомандовал: — Смирно! Тётя Александра хлопотала вокруг Фрэнсиса, утирала ему слёзы своим платком, приглаживала ему волосы, потом потрепала по щеке. Аттикус, Джим и дядя Джимми стояли на заднем крыльце — они вышли сюда, как только Фрэнсис начал орать. — Кто первый начал? — спросил дядя Джек. Фрэнсис и я показали друг на друга. — Бабушка, — провыл Фрэнсис, — она меня обозвала потаскухой и всего исколотила. — Это правда, Глазастик? — спросил дядя Джек. — Ясно, правда. Дядя Джек посмотрел на меня, и лицо у него стало точь-в-точь как у тёти Александры. — Я ведь, кажется, предупреждал: если будешь бросаться такими словами, жди неприятностей. Говорил я тебе? — Да, сэр, но… — Так вот, ты дождалась неприятностей. Стой тут. Я колебалась — не удрать ли — и опоздала: рванулась бежать, но дядя Джек оказался проворнее. Вдруг у меня под самым носом очутился муравей, он с трудом тащил по траве хлебную крошку. — До самой смерти и говорить с тобой не буду! Терпеть тебя не могу, ненавижу, чтоб тебе сдохнуть! Кажется, всё это только придало дяде Джеку решимости. Я кинулась за утешением к Аттикусу, а он сказал — сама виновата, и вообще нам давно пора домой. Я ни с кем не простилась, залезла на заднее сиденье, а когда приехали домой, убежала к себе и захлопнула дверь. Джим хотел мне сказать что-то хорошее, я не стала слушать. Я осмотрела следы бедствия, оказалось только семь или восемь красных пятен, и я стала думать, что и правда всё на свете относительно, и тут в дверь постучали. Я спросила, кто там; отозвался дядя Джек. — Уходи! Дядя Джек сказал — если я буду так разговаривать, он опять меня выдерет, и я замолчала. Он вошёл, я ушла в угол и повернулась к нему спиной. — Глазастик, — сказал он, — ты меня всё ещё ненавидишь? — Можете опять меня выдрать, сэр. — Вот не думал, что ты такая злопамятная, — сказал он. — Я был о тебе лучшего мнения, ты ведь сама знаешь, что получила по заслугам. — Ничего я не знаю. — Дружок, ты не имеешь права ругать людей… — Ты несправедливый, — сказала я, — несправедливый! Дядя Джек высоко поднял брови. — Несправедливый? Это почему же? — Дядя Джек, ты хороший, и я, наверно, всё равно даже теперь тебя люблю, только ты ничего не понимаешь в детях. Дядя Джек подбоченился и посмотрел на меня сверху вниз. — Отчего же это я ничего не понимаю в детях, мисс Джин Луиза? Когда дети ведут себя так, как ты себя вела, тут особенно и понимать нечего. Ты дерзишь, ругаешься и дерёшься… — Почему ты меня не слушаешь? Я не собираюсь дерзить. Я только хочу объяснить тебе. Дядя Джек сел на кровать. Сдвинул брови и посмотрел на меня. — Ну, говори. Я набрала побольше воздуху. — Вот. Во-первых, ты меня не выслушал, не дал слова сказать, сразу накинулся. Когда мы с Джимом поссоримся, Аттикус не одного Джима слушает, меня тоже. А во-вторых, ты говорил — никогда не произносить такие слова, если они не аб-со-лют-но необходимы. Фрэнсису абсолютно необходимо было оторвать башку. Дядя Джек почесал в затылке. — Ну, рассказывай. — Фрэнсис обозвал Аттикуса, вот я ему и задала. — Как он его обозвал? — Чернолюбом. Я не знаю толком, что это, только он так это сказал… ты так и знай, дядя Джек, хоть убей, а не дам я ему ругать Аттикуса. — Фрэнсис так и сказал? — Да, сэр, и ещё много всего. Что Аттикус позор всей семьи, и что мы с Джимом у него одичали… У дяди Джека стало такое лицо — я подумала, сейчас мне опять попадёт. Потом он сказал: — Ну, посмотрим, — тут я поняла, что попадёт Фрэнсису. — Пожалуй, я ещё сегодня вечером туда съезжу. — Пожалуйста, сэр, оставьте всё, как есть. Пожалуйста! — Нет уж, ничего я так не оставлю, — сказал дядя Джек. — Пускай Александра знает. Надо же додуматься… Ну, погоди, доберусь я до этого мальчишки… — Дядя Джек, обещай мне одну вещь, ну, пожалуйста! Не говори про это Аттикусу! Он… он меня один раз попросил терпеть и не злиться, что бы про него ни сказали, и… и пускай он думает — мы дрались из-за чего-нибудь ещё! Дай слово, что не скажешь, ну, пожалуйста! … — Но я не желаю, чтобы Фрэнсису это так сошло… — А ему и не сошло. Дядя Джек, может, ты мне перевяжешь руку? Ещё немножко кровь идёт. — Конечно, перевяжу, малышка. С величайшим удовольствием. Нет на свете руки, которую мне так приятно перевязать. Не угодно ли пройти сюда? Дядя Джек учтиво поклонился и пригласил меня в ванную. Он промыл и перевязал мне пальцы и всё время смешно рассказывал про почтенного близорукого старичка, у которого был кот по имени Бульон и который, отправляясь в город, считал все трещинки на тротуаре. — Ну, вот и всё, — сказал дядя Джек. — На безымянном пальце настоящей леди полагается носить обручальное кольцо, а у тебя останется шрам. — Спасибо, сэр. Дядя Джек… — Да, мэм? — Что такое потаскуха? Дядя Джек опять принялся рассказывать что-то длинное про старика премьер-министра, который заседал в палате общин и во время самых бурных дебатов, когда все вокруг с ума сходили, поддувал кверху пёрышки, да так, что они не падали. Наверно, он старался ответить на мой вопрос, но выходило как-то непонятно. Потом, когда мне уже полагалось спать, я спустилась вниз попить воды и из коридора услыхала — в гостиной разговаривали дядя Джек с Аттикусом. — Я никогда не женюсь, Аттикус. — Почему? — Вдруг будут дети… — Тебе придётся многому поучиться, Джек, — сказал Аттикус. — Знаю. Твоя дочь преподала мне сегодня первые уроки. Она сказала, что я ничего не понимаю в детях, и объяснила почему. И она совершенно права. Аттикус, она растолковала мне, как я должен был с ней обращаться… ей-богу, я ужасно жалею, что отшлёпал её. Аттикус фыркнул. — Она вполне заслужила трёпку, так что пусть совесть тебя не слишком мучает. Я замерла: вдруг дядя Джек возьмёт и расскажет Аттикусу… Но он не стал рассказывать. Только пробормотал: — У неё весьма богатый лексикон. Но половину бранных слов она говорит, не понимая их значения. Она меня спросила, что такое потаскуха. — Ты объяснил? — Нет, я рассказал ей про лорда Мелбурна. — Когда ребёнок о чём-нибудь спрашивает, Джек, ради всего святого, не увиливай, а отвечай. И не заговаривай зубы. Дети есть дети, но они замечают увёртки не хуже взрослых, и всякая увёртка только сбивает их с толку. Нет, — задумчиво продолжал отец, — наказать её сегодня следовало, но только не за то. Все дети в известном возрасте начинают ругаться, а когда поймут, что бранью никого не удивишь, это проходит само собой. А вот вспыльчивость сама не пройдёт. Девочка должна научиться держать себя в руках, да поскорее, ей предстоит несколько трудных месяцев. Впрочем, она понемногу набирается ума-разума. Джим становится старше, и она всё больше берёт с него пример. Ей только надо изредка помочь. — Аттикус, а ведь ты её никогда и пальцем не тронул? — Признаться, нет. До сих пор довольно было пригрозить. Она изо всех сил старается меня слушаться, Джек. Это у неё далеко не всегда выходит, но она очень старается. — Но секрет ведь не в этом, — сказал дядя Джек. — Нет, секрет в другом: она знает, что я знаю, как она старается. А это очень важно. Плохо то, что им с Джимом скоро придётся проглотить много разных гадостей. У Джима, надеюсь, хватит выдержки, но Глазастик, когда заденут её гордость, сразу кидается в драку… Я думала, тут дядя Джек не смолчит. Но он и на этот раз сдержал слово. — А будет очень скверно, Аттикус? Ты как-то толком не рассказал. — Хуже некуда, Джек. У нас только и есть показания негра против показаний Юэлов. Всё сводится к тому, что один твердит — ты это сделал, а другой — нет, не делал. И, конечно, присяжные поверят не Тому Робинсону, а Юэлам… ты имеешь представление об этих Юэлах? Дядя Джек сказал — да, припоминаю — и стал описывать Аттикусу, какие они. Но Аттикус сказал: — Ты отстал на целое поколение. Впрочем, нынешние Юэлы ничуть не лучше. — Так что же ты думаешь делать? — Прежде чем меня разобьют, я рассчитываю встряхнуть присяжных и вызвать разногласия… притом у нас есть ещё шансы на апелляцию. Право, сейчас ещё трудно что-либо сказать, Джек. Знаешь, я надеялся, что мне никогда не придётся вести такое дело, но Джон Тейлор прямо указал на меня и сказал, что тут нужен я и никто другой. — А ты надеялся, что минует тебя чаша сия? — Вот именно. Но как, по-твоему, мог бы я смотреть в глаза моим детям, если бы отказался? Ты и сам понимаешь, чем это кончится, Джек, и дай им бог пройти через всё это и не озлобиться, а главное, не подхватить извечную мейкомбскую болезнь. Не понимаю, почему разумные люди впадают в буйное помешательство, как только дело коснётся негра… просто понять не могу. Одна надежда, что Джим и Глазастик со всеми вопросами придут ко мне, а не станут слушать, что болтают в городе. Надеюсь, они мне достаточно верят… Джин Луиза! Я так и подскочила. Заглянула в дверь. — Да, сэр? — Иди спать. Я побежала к себе и легла. Какой молодец дядя Джек, не выдал меня! Но как Аттикус догадался, что я подслушиваю? Только через много лет я поняла: он говорил для меня, он хотел, чтобы я слышала каждое слово. Аттикус был слабосильный, ведь ему было уже под пятьдесят. Когда мы с Джимом спросили, почему он такой старый, он сказал — поздно начал, и мы поняли: поэтому ему далеко до других мужчин. Он был много старше родителей наших одноклассников, и, когда другие ребята начинали хвастать — а вот мой отец… — мы волей-неволей помалкивали. Джим был помешан на футболе. Аттикус о футболе и думать не хотел, а если Джим пытался его затащить, неизменно отвечал: — Для этого я слишком стар. Ничем стоящим наш отец не занимался. Работал он в кабинете, а не в аптеке. Хоть бы он водил грузовик, который вывозил мусор на свалки нашего округа, или был шерифом, или на ферме хозяйничал, или работал в гараже — словом, делал бы что-нибудь такое, чем можно гордиться. И, ко всему, он носил очки. Левым глазом он почти ничего не видел, он говорил, левый глаз — родовое проклятие Финчей. Если надо было что-нибудь получше разглядеть, он поворачивал голову и смотрел одним правым.
|
|||
|