Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Всё, что есть



Всё, что есть

I

Бесновалось холодное море. С запада ветер гнал волны, швырял о берег, бил о камни. Сам метался по всему заливу Йотфьорда и гнул деревья, и свистел в скалах, как одержимый. От дождя почернел лес на склонах гор, от туч почернели обычно серые их вершины. Весь залив превратился этой ночью в кубок грома – снизу бурлит и пенится, а сверху словно крышка, грохочущая, как у перегретого на очаге котла.

Деревня Фломд тем вечером, пока ещё не затянуло всё вокруг и не умер последний свет, казалась прибитой ветром к земле. Съёжившейся одинаково от страха перед грозным морем и разгневанным небом. На берег, к самым почти домам были выволочены и рыбацкие лодочки, и длинные лодки, знаменитые далеко за пределами родных земель. Смиренно они лежали сейчас, накрытые собственными парусами, как птицы, от бури заслоняющиеся перебитыми крыльями. Стихия своё слово сказала: поцарствовали на воде, побороздили и будет; забыли место – так вам напомнят.

Дождь нахлёстывал по деревянным черепкам горбатящихся двускатных крыш. Но, хотя с каждым налетавшим порывом ветра водяная завеса вздрагивала и выгибалась, как ударяющий кнут, человеку смирно в этот вечер не сиделось. И была причина – мореходы вернулись с добычей. Воистину, несмотря на гнев погоды, судьба была на стороне фломдцев, и буря накрыла их уже на родимой суше. Хватило времени и выгрузить добро, и позаботиться о судах. Теперь все пировали. В длинном доме ярла Стена Бьорнссона было душно, жарко: от огня, на котором по случаю жарили ягнят и гусей; от собравшегося народа, галдящего наперебой; от дыхания людей и от выпивки, пропитавшей воздух – заморского пива и вина. Последнее у медоваров-йотфьордцев было гостем редким.

Огонь горел ярко, но так много людей набилось в дом, что глазу всё равно было темно. На стенах, на мощных квадратных балках потолка чертовой чехардой метались тени. У дальней от очага стены, противоположно хлеву, сидел под стягом ярл – пузатый по почтенности лет, но широкий в плечах, с руками толщиной в доброе полено. Большеносый, задорный, он улыбался сквозь бороду с молодецкой простотой. С таким же задором Стен жёг на чужбине поместья владетелей. Кресло его было по прихоти отобрано у лорда, торговавшегося с какой-то бессмертной наглостью из-за выкупа, каковой был назван конунгом за сохранность ещё не тронутых северянами городов и весей.

Стоял гам, за голосами не было слышно даже раскатов грома. Хозяйский пёс, пущенный в дом от непогоды, хрустел под столом костями, что сыпались нынче к нему как из рога изобилия. Забияки Эрик и Рор, бугаи, всегда первые в драке и на пиру, заливали в какого-то несговорчивого бедолагу пиво прямо из бочонка под хохот соседей. Трое молодцев, впервые в жизни ходивших в набег, попеременно поднимали над собой то кулаки, то полные чаши, хвастая подвигами. Выпивка и свежая ещё память о битвах горячили их кровь, распаляли гордость. Воины постарше поддерживали их тосты с готовностью и смехом, в котором совсем опытные, с сединой уже в волосах мужи без труда ловили ноты насмешки. Улыбались в ответ, не встревая и не мешая – всё как надо, всё уже было и с ними.

Тут ярл крикнул, но не смог пересилить толпу. Тогда он набрал полную грудь и крикнул снова:

- Ульв, спой!

Тишина волной накрыла зал – чем дальше от стяга, тем медленнее, неохотней стихали голоса. Но вот кого толкнули локтем в бок, иному забияке рявкнули со сторон. Эрик и Рор отпустили несчастного, повалившегося у стены мертвецки пьяным, но, вроде, живым. На короткий миг в доме стало совсем тихо, было слышно и как угли трещат, и как шкворчит капающий на них с вертелов гусиный жир, и бой дождя по крыше. Одни вертели головами, искали взглядом скальда.

Тот встал, невысокий, в летах, в красном плаще с тяжелой золотой фибулой, сдвинутом на плечо. Поднял инструмент, плоскую продолговатую харпу с резьбой в виде копьеносцев и вьющихся змей, и, кивнув другому, подошел между ярлом и очагом, вставая чуть сбоку. Второй был моложе, но давно не юноша, и похож на Ульва, как долженствует сыну – мужественные лица с высокими лбами, прямые, хищно заострённые носы. Оба голубоглазы, но второй смотрел открыто, хоть и без вызова. Отец же всё слегка щурился и хитро кривил тонкие губы. Сын встал напротив, в руках его тоже харпа с узорами волн и великих червей.

Старший заговорил, речи его скользили по тонкой грани между стихом и песней, и все молчали, не позволяя себе прервать распева – и безмолвствовали струны, не давая этому распеву слишком далеко уйти от стиха. Ульв, прижимая харпу левой рукой, правой откинул за спину плащ и спросил голосом красивым и низким, дадут ли ему слово. Стен молчал – на такое ответа не ждут. Одиноко звякнул о столешницу чей-то кубок. Тогда скальд продолжил, сложно сплетая слова в быль о том, где побывал с дружиною ярл. О том, какие моря одолел, к каким незнакомым берегам пристал и кого били северяне там, на чужой земле. О селениях, преданных огню, и захваченной добыче, о павших и прославившихся. Недолго после начала сын присоединился к напеву, чередуя с ним фразу за фразой – он пел выше и звонче, и живостью восполнял там, где за отцом был опыт.

Все слушали с упоением. И те, кто сегодня прибыл домой, вспоминали с каждой висой пережитое, облачённое в дорогие одежды скальдического слога. Другим оставалось лишь тонуть в вязких словах, как до того тонули они в вине, и внимать волшебным голосам, не произнёсшим ни слова лжи – но и сказавшим, пусть пышно, пусть сложно, не то чтобы много. Не сюжет здесь был важен, но скальд, его исполнявший.

Завершив же песнь тем, как корабли Бьорнссона вернулись на родину под грохот назревающей бури, Ульв и спутник его повернулись к ярлу. Они отдали поклон и велеречиво, громоздким стихом вопрошали, словно бы в воздух – разве не достойна награды их песня?

Стен медленно кивал, взгляд его был пристален, но не тяжёл – наоборот, доволен и весел.

- Пристало ли певцу Ульву и сыну его Харальду Птенцу спрашивать такие вещи? – он засмеялся и вылез из кресла, чтобы наградить их. – Добро за добро, я своему слову хозяин.

В пути ещё ярл подготовил две лакированных шкатулки с украшениями и золотыми монетами. Теперь он вручал их поэтам, хлопая по плечам в ответ на благодарственные поклоны.

- Ты щедр, ярл, - отвечал Харальд, - а я благодарен за щедрость.

- За доброе дело не жалко! Пер, подай нам выпить!

Пожилой плешивый раб наполнил им три кубка.

- За добрую песнь! – сказал ярл.

- За щедрость! – ответил Ульв, поднимая руку.

- За добычу и за победу! – Стен засмеялся басом. – Волей богов, нет нужды крохи перебирать.

Поднялся дружный гул, потянулись руки к чаркам, кружкам. От синхронно взвывших глоток посыпалось с потолка. Кто-то опрокинул кувшин с вином, другой тут же схватил его и взялся пить из горла. Толпа подзуживала Эрика и Рора, добивавших на спор по бочонку. Пиво текло по бородам северян, лилось на колени, на сено и тростник, которыми был выстлан пол. Ульв с Харальдом выпили свои чаши до дна и сели. Стен, поглядывая с улыбкой, как гуляют его люди, развалился в кресле. Краснолицый, дородный.

- А ведь таких сокровищ и впрямь давно не видали йотфьордские берега, – сказал, посасывая косточку, гигант Бьорн, хускарл Стена. Двадцать лет он воевал и знал, что говорил.

- Ты про золото? – сидевший напротив него усмехнулся. – Или про девку, которую выудил себе Ньял в той деревеньке?

- Ну бабу поровну на хирд не поделишь…

Кто был рядом, загоготали. Бьорн продолжал, сам посмеиваясь:

- …так что первое. Хотя если с ней, то доля сына твоего, Стен, и впрямь будет поболее даже твоей собственной, а?

- То-то я смотрю ты, мошна вислая, себе такую же не расстарался поймать. Меня что ль обидеть побоялся? Чай за девку-то не зарублю, – смеялся Стен.

- Да куда мне, одна уже сама вон поймалась, так теперь баб полон дом, хоть уху из них вари, – Хускарл цокнул языком, дочерей у него было семеро, из них трое замужем.

- Так ты их дома-то, как сельдей в бочке, не держи, выпускай на воле поплавать – и их поймают, – подмигнул ярл.

- Думал вот выпустить одну неподалёку от твоего Ньяла поплавать, да теперича, думаю, поздно.

- Что ж ты, Бьорн, клювом-то щёлкал? Хе. Ну ничего, тебя если ещё лет на пять хватит, глядишь, может, с внуком моим что получится.

Бьорн усмехнулся, пропуская шуточки товарищей. Оба, и он, и господин его, разом бросили взгляды туда, где с молодыми сидел Ньял Стенссон, за красивое, безбородое лицо прозванный Гладким. Был он, впрочем, не в пример отцу высок, но в отца же широкоплеч, и слыл едва ли не первым силачом в округе. Дважды ходил он за море и дважды отвагой и умением доказывал, что достоин каждой добытой монеты. А в последнем плавании красавец с соломенными космами добыл себе, кроме обычных, иного рода драгоценность. Наложницу, одни говорили. Другие, дивясь тому, как ладна и пригожа девица – невесту.

Сейчас они сидели рядом: Ньял, похожий в плохо освещенном доме на языческого идола, как в камне высеченный, - и пленница, покорно глядящая в нетронутую тарелку. Крохотной она казалась среди войною вскормленных мужчин. Плечи узкие, головка маленькая, сама вся как из белой глины сделана – положи ладонь, и осядет, переломится пополам. Глаза большие, влажные. Ясные, как полированное серебро. Губы бледные от страха, поджаты, чтоб не дрожать. Личико заострённое, как орешек. Не девица – фея, призрак.

Нарядили её в меха и разбоем добытый шелк, черные волосы перевязали синей с жемчугом лентой. Из дома выволок её Ньял, в чём застал, в застиранном льняном платье, в нитью стянутых кожаных башмачках. А морем уже плыла не крестьянкой – княжною. Но всё равно была рабыней, и хорошо это понимала. На родине, бывало, дразнили за худобу, за то, что слаба и хрупка, как первый лёд; теперь же приглянулась северянину, чужеземцу, да только обнимал он её грубо и в речах непонятных не ласкал, а лаял. Имя, Берта, выговаривал резко, как кличку. Надарил вещей, разодел, но и смотрел, как на вещь. И ночами брал грубо, больно, как в первый раз на пепелище деревни. Думала, дни пройдут, станет легче – не стало.

Берта боялась Ньяла, и от страха часто впадала в ступор. Вот и сейчас он заговорил с ней, спросил, отчего не ест. Слова она понимала плохо, следила за жестами. Ладонь легла на плечо, другая указала на миску, отстранилась, повернулась плашмя и зависла над столом, будто ожидая. Девушка чувствовала, что если заупрямится – потеряет терпение, хлопнет по столу. Нетерпелив был молодой воин, привык своего добиваться.

Не дожидаясь гнева, она стала есть помаленьку, поклевывать. Мясо с трудом глоталось, хоть Берта и была голодна. Ком елозил в горле вверх-вниз, вздрагивал, норовил вырваться всхлипом. Его она всеми силами давила. Слёз хозяин её тоже терпеть не мог.

- Да, красива, да боле худющая. Кожа да кости, – кивал Бьорн.

- Откормим. Что ты всё о ней, в уху что ли бросить решил вместе со своими? – Стен допил вино и лязгнул кубком о подлокотник. Слуга с кувшином оказался тут как тут.

- Да может просто ты и прав. Может и завидую мал-мал, - Бьорну этот раздраженный лязг не понравился, бывало такое, что у ярла спьяну портилось настроение. Решил задобрить, призадумался. – И не я один. Недаром же так взъелся на нас ветер, когда зашли в бухту. Лет десять почитай не было такой бури, а?

Он толкнул локтем сухощавого Фрода, одноглазого рыбака, чьи дни славы давно были позади, борода побелела от седины, а жиденькие пряди волос свисали до ушей, как с голого черепа. Тот, почавкав синезубым ртом, подхватил беседу. Тоже знал, с каких мелочей поднабравшийся Стен впадал в бешенство. Нет хуже на пиру, чем пьяный берсерк.

- Не спится Деду на горе золота, – Фрод прополоскал рот пивом. – Ещё не показались ваши снеккьи, а уже подуло с гор и в сторону Тухлой Пещеры. Тогда море там заволновалось, с севера пришли тучи и накрыли ту часть фьорда. Проснулся, стало быть – так мне подумалось. Я как раз чинил снасть на берегу и всё видел.

Старик полез пальцем в рот, колупая застрявший в похожих на мшистые камни зубах кусочек мяса.

- М-мн. И вот потом тучи оттуда поползли на весь Йотфьорд. Всё накрыли. Но первым делом в сторону моря, тогда-то я и понял, что, должно быть, скоро покажутся наши лодки. Всегда так было – завистливый Дед чует, если моряк плывёт с добычей. Он посылает ветер, и с ветром слышит, как звенят в сундуках монеты. И с ветром чует заморские вина, и красивых женщин, и кровь, и пот гребцов. Тогда я стал смотреть на горизонт – и скоро показались вы. А что случилось в бухте, сами знаете. На счастье, обошлось.

- Думаешь, старик, Тухлый Дед вылез бы из своей пещеры за нашим добром? – кружка с хлопком опустилась на стол рядом с Фродом, пенные плески брызнули на стол. Ньял, заприметивший взгляд со стороны отца, подсел к разговору.

С Бертой остался Харальд Гормссон, друг и соратник, простоватый парень с лицом пахаря. Ни силой, ни умом не выделялся он, зато родился со второй жилой, и, как вол, медленно, но неутомимо прокладывал себе путь равно и в бою, и в попойке, и в рутине. Он оберегал девицу от охмелевших гуляк.

- Ну так как? Все же знают, что старый не покидает грота. Любы ему шибко его сокровища, боится за них Тухлый Дед. Так или нет? – пир шел не первый час, и так уверенный в себе Ньял говорил теперь особенно развязно.

- Вылезть бы не вылез, ему и просто людей топить в радость. Своё не рискнёт бросить, а вот чтоб чужое никому не досталось – враз. Вот и подзуживает ветер со злобы волновать море.

- А велика ли должна быть гора-то, что боится оставить без присмотра? – Ньял подозвал Пера и всучил ему пустую кружку. – Налей. А, Фрод, велика ли гора-то? Неужто побольше будет, чем всё, что свезли мы в Фломд за… да пусть вот за мою недолгую жизнь. Ну? Был бы я на месте старого драугра, ой и вышел бы этой ночью погулять за наживой.

Как по заклинанию умолкли все вокруг Ньяла. Слуга робко поставил полную кружку на стол и шагнул назад, боясь, что тяжелые взгляды северян, все вперенные в молодого воина, и его зацепят. Фрод сосал дёсны, теребил пальцами оберег на шее. Бьорн наморщил губы, приподнял к носу. Вокруг ещё галдели, но ближним хорошо было слышно, как он мерно, недовольно тянет ноздрями кисло-душный воздух. Один из сидевших напротив качал головой, беззвучно посмеиваясь, как в ожидании беды. На Стена никто и взгляда бросить не хотел, себе дороже.

Молодец обвёл молчащих взглядом и со смехом хлопнул по столу:

- Заткнулись! Ветра с дождём испугались.

Бьорн с Фродом запоздало пригнули головы, когда поверх пролетел, кропя вином вокруг себя, кубок ярла. Сын поднял руку, защитил лоб от тяжелой чаши, залитая его рубаха потемнела. А родитель, вскочив из кресла, уже стоял рядом. Он пихнул попавшегося на дороге Пера так, что престарелый раб упал на грязную циновку у двери, и с остервенелым, страшным взглядом схватил Ньяла за грудки. Багровый, злобный, со слюной, потёкшей с губ. Глаза в кроваво-желтой плёнке. На лбу, на бычьей шее вспухли вены.

Молодой воин, не будь дурак, с места дал в ответ. Махнул кулачищем по звериному лицу. И гордость зудила, особенно после выпитого, да и отца знал чай не первый год – ежели взбесился, то лучше как следует врезать. Тогда, глядишь, потузит и успокоится. Пар поскорее выйдет со старой дурной башки. А начнёшь мяться и шею гнуть, глаза прятать, так может и забить до смерти.

 - У, сучий сын! – ярл удар снёс, едва качнулся. Осатанел, не чуял боли.

Рывком выволок рослого отпрыска своего со скамьи, повалив под стол старого Фрода, и швырнул перед креслом:

- Брехать! Брехать мне!

Кинувшись тут же, бил его мясистым, пудовым кулаком, а у самого из носа, с губ летела каплями кровь – знатно приложил отца Ньял. Все уж к тому моменту бросили питьё, глядели на драку, в уме гадая, кого придётся завтра хоронить. Разнимать никто не кинулся. Семейное дело, да и бесполезно. Ещё взъярится Стен, что вяжут, ещё схватится за меч, и тогда гадай уже не будут похороны или нет, а сколько могил копать. Но и сын себя даром колотить не давал, садил ошалелого отца в живот и в грудь, и в подбородок.

- Убьёт, – заговорили шепотом поодаль.

- Ньял-то?

- Стен. Убьёт. Озверел.

- Заткнитесь, – Харальд Гормссон рыкнул на них.

Но Ньял поднялся. Пнул отца, завалил на спину и поднялся. С кружащейся головой, шатаясь отошел к стене, переводя дыхание. Тогда и Стен вскочил. Хоть был он грузен, злоба придавала сил. Отец и сын уставились друг на друга, оба исподлобья, оба мрачно. Казалось, возьмутся сейчас за оружие, и либо быть у фломдцев новому ярлу, либо старому без наследника.

Один Бьорн, хмыкнув, потянулся за кувшином. Господина своего он знал хорошо, почитай с самой юности, когда, как ныне Ньял с Харальдом, ходили они вместе в набеги. Друг другу прикрывали спины на хольмгангах и подносили щиты, бок о бок пировали и рубили врагов. Была у Стена такая манера: если дали ему отпор, осадили один на один, не позволили избивать себя, как псину – остывать быстро. И тогда бешенство фломдского правителя враз сменялось той коварной задорностью, что не раз обманывала товарищей его.

Вот и теперь:

- Добился, дурень? – другая была злоба в голосе. Напускная. – Покликал беду? Ну, получил. Мало тебе, подходи ещё. У меня есть.

- А чего сам не подойдёшь? Ноги на старости не слушаются? – второго злоба отпускала хуже. Молодость горячую легко уязвить.

- Ха. Ха-ха. Ну ежели я тебя, дурака, сегодня прибью, это, выходит, мне другого такого делать надо. А, видят боги, не так я в этом хорош, раз вы все, как на подбор, что быки – сильные, да тупые.

Разноголосо, нестройно поддержали смех Стена дружинники. И нарочито громко, и искренне, и кто одною улыбкой в бороду. Чем радости, больше было облегчения, что обошлось малой кровью. Молодой Ньял смеялся натужнее всех, протяжно, хрипловато, и в смехе его читалась не до конца ещё отпущенная обида. Но будто бы легче стало дышать под деревянным сводом длинного дома. Донесся снова с дальнего конца разговор. Рыжий, как рябиновая ягода, пират в одних кожаных штанах отламывал от гуся цельную ножку, матеря горячий жир.

Ярл потянул руку вбок, захватал пальцами воздух. Тут же Пер кинулся к бадье, набрал тазик воды и с полотенцем ступил к Стену. Черпая воду обеими ладонями, широкими махами тот умылся, убрал с лица кровь. Брызгал во все стороны, как чистящий уши волк. Потом, промокнувшись полотенцем, подошел к сыну и хлопнул по плечу:

- Скрипишь. Скрипишь зубами-то. По глазам вижу, так бы и прибил меня, – крякнув, ждал, пока Ньял сам вымоется. У обоих уже набухали синяки. – Ничего-ничего, будет тебе ещё. Будет. А пока потерпи отца, успеем друг другу головы отвернуть.

Сын водил плечами, фыркал и рычал в ладоши. Отстранив от лица влажную тряпицу, ковырнул языком зуб, пошатал.

- Не терпел бы… - начал было, но осёкся. Цокнул.

- Ага, великовата кольчужка, не терпел бы, – Стен загоготал. – Ну знаю-знаю. Убил бы, убил. Ха-ха. Будет. Будет.

- А надо бы всё же выпить за Жадного Деда, – сказал Фрод. – Негоже в ночь честить мертвеца, ходячего особенно.

- Будет тебе, старик, баламутить, – буркнул Ньял.

- Ты, Ньял, сын Стена, молод, и при отце твоём, слава богам, спокойно всё, и если владыка Тухлой Пещеры о себе и напоминает, то разве лишь смрадом, когда ветер с севера, да штормами. А вот при праотце твоём, Бьорне Труггвессоне, бывало, что, как вот ты по недоумию болтаешь, выходил драугр «погулять».  

- Большое дело. Он там небось уже с тех пор сгнил, одна труха да кости остались, – махнув рукой, тот сел за стол. Взял кружку, черт знает, свою или нет – стояла одиноко.

Севший в кресло Стен бахнул по подлокотнику:

- Вот ты опять, дурь-то, говно из тебя так и прёт. Уже и кулаками почтения к старшим в тебя не забьёшь, – он жестом потребовал себе кубок, а сам крикнул. – Выпьем за Жадного Деда.

- Выпьем! Выпьем!

- Выпьем за Деда!

- Пусть сидит себе там, а мы будем тут!

Гул поднялся, застучали кружки, зазвучали тосты.

- Ульв!

По зову ярла скальд встал из-за стола. Был он, казалось, совсем трезв. В поредевшей, с тут и там завалившимися спать людьми толпе выглядел пришельцем. Вновь все притихли. Буря за стенами ослабевала, мирилась, точно и сама желала послушать, что скажет белокурый хитрец. Тот опять позвал сына за собой, но в этот раз пел один – Харальд Ульвссон лишь играл на своей харпе.

Пронзителен был звук северных струн. В их дребезжании слышалось и падение капель в черное, студёное море, и хруст ледяной корки под башмаками рыбаков поутру, и эхо, мерно гуляющее в лабиринтах скал. Ритм харпы томил руки, молил взяться за канаты, за вёсла. Налечь всей гурьбою, взрезать холодные волны, вспороть бок змеящегося в проливе ветра. Пустить корабль с драконьим оскалом навстречу давно написанной каждому человеку судьбе.

Замер длинный дом, замер хирд. Притих Йотфьорд, все слушали.

 

II

Вели и ярл Стен, и Бьорн до него, и до них Труггве, прозванный Кормчим, род свой от древнего воина по имени Ингварр Бедный. Не он, однако, владел в те глухие годы Йотфьордом, а человек великий равно по могутности своей и по алчбе. Тот, чьё имя за века сотрётся из памяти людей, потому что нарекут его, и поделом, Жадным Дедом.

При жизни он был недобр и скуп: обирал сыновей с малолетства; слуг в грязи и холоде держал, хуже скотины; женщины его не носили украшений. Ни единожды не наградил он скальда за добрую драпу, а после походов затевал жаркие споры и елозил языком по зубам, и лгал, как змей, лишь бы поменьше золота дать своим же хирдманам. Если за что и хвалили его, так это за то, что обладал колдовским нюхом на поживу, и поначалу, даже при алчности ярла, в довольстве жили его люди.

Но, как говорится, у жадности дна-то нет. Богател Фломд, да богатство это оседало всё чаще в одном ярловом доме. Усердно, хитро он изыскивал, чем укорить работника, чтоб не платить за труд. Привычку взял и честного воина поносить так, что часто дело кончалось хольмгангом – а мечником Дед слыл искусным, и оттого только богател на чужом горе. Безразмерной, драконовой стала его алчность. Тогда-то и облюбовал он пещеру на северном обрыве Йотфьорда. Одним рыбакам она и была ведома, да только без надобности. Отвесно там, не скалы – стены. Пасть у самой кромки воды, и в прилив тонет, становясь похожей на грот. С суши не подойти, а с лодки ступая знай молись, чтобы не поскользнуться и не сгинуть в волнах.  

Ночь за ночью он, как вор, тайком ото всех перевёз сокровища и спрятал в солёной тьме. Ни склизких камней не испугался, ни ветра, ни холодных вод. Вернувшись же, ложился спать как ни в чём не бывало. За расспросы домашних бил, и если раб спохватывался, куда делось добро – обвинял вором и сёк тут же до смерти.

Смерть свою нашел злой ярл не от вражьей стрелы, и живота его отведал не чужеземный меч. Заслышал он однажды, после шторма, что неудачливый рыбак с сыновьями укрылся от ненастья в заветной пещере. Видели он там что или нет, и прошли ли, рискуя сгинуть в темноте, так далеко, чтобы наткнуться на Дедов схрон – никто так и не узнал. Озверев с испуга, зарубил тут же ярл и его, и двух его детей. Тогда у людей и закипела вконец обида, вызрела.

 Напрасно пытался скупец речами успокоить карлов, зазря грозился вергельдом. К хольмгангу взывал тоже без толку – у убитого в семье остались-то одни бабы да дети, а последнего храбреца в Фломде слава ярла давно отвадила биться. Тут и сыновья поднялись, припомнив всё лихо, что претерпели со стороны отца. Хоть и боялись родителя, но с хирдом за спиной грудью встали за своё слово. Надоел йотфьордцам обезумевший от жадности владыка, изгнать решили. Пусть отдаст всё, что имеет, и идёт прочь, как безродный бандит. А власть его передать одному из сыновей. Их, благо, трое было – выбирай не хочу.

Тогда-то рассудок и оставил его совсем. Схватил Дед меч, бросился на толпу, не разбирая родных и друзей, хотя последних у него и не сыскалось бы. Как берсерк сражался за свой титул, за дом и золото, с целой деревней. Как берсерк и умер – изрубленный, переломанный, с копьём в груди.

Похоронить решили по обычаю. Одинокие глотки вопили, мол, закопать подальше и дело с концом, но кто поумнее знали, что, во-первых, изгнать ярла никто не успел. Смерть предпочёл жуткий старик жизни преступника. А второе – боязно было. Переживали, что змиева жажда Деда переживёт его самого. Не пало бы проклятье на Фломд.

Омытого уложили его в могилу, выложенную деревом, и погребли, покуда не будет для усопшего сшита новая одежда. Пока не соорудят для него костёр и не подготовят ладью, на которой отправится ярл с дарами на тот свет. Тогда же, спохватившись, отыскали и сокровища в тайной пещере, и в тот же день перевезли на берег. Отделили часть, чтобы положить мертвецу в последний путь, часть уплатили вергельдом родне убитого рыбака и сыновей его. Оставшееся сыновья ярла до сьюунда оставили в отцовом доме. Ночи же до сожжения условились братья вместе провести у могилы.

 А следующим утром отыскались все трое мёртвыми. Так и лежали вместе у разрытой ямы – мало что от них осталось, кто изрублен, а кто и поглодан. И мечи, и кошели их, и сапоги даже убийца утащил, оставил вповалку лежать трупы полунагими, как после разбоя. Все тогда поняли – даже в смерти не даст им покоя Жадный Дед. Поднялся в Йотфьорде драугр.

Найти его делом оказалось нехитрым: ежели не в своей могиле залёг, значит, там, где ему было всего дороже. Сели на лодки, поплыли гурьбою к безвестной пещерке. Покуда гребли, ветер всё маялся, свистел в скалах. Налетел сперва с востока, со стороны земли, покружил над заливом, а затем как взвился над северною отвесной стеной, и начали собираться там тяжелые, черные, как уголье, тучи. Не успели причалить – взъярилось море, поднялись буруны, и одну из лодок бросило волною о камни. Троих выловили, один захлебнулся. Тогда начало крапать, в небе полыхнуло, вспороло черноту. Ударил запоздало гром, аж скалы вздрогнули. Пришлось повернуть назад.

Вовек такой бури не видал Фломд. Дребезг стоял в домах, так дождь хлестал по крышам. Озверевший ветер рвал с налёта черепки, переворачивал лодки, вытащенные подальше от кипящего холодной пеной моря. До середины ночи надрывалось небо, хотя тогда никто ещё не мог сказать, когда ночь началась и давно ли идёт. И как тараном бил по стенам, по дверям, по самой тверди земной нещадный гром. Многим в те часы казалось, что с гор под покрывалом темноты спустились тролли и ломятся в дома. Что это из-за их шагов подпрыгивает земля. И даже когда выдохлась стихия, растратила всю свою злобу, никто не решился до самого рассвета выйти за порог.

И было это, пожалуй, мудро, ведь с восходом солнца не нашлось в доме ярла ни добра, так и не поделенного братьями промеж собой, ни утвари. Одна солёная вода на полу, да солома с камышом перемешаны с квелыми водорослями. Смрад мертвечины стоял в воздухе, выдуть который не под силу оказалось сквознякам, несмотря на то что ветер ночью повыбивал окна. Тяжелый, отвратный дух утопленника. Что же до слуг, до рабов, то тех, кого сыскали, хоронить пришлось в общей могиле – не смогли разобрать, кто там есть кто.

Заспорили в тот день мужчины, как быть. Все понимали, что кошмару до конца далеко. Не всё ещё золото, которое почитал своим, собрал Жадный Дед с Фломда. Оставался вергельд, уплаченный покойными сыновьями рыбацкой родне. Да и без него не было веры восставшему мертвецу – кто хорохорился, мол, своё возьмёт да отступит, говорили это без твердости в голосе. Наобум, наудачу.

Были смельчаки, кто вновь решился попытать счастья в заливе. В этот раз им удалось добраться к пещере, с берега видели, как высадились воины и, втащив лодку в грот, пропали с оружием в темноте. Но вот солнце поднялось в зенит, затем начало и клониться к западу, а те так и не вернулись. Не вернулись и на следующий день. Никогда.

Другие тем временем, поосторожничав, решились спросить совета вёльвы, что когда-то жила в лесах на серых, древних склонах Йотфьорда. Они пустились в путь ещё до того, как отчалила лодка обреченных на смерть, и вернулись, как только небо начало рдеть в предвкушении ночи. И весть, привезенная ими, подняла ропот среди всех. Таковы были слова пророчицы: «Убить драугра можно, ежели вызвать на поединок. От алчности он восстал, значит, богатств надобно ему посулить – за них будет биться. Тогда нужно одолеть его силой, уложить наземь и отсечь голову. И за подвиг этот победителю достанется всё, что есть».

Заговорили тогда хирдманы, что не вернулись те, кто отправился биться с Жадным Дедом. Что и при жизни некому было одолеть алчного ярла, а значит и сейчас не сыщется среди них тот, кому это было бы по силам. Другие же, помудрее, постарше, усмотрели в послании вёльвы зловещий намёк, и осадили увесистыми оплеухами молодых, задумавшихся, не испытать ли судьбу.

Тогда посланники снова взяли слово и передали второе, что сказала ясновидица: «Дна у жадности нет, зато горло её можно заткнуть страхом. Уже чахнет мертвец над горами кровавого своего добра. Перебирает в темноте монеты, звякает каменьями, не может наслушаться. Один раз лишился всего, второго раза боится пуще второй смерти. Алчбу его не насытить – так раскормите страх. Дайте столько, чтобы боялся оставить, чтобы сидел, как дракон, поверх золота, воров ждал». А больше выхода не было.

Отсюда и берёт начало славное своё в легендах род Стена Бьорнссона, потому что предок его, Ингварр, выступил тогда вперёд перед отчаявшейся толпой и пообещал, если только остальные сложатся малой частью того, что имеют, целиком расстаться со всем, что скопил. Был он состоятелен, удачлив в бою, и, противу козней прежнего ярла, с усердием копил и хранил кровное. Одно было условие у него – чтобы, раз наследников у Жадного Деда не осталось, избрали новым ярлом его самого. Люди кивали, достоинство Ингварра всем было известно. Славы, как злополучный предшественник его, он не сыскал, зато и обид никому не чинил, и в делах был рассудителен. Согласились.

На трёх лодках пришлось сплавлять драугров выкуп к окаянной пещере. В этот же вечер закрепилось за ней имя, Тухлая, потому что, дуя с севера, ветер доносил смрад её хозяина, и учуять его можно было на самом берегу, если пройти ближе к скалам. Моряки же, вернувшись налегке после того, как оставили сокровища в гроте, рассказывали, что видели там и перевернутую лодку тех, кто прибыл туда прежде. И что вонь там стояла смертельная, больная вонь, от которой ни солёный воздух не спасал, ни заткнутый нос. Двоим сделалось худо, и товарищи доставили их домой уже в беспамятстве.

А говорили ещё, что всё время, пока таскали воины мешки и сундуки, и складывали у самой чёрной щели, где грот сужался и уходил вверх, в глубину горы, кто-то караулил их там, в темноте. Шваркал о скользкие, сальные камни, тёрся о стены. Звенел, невидимый, то ли монетами, то ли цепями златыми. Ни слова не произнёс. Выпала было из гнилой утробы каменной монета, бряцнула о валун, утонула в стоячей воде под ногами одного из северян – и тут же шорох стих. Задумчиво, недобро стих. Пристальной тогда показалась всем темнота. Никто к монете и башмаком не притронулся. А Ингварр всё повторял, как заклинание, что пришли с дарами и чужого им не надо.

И то, что сколько воинов отплыло, столько и вернулось в деревню, лучшим для людей было знаком, что всё сделали правильно. А когда случилась новая ночь спокойной и безоблачной, и следующая за ней была чиста и звёздна, и ветер не выворачивал больше ставни, то стало всем ясно – угомонился Жадный Дед в своей Тухлой Пещере. Не смеет более выйти, боится за свой клад, на который теперь бы и конунг польстился.

В грядущие годы уверенность в этом лишь крепла…

- …И по сей день Жадный Дед не оставляет беспризорным добра, что сам забрал в укрывище, и что отдано ему было в откуп, дабы сидел себе и боялся шагу сделать прочь, – завершив песню, послесловие Ульв проговаривал прозой. Харпа сына его всё ещё звучала, наливая голос особой, таинственной мощью. – И с уходом напасти зажил Йотфьорд под властью нового ярла, Ингварра, прозванного, когда разошлась по соседям эта весть, Бедным. Но достаток его год от года вернулся и стал даже больше. О том же, что Тухлую Пещеру мудро обходить стороной, присно напоминает и смрад, доносимый ветром, и страшные бури, когда возвращаются моряки из-за моря с богатой добычей. Так как нет у жадности дна, и вечный Дед чует золото, и невмоготу ему терпеть, но и невмоготу пуститься в грабёж.

Музыка утихла. Скальд глянул по сторонам, лукаво глаза его пробежались по лицам всех. Оценивали, читали. Эта песня не была его собственной, но передавалась изустно, начало своё беря где-то в веках. Всё же, Ульв любил славу, и вид заслушавшихся товарищей так и тянул его губы улыбнуться. Приличия ради он их плотно сомкнул, став похожим на хищную птицу.

- А что ж ты, Фрод, говоришь про «погулять»? – один из молодых сложил руки на стол, повысил голос. – Раз Дед-то пещеру покинуть не может, а?

- Так то не «не может», то боится! – в раздражении уже старик хлопнул кулаком по столу. На губе осталась пенная капелька. – А ты чем слушал, глухня? Голова у тебя или один рот, чтоб в него жрать? Два послания вёльва дала людям – одно вот исполнил Ингварр, надарив драугру столько добра, чтобы страшно…

- Страшно было оставить, ага.

- Ну. А другое?

- А другое – что можно с драугром биться за его золото.

- Биться яйцами о ляжки можно, – поднялся хохот, – а Деда нужно вызвать на поединок. На хольмгангу. И против его золота поставить всё, что имеешь сам.

Утерев слюни рукавом, старый рыбак вытянулся, нагнулся над столешницей, чтобы лучше видеть собеседника:

- Только вот помнить надо, что Жадный Дед злато чует. Чует, я говорю! Как огненный червь. Не выйдет с ним одно привезти, а другое закопать подальше и хай сыну достанется, как подрастёт. Вот и при Бьорне покойничке был такой умник. Решил легенду перехитрить, поплыл к Тухлой Пещере, но взял с собой только часть того, что накопил. Понятно, его мы больше не видели. Зато видели – это тебе и ярл даже скажет, хотя он тогда мал был – как поднялся в ту же ночь шторм, и как Жадный Дед явился в деревню за добытым в бою добром.

Стен кивал, кивал его хускарл Бьорн. Согласно качали головами их ровесники, а уж те немногие, кто был старше, кривили лица, хватались за обереги под рубахами. Фрод опустил взгляд, задумчиво смотрел, как лопаются пивные пузырьки в его кружке. Дождь теперь постукивал по черепице совсем нечасто, робко, будто молил пустить погреться. В углу хрюкнул во сне опоенный Эриком и Рором бедолага. Молодые смущенно молчали, Ньял хмурился.

Слово взял ярл:

- Да что там, все помнят. Я-то был совсем ещё мальчик, но и то не могу забыть ту страшную бурю. Это вам не сегодня. Это не чета была тому, что вы на своём веку повидали, – он погрозил кулаком. – С этого самого дома, моего дома, чуть крышу ветер не сорвал. Животина от страха взбесилась, потоптала мальчишку-раба. Кормаком его звали. Отцу с домашними пришлось её успокаивать всей толпой. Собака лезла матери под юбку.

- А самого Деда видел? – мрачно спросил Ньял, выждав паузы.

- Думаю, если б видел, ты бы сейчас тут не сидел. И я не сидел бы. Нет. Не видел. Видел то, что осталось от семьи Одгера. На похоронах. К Бьорну, деду твоему, поутру прибежал человек и сказал, что всё. Отец пошел посмотреть, сказал матушке, чтобы не пускала ни меня, ни сестер из дому, а как вернулся, то только и разговоров было, что хоронить ли порознь или вместе – не могли разобрать, кто там кто. Позже уже разнеслась весть по всей деревне, что драугр всё забрал, что было в доме ценного, особенно металлы, украшения. И даже говорили, будто бы забрал двух рабынь, но… тролли его знают, правда оно или нет. Может, сбежали девки. Одного-то слугу нашли тогда спустя два дня в лесу. Совсем, правда, ошалелого. Помешался.  

- Вот поэтому выпить надо за Жадного Деда, - затянул вновь своё Фрод, махами ладони зазывая всех наливать и доливать. – Пусть знает, что ничего нам от него на надо. Что некому бросить ему вызов и незачем идти ему к живым. Пусть до самого Рагнарёка сидит себе в Тухлой Пещере, стережет, что навоевал. А непогоду потерпим, не сахарные.

Громыхнуло, но на сей раз не с небес – то выдохнули, выкрикнули вместе десятки глоток, и далеко было слышно их в воцарившейся тиши йотфьордской ночи. И море, будто бы успокоенное обещаниями пьяных пиратов, лениво лизало прибрежную гальку. А последние облака, ещё недавно гремевшие и метавшие огонь, побежали себе прочь, словно испугавшись этого грозного ответа из мира людей.

 

III

От духа, стоявшего в длинном доме, молоко бы вмиг свернулось. Старела ночь, закончилась гулянка, но малая лишь часть пировавших разошлась по домам. Все почти спали там же, где накрыл их пьяный сон: по лавкам, на столе, на полу и в хлеве. Храпели, как на спор, но столько бочек и кувшинов было выпито сегодня, что, пожалуй, даже если бы скалы самого фьорда заходили ходуном, никто бы не проснулся.

Стен так и сидел в кресле, запрокинув голову на спинку и раскрыв рот. Бьорн спал за столом, ладонь держа на перевернутом вверх ногами кубке. Рор валялся ближе к очагу в обминку с обожравшимся костей псом. Рядом Эрик, на исходе пира заграбаставший то, что осталось от ягнёнка, так и вырубился с куском мяса за пазухой. Опытный одноглазый рыбак, чуя, что со старости не держат уже ноги, дополз до хлева и улёгся на соломе, где потеплее, помягче. Ульва с Птенцом не видно было – ушли домой, они и пили мало, и хмелели туго. По углам, по стенам на полу, завернувшись в одеяла, ютились рабы, поддавшие за здоровье ярла с его молчаливого согласия, когда пьянка уже сошла на нет.

Пот и соль, принесенные на себе моряками, смешались с кислым винным паром, с ароматом пива и мёда, с дымом от прогоревшего в очаге дерева. Густой и тяжкий был в длинном доме воздух, беспробудным делал и без того могучий запойный сон.

Харальд Гормссон чувствовал, как его тормошат, но ничего поделать с собой не мог. На исходе застолья оголтелые от пьянства дружки взялись дразнить его, что мало захмелел, и слово за слово дело кончилось спором. Ложился он вообще-то вполне в уме – это теперь только глаза были, как спаянные. Дважды он получал по лицу, дважды пытался разлепиться, но тут же как в яму проваливался. Потом показалось, что его куда-то волокут. Без церемоний, собирая все ухабы. Тут стало холодно, в нос ударила вода, в голове застучала невидимая кувалда.

Ньял за волосы вытащил товарища из бадьи возле свинарника, до краёв полной после дождя:

- Ну, пьянь мёртвая. Оживай, – снова мокнул, Харальд замахал руками, застучал по корыту. – Другое дело.

Громким залпом вдохнув, парень повалился рядом в грязь, тёр ладонью лицо, хлопал ртом. Не понимал ещё, что за напасть – знал только, что будят и что голова сейчас лопнет. Оттого быстро зверел:

- Удушу, скот!

- Постой душить, поправь лучше здоровье, – злоба Харальда враз пропала, ему совали полный рог мёда.

Он приник губами, пил жадно и медленно, как конь. Осушив, запрокинул голову, дал последним каплям стечь в глотку. Тогда только откинулся назад, упёрся руками в месиво после дождя и ждал, пока перестанет барабанить в висках. Смотрел на того, кто его тащил.

- Ну, оклемался?

- Да даром мне такие оклемания, – узнал Ньяла, замычал в зубы. – Чего тебе?

- Вставай, нужен ты мне.

- Темень-то…

- Вставай, говорю.

- Ньял, не блажи, дай ночь отоспаться, – Харальд начал заваливаться, будто прямо здесь собирался лечь, но Ньял его схватил за ворот и рывком поднял, порвав притом рубаху.

- Поперечь мне, голь! – тряхнул соратника, дал кулаком в живот, но согнуться не позволил. Заставил стоять. – Пойдёшь, когда скажу и куда скажу, а не то смотри, не то что хускарлом не сделаю – по миру пущу.

Похрипел Харальд, взял себя в руки. Встал твердо, без помощи:

- Заговорило Стеново семя-то.

- А тебе бы помолчать уже, огрызаешься, – но гнев поунял; видать, припомнил, как мял его намедни отец. – Ладно, не точи зуб. Оно и тебе впрок пойдёт, что я задумал. Ну, не дуйся.

- Чего задумал-то?

- Не тут.

Пошли по деревне. Зябко было после бури, гнутые крыши северных домов блестели на свету, напоминая перевернутые лодки. На тех, где сверху был наложен дёрн, траву всю смяло ветром, вымочило дождём, так что висела она, как водоросли. Стены, балки, которыми были подперты вкруг крыши, от влаги набухли и были черны. Фломд под звездами напоминал кладбище кораблей, оголившееся с отступлением моря. Под ногами хлюпало.

Ньял вёл к побережью, где видно было на взморье в белом, размазанном по воде отражении луны контур лодки, приготовленной к спуску. Не по нраву была сцена эта Харальду, тревогу будила. О голове и сне он забыл.

- Сдурел? Себя погубишь и меня погубишь! – но не остановился, так и шел за товарищем.

- Что туг ты на ум я знал, но что вот трус…

- Трус! Богов побойся, Ньял, в пещеру к Деду лезть это тебе не храбрость, а дурь!

- Стариков наслушался. Баб в штанах.

- А тебе свербит на том свете оказаться? Али мало уже получил сегодня тумаков?

Ньял обернулся, с прищуром, зло посмотрел на Харальда. Видно было, как кулаки сжатые дрожат. Зубами заскрипел, засопел по-звериному, ноздри раздул. Вмиг из красавца уродлив стал и страшен. У Харальда невольно и сердце ёкнуло, понял, что задел спутника за больное. Гордый молодец себя высоко ценил, мучительно ему оказалось быть брошенным на пол при всех в отцовом доме. Тогда и стало понятно, с чего взялась сама ночная затея.

- Прости, Ньял. Прости, не подумавши я. Ну тугой на ум, тугой.

- Убил бы, да нужен ты мне, болван, – тот не говорил, шипел.

- Сам же знаешь, я за тобой в огонь и воду, – молвил Харальд уже в спину ему, засеменил следом. – Ну попутало, сбрехнул.

- Ну смотри, Харальд, сын Горма. Был я тебе товарищем в бою, с одного стола с тобой ели, я своего для тебя никогда не жалел, – Ньял шагал, как бил по земле. И слова тоже выбивал, чеканил. – Ежели окажется сейчас, что ты со мной только когда пожива лёгкая да мёд рекой, попомни, даром мне, вёдрами такие хирдманы не нужны. Не вечен Стен, а я трусов с собою рядом не сажу!

- Обижаешь ты меня, Ньял Гладкий, – оба остановились тогда, Харальд глядел смурно, на пояс у ножен руку положил. – Я за тобой клялся идти, веди меня, значит, куда пожелаешь. А ещё хоть слова хулы скажешь, берегись.

Ньял кивнул.

- Добро.

Прибой тянулся к килю лодки, но не доставал. Силился поцеловать, да не хватало мочи. Откатывался и, собравшись, снова простирал пенистый язык, но только гальку и мочил. Рядом с судёнышком горой лежало собранное Ньялом в набегах – увесистый ларь с драгоценностями да ещё сундук с одеждой и тканями, да куль пушнины, да два кувшина монет. Всё, что имел. Харальд покривил рот на левое ухо, покачал головой досадливо. Хотел было одно сказать, да заметил тут в лодке фигурку, связанную по рукам и ногам.

- Ньял, это что такое?..

- Это Берта.

- Я вижу, что Берта. Что она тут делает?

- Сам слышал, на хольмганг Деду нужно ставить всё, что имеешь. А отыщется ли среди моих сокровищ краше неё? – ухмыльнувшись, Ньял налёг на корму, вытолкал лодку на самую мель. – Да и потом, если сгину, нечего драугру делать в деревне.

- О деревне ты подумал.

- Одолею Деда, стану богаче конунга, – он начал перетаскивать добро. – Ну помогай, не стой.

- И что потом? Стена на хольмганг вызовешь, ярлом станешь? – спросил Харальд, подняв сундук.

- Тролли его знают. Может. Места гиблые. Горы да снег, леса глухие. То ли дело за морем – богато, тепло. Люд там слабый. Соберу хирд, воины за мной пойдут. Вооружу так, что и не снилось. Лодок настроим, да не снеккьи – драккары сделаем, и поплывём, завоюем себе свою страну. Там буду править, а эти пусть дальше здесь сидят, зады морозят.

- Дал маху.

- Тебя хускарлом сделаю. Стану конунгом, будешь у меня ярлом. Озолочу.

Харальд в ответ только хмурился. Далеко мечтал товарищ, круто. Он-то думал лишь о том, вернутся ли они живыми, а Ньял уже шкуру медведя неубитого делил. Но делать нечего, и трезвым, и пьяным клялся ему в верности. Вместе проливали кровь, в драках стояли всегда друг за друга. Если помирать, так тоже бок о бок.

Берта всё время сидела тихо. Если бы не лунный огонёк в открытых глазах, можно было подумать, что спит. Личико в темноте белоснежное, будто из мрамора. Сама вздрагивает, не понять, то ли от холода, то ли от страха. И смотрит неподвижно, но не прямо, а куда голова повёрнута. Молчит, иногда дышит глубоко, неровно – ясно, что слёзы давит. Харальду подумалось, что языка ведь она северного не знает. Значит, и не понимает, куда повезут её. Но женское сердце чуткое, да и пора дремучая, не людская – не может такого быть, чтобы на душе кошки не скребли.

Заныло у Харальда в груди, жаль стало красоту.

- Эй, Ньял, - начал он, помогая спустить лодку на воду.

- У?

- Не жаль тебе девку-то к чудищу тащить?

- Что она, хрустальная, жалеть её?

- Помрёт со страху.

- Ежели я сам помру, не до неё уже будет. А наоборот, так на золото Деда можно сто таких купить, – он прыгнул в закачавшуюся на прибойной волне лодку. Бросил взгляд на Берту, на товарища; молвил, дразня. – Но ты смотри, если приглянулась девица, я тебе, как другу, почти даром отдам!

- Почём? – буркнул Харальд.

- Да по Дедову откупу – за всё, что есть, - и расхохотался.

Харальд помедлил с секунду, плюнул в пену, да тоже махнул через борт. Оба взялись за вёсла, налегли, взяли курс на север. После бури будто и следов не осталось – ночь лунная, светлая. Свежий ветер дул в спину. Странно было после такой тьмы хелевой видеть дальше собственной руки. Но даже волны будто пригладились, стоило смельчакам – и глупцам в то же время – отчалить. Как будто йотун, выше самых гор, на берегу схватил море за края, словно покрывало, и потянул, расправляя черное, зеркальное полотно.

Было в этом что-то не от мира сего. Казалось, приглашала их невидимая отсюда ещё Тухлая Пещера. Ковровую дорожку выстлала, как могла, и будто бы все силы земные выжидали теперь развязки. Деревья смотрели со склонов, шептались, шевелили кронами – уж не ясно, ставки ли делали, руки ли жали. Осуждающе довлели над заливом скалы, как хмурые вечные старцы, давно не ждущие добра от людских дел. Ветер бил между лопаток, ерошил волосы, под рубаху запускал холодные пальцы – подзуживал, подгонял. Таилось, мнимо дремало бездонное море.

И даже смрадом не тянуло. Не знали бы сами, приняли бы показавшийся в конце концов черный, перекошенный на фоне луною подсвеченных скал зев за обычный грот.

- Спокойно как. Будто и нет его вовсе, - сказал Харальд.

- Должен быть. Фломд на старых дураков богат, но без огня-то дыма не бывает. Бери левее, подойдём.

Смрад, однако, был. Когда оказались совсем близко, ветер стих, отпрянул то ли от греха подальше, то ли сделав свою работу. От пещеры потянуло мертвечиной. Не так, впрочем, чтобы темнело в глазах, но и под свод ведь они ещё не ступили. Дышать было можно.

Теперь заворочалась Берта. С неё будто бы спало проклятье, хотя вернее было бы сказать, что один страх разбил цепи другого. Верно, языка она не знала. Вообще всё чуждо было ей в этой полусказочной северной стране, для родины её больше всего славной тем, что приходили оттуда злодеи. И много легенд ходило о том, каким идолам там возносились молитвы. А священники предостерегали, что морские разбойники едят людей и приносят в жертву своим кровожадным ложным божкам.

Раньше эти воспоминания в девушке как бы дремали. Ей было, о чём подумать и без страшных легенд – о разорённом доме; о насильнике, ныне хозяине её. Наяву поруганная, затравленная страхом и болью, во сне она не могла найти отдыха, потому что стояло перед глазами пожарище, мерещился по пробуждении чей-нибудь крик. Хуже того, всегда знакомый, всегда родной. Но пыталась мириться. Не по доброй воле, от отчаяния; разве не учат, что жизнь – юдоль? Что в муках человек рождается, мучиться ему и до самой смерти. Её-то ждала, как избавления. Терпела, молчала, зубов не рисковала сжимать, убивала в себе волю и разум.

И больше всего любила, когда получалось забыться. Засмотреться, не важно куда, не человеком стать – вещью; заснуть, не закрывая глаз. Тогда становилось равнодушно и легко, совсем как в обещанном Раю.

А тут будто надорвалась душа, иссякли силы. Чудилось, что близко уже было смирение, но оказалось оно хрупче тонкой скорлупки. Новый страх все нервы, все жилы натянутые спустил. К мертвецам везут, убьют. Забили бы со злобы, замяли бы до смерти на соломе, разбойники, не роптала бы. Привычно. Нет, в темноту, в смрад, в сам ад бросят. Жутко стало сердцу, жутко, что и потом конца не будет страданиям.

- Куда! – Ньял весло бросил, вскочил, ловя перевалившуюся за борт девицу. – Сидеть!

Лодка закачалась, чуть не перевернулась. Харальд подался назад, весом своим пытался выровнять. Берта в руках молодого силача барахталась, как голубка в клетке. Махала связанными руками, била его по плечам и по груди, по лицу – куда достать могла. Но как будто крыльями хлопала, Ньялу всё одно было, знай себе фыркал, отплёвывался. Тогда, потеряв всякую мочь, девушка кинулась в рёв. Кричала на своём воздушном, мягком наречии, будто щебетала – но не отпускали грубые руки, только крепче жали, до синевы стискивали через одежду. Не выдержала, завыла, как безумная.

Тогда Ньял взбесился, усадил её силой и принялся бить ладонью.

- Убьёшь! Убьёшь! – кричал Харальд, но тот не слушал.

Раз, два, пять ударил, пока рёв не стих, скулежом не стал. Тогда бросил на друга взгляд, не поймёшь, то ли луна в глазах такая холодная, то ли сам свирепый, как вьюга.

- А ты меня поучи с рабами обходиться. Поучи, - но вымолвил спокойно, с угрозой.

Харальд сам не заметил, как губу закусил. Сглотнул. Не прав был, да, не его ума дело. Только на душе липко, мерзко стало – с чего бы вдруг? Отвёл взгляд, глянул в сторону пещеры, куда их помаленьку несло ленивыми волнами. Покивал.

- Бери весло, приплыли почти, - сказал сухо.

А всё равно отделаться не мог от мысли, что опозорился. Негожее чувство, бабское. Гнать его.

Грот был сейчас лишь слегка покрыт водой, по щиколотку едва доставала. Пол бугристый, кое-где недавняя буря и вовсе только обмусолила камень да оставила лужи. Холодом тянуло от стен, вонью тянуло из тьмы. Что дальше – не разглядеть, свет проникал робко, боялся войти без спроса. Под низким сводом каждый шаг и каждый плеск, и даже дыхание отдавалось эхом. Где-то, невидимая, капала вода. Неприятно, нудно, буравила виски.

Ньял первым вылез, выволок девчонку – та не противилась больше, заплаканная глядела во мрак, лицо блестело влагой.

- Попробуешь в море кинуться – запорю. Не убью, запорю, - погрозил ей, усадил у неровной, будто зубастой стены.

Смысл Берта поняла. Тогда, помявшись, поглазев в черноту, они принялись разгружаться. Споро управились, затащили лодку внутрь, перевернули. Вёсла оставили, где посуше. Ньял из куля достал две палки с тканью, флягу, промаслил. Там же в кожаной обёртке, в металлическом сосуде с крышкой были тлеющие ещё угли. Раздул, запалил оба факела. С осторожностью укутал сосуд обратно.

Неохотно теснил огонь темноту, вяло рвал на полосы, на лоскуты, как плёнку с рыбьих потрохов. Душила его вонь, не давала ровно гореть, но хоть носу стало полегче. Дым и копоть были ноздрям спасением, выжигали болезненный дух. Харальд руку на мече держал. Ньял тоже, но решительнее, крепче – всё для себя уже знал и отступать не собирался. Оба, однако, медлили. Стояли под ребристым, кривым сводом, похожим великанову грудину. Но капала вода, сопела девушка от холода и страха – и всё. Мёртв был мрак.

- Я, Ньял Стенссон, с мечом к тебе пришел, Жадный Дед, - крикнул.

Молчание.

- Помер что ли? – спросил в сторону. – Слышишь меня или нет! Я биться пришел. Вызываю тебя на хольмганг…

Звякнуло вдалеке. Ньял шагнул вперёд, а затем ещё, осмелев. Высветил факелом своим место, где грот сужался и наискось, неудобно поднимался. Там была расщелина, куда он пройти мог, но не с расправленными плечами. Только поджавшись.

Окреп смрад. Северянину почудилось, будто дыхнуло оттуда смертным ветерком. Всё одно, молчание.

- А ведь, говорят, Жадный Дед ничего не боится на свете, кроме как что украдут его кровное, - ярился Ньял, недоволен был, что речи его оставлены без ответа. – Так что ж ты молчишь, сидишь в темноте, как вор! Вот он я, против всего, чем владеешь ты, ставлю всё, что сам скопил: золото и меха, и чудесные камни, и заморскую ткань. И рабыню мою ставлю, краше её поищи, попробуй!

От этих слов загудела тьма, зашевелилось в неизведанной расщелине что-то грузное, дряблое. Зашлёпало по звенящим горам металла, посыпались, забряцали монеты. И Ньял, и Харальд, грешным делом, подумали, что вьётся там кольцами вокруг сокровищ гигантский червь – из тех, что оплетают собою корабли в открытом море и ломают их на щепы, а моряков жрут живьём. Невольница только кулачками закрыла лицо, мотала головой, как будто пыталась проснуться. Лепетала на своём заунывно – молилась.

И всё-таки было гудение единственным ответом, которого удостоился сын Стена. Жадный Дед чавкал в своём логове, бубнил, ворочался, однако не спешил выйти, принять вызов.

- Разбила тебя что ли немочь совсем, rassragr! Тогда и добра твоего тебе на надо, себе заберу. Слышал? Всё моё! – парень орал, кончилось терпение.

Только слова его были сказаны вовсе не по недоумию. Мало было того, что открыто своим объявил чужое – назвал драугра мужеложцем и трусом, отдающимся другим. Таким страшным оскорблением обязывал он противника к битве.

- Быть хольмгангу, - заворчала, дыхнула в ответ темнота, вонючий ветер бил кулаком в ноздри. – Неси, что есть. Бросай в кучу.

Ньял пошатнулся от смрада, почувствовал, как слабеют ноги. Лицо вспотело, напряглось, на лбу билась жила. Не свалиться бы сейчас, так далеко зашел.

- Э-э, не! Порознь пусть лежат. Победитель, чай, сам сгребёт!

- Сам иди тогда, - драугров голос был зычный, мокротный.

- Сам выходи!

- Перечишь, щенок. Закон-то вспомни. В дом ко мне явился, разбойник, обиду нанёс, вызвал на бой. Мой черёд слово молвить…

Заурчала тьма, захрипела недовольно, как медведь спросонья. Снова залязгали монеты, звук этот поднялся, а затем в такт воде посыпался вниз: кап, кап, кап, дзинь, дзинь. Деньги дед пересыпал.

- …Внутри будем драться. Несподручно мне потехи твоей ради наружу лезть. Но ты, коли недоволен чем, ступай, плыви себе с позором обратно, – жутким и лукавым сделался голос мертвеца, заклекотал мокрым смехом. – Я на исходе дня тогда за обещанным сам приду. Меха твои пахнут сладко, злату с каменьями сиротливо в доме твоём, оборванец. Рабыню, красу, измордовал – о смерти молится. Всё чую, всё могу. Всё моё!

Позади Берта вдруг кинулась в ноги Харальду, обняла крепко, вцепилась по-кошачьи в штанину. Тот скрипел зубами, губы и нос кривил, подымал повыше факел, воюя с мраком. Ньял меч выхватил, начал топтаться на месте, топал в злости по лужам. Хотел проучить врага за дерзость, но не готов был сунуться в самое логово, где и света нет, и не понятно даже, откуда ударит смерть. Драугр издевался:

- Пустое, выходит, слово твоё, Ньял, сын Стена. Меня хулил, сам темноты боишься. Думал, небось, дряхлые кости мечом размолотить, да к утру воротиться героем? Добро. Добро. Ну, не медли, mað r sorð inn. Возьми с собой масла, тут есть жаровня. Слепцом не умрёшь. Трусом.

Воин кинулся к лодке, из кучи взял флягу. Харальда подмывало сказать, что бежать надо из проклятого места – да толку? Договорились. Сперва Ньял чудовищного старика на словах опозорил, теперь его самого унизили. Только битве и быть. Освещая факелом над собой, Ньял Стенссон взбежал по камням, грубым природным ступеням, и пропал в трещине. Только удалявшийся по проходу отсвет отмечал его путь. Засмотревшийся на то, как тускнеет он, пропадает из виду, Харальд поздно почувствовал, как больно ногти Берты впились в кожу.

- Пошла! – дернул ногой, пихнул.

Тут же пожалел, спохватился, откусил грубую кожу на обветренной губе.

- Ну, успокойся ты, глупая. Не помрёшь, - пытался успокоить голосом, как животное, но сам себе не верил.

Девушка смотрела на него, не отрывала взгляда. С Ньялом боялась голову поднять, а тут – глаза в глаза. Бледная, белоснежная. Трясётся от холода, озябла сидеть на камнях. Харальд глянул в сторону пещеры опасливо, сам не зная, кого боялся больше: Деда ли, друга ли. Подхватил Берту под руки, постелил ей на лодке шкурку, усадил. Тут же обернулся, из глубины пещеры донеслось эхо битвы, крики схватившихся. Вздрогнул – ледяные, как мёртвые девичьи пальцы обхватили его ладонь, что держал у меча. Голосок кольнул:

- Помоги.

IV

Через немыслимую вонь шел Ньял. Проход мельчал, свод опускался, факел пришлось держать перед собой. Огонь бил в глаза, сгущал темноту и спереди, и сзади. По склизким камням сочилась мутноватая, похожая на рассол влага. Идти было недалеко, но в тесноте и мраке путь казался долгим, от волнения тянулось время.

У Ньяла комок бился под самым кадыком, в груди всё дрожало. Не от страха – от злобы. Это правда, что смертельно оскорбил он Жадного Деда. Правдой было также, что Дед отплатил ему той же монетой. Только вот больнее всего грызли другие слова: трусом, оборванцем, щенком обозвал. Черт с ним, с остальным. Ньял себе цену знал, в битве всегда был первый на берегу и на стенах. Смерд, жрец или рыцарь – всё одно, всех под меч, сколько бы их ни было. И даже среди грозных бывалых вояк удаль его была качеством всеми признанным. Поэтому никогда он не бушевал из-за позорной брани. Вызвал обидчика, зарубил, и дело с концом. Меч – лучший судья.

А вот с иных слов, бывало, неделями заходилось сердце, кипело всё внутри. Хотелось кому-нибудь шею свернуть просто чтоб боялись, языки держали за зубами. Болели ещё, зудели на лице синяки после отцовских кулаков. А пуще болела гордость. При всем хирде, как псину нерадивую выволок из-за стола. Бросил на пол, на грязь. Лежачим колотил, как раба.

Да, Ньял себя в обиду не дал. Бил в ответ, боролся, а проку? С отрочества в тумаках, а как разбежались братья искать счастья подальше от сумасброда – всё битьё ему одному и доставалось. Ублюдок. Ублюдок краснолицый. Ненависть глодала, так и убил бы. Страх не давал. По первости, по отрочеству думал, что любовь, сыновняя преданность – лгал себе. Страх это. Ноги от него каждый раз подкашивались. Никого в жизни не боялся, а здесь кулак было трудно сжать, половину не помнил того, что делал. Выходит, правдой стыдил его Дед. Трусом жил, оборванцем в отцовом доме. Щенком был, которого бери за шкирку и пинай не хочу. Швыряй, поноси.

Позор. Позор. Нет, не таков он был. Не трус, за труса ответит Жадный Дед. Убьёт. Любого убьёт.

Ход кончался низкой каменной пещеркой с неровным, наклонным полом. И стены, и потолок здесь были под углом, как будто зала поехала вбок. Высоты едва хватало стоять прямо. Ньял отвёл факел в сторону, дал глазам привыкнуть к темноте, но она здесь оказалась вовсе не такой непроглядной, как думал он. Факел подсвечивал сокровища. Беспокойное пламя бросало отсвет на горы серебра и золота, на украшения, одни почерневшие от времени и сырости, а другие тепло мерцающие, будто только отлитые и наполированные. Искорками среди груд добра мерцали самоцветы, камни в драгоценных оправах. Посуда и подсвечники, и узоры, соскобленные с алтарей чужих богов, валялись без разбора. Манили закрытыми крышками гнилые сундуки с неведомым добром.

Не сразу в этой усладе глаз и заметил Ньял черный пузырь, взгромоздившийся на кучу негодных уже, истлевших мехов. Не сразу понял, как трудно дышится ему в этой каменной могиле. Полную грудь не наберёшь – ломит рёбра, рвота с кашлем лезут к горлу, голова плывёт. Решил запалить огонь посильней, прошел к на полпути стоящей на валуне ржавой железной чаше. Та доверху оказалась полна старых, тёмных костей.

Молчал, не смел говорить. Знал, если рот откроет – наблюет. И делай с ним, больным, чего душе угодно. Но драугр неподвижною грудой сидел, так что рискнул откупорить флягу, вылить в жаровню масло. А что дальше было, и сам бы не мог сказать.

Как будто бы навалилась на него черная туча. Стремительно, невозможно для грузности своей прыгнул Жадный Дед. Как ударом кувалды выбило из руки факел, перевернулась жаровня, полетели кости. О камни они бились глухо, как деревяшки, о золото – со звоном, лавины монет из-за них сползали с драгоценных гор. Мокро, гулко рокотал драугр, словно сквозь толщу воды. Ньял стиснул зубы, выл в ярости. Свет, какой был, совсем притух – на холодный, осклизлый металл упал факел, зашипел. Ещё горел, но больше лишь тени бросал.

Слава богам, меча Ньял не выпустил, хотя на запястье сомкнулась дряблая, рыхлая лапа, разбухшая, как у утопленника. И как сомкнулась! – в пальцах леденело, вся кровь отлила, не было ей хода. И не перебороть, не сломить напора. Спереди навалилось исполинское тело. Будто бык на задние ноги встал и наседает, мнёт тебя к земле собственным весом. А у самого лица, пыша смрадом, раскрылась тухлая, по-рыбьи широкая пасть. Побереги ум, не думай, есть ли в ней зубы. Молись лучше от вони раньше помереть.

Хотел не дать ей себя обглодать, освободившуюся ладонь выставил к вражьему горлу – утонула в мыльных трупных складках, еле нащупала над обрюзгшей шеей скулы. Насилу отвёл от себя поганую рожу, где и глаз будто бы не было. Один только рот, дышащий смертью. Тогда воин почувствовал, как обхватила его сзади за самый пояс другая великанская лапа, прижала, не давая продохнуть. А сам Дед всё напирал, валился вперёд, опрокинуть хотел Ньяла и задавить весом, и, беспомощного, задрать, как медведь. Тут же впились под кожу кривые, растолстевшие за замогильную жизнь ногти, считай, что звериные. Глубоко засели, добрались до мяса. Ньял чувствовал, не освободится, не ударит – разорвут. Не опрокинут, так растерзают.

Нестерпимым показался миг. Весь рассудок захлестнуло отчаянием. И мыслей, казалось, не было даже – сам зверем стал, одно чутьё только, одни чувства. За сто лет бы не дал ответа, как сообразил, что ноги ведёт по косому полу. Под стопами монеты скользили одна по другой, камень был влажный, сальный. На одно это обратил воин всю свою надежду. Только навалился драугр сильнее, только поднял Дед одну ногу, шагая, как Ньял сам дал слабину. Заскользила подошва. Из-под мягкой, вспухшей ступни мертвеца выстрелили под страшным весом монеты. Оба рухнули, сцепившись, на жесткую кучу металла. Но фломдцу благоволила удача – в падении тяжелого мертвеца развернуло, и Ньял оказался сверху. Лучше того, наконец была свободна рука.

В исступлении он даже не мог бы сказать, когда враг был убит. Помнил, что рубил по самой голове. Не тратил сил и времени на способные четвертовать любого мужа черные лапы. Не дивился даже тому, почему остался жив – ведь до самого последнего мига, как мясницкий крюк, держала его вцепившаяся в спину пятерня. Держала, но не рванула, не выдрала кусок мяса. Не располосовала на лоскуты, не перебила позвоночник. Пустые мысли. Первым ударом он рассёк Деду лоб, так что полилась из треснувшего черепа трупная жижа. Вторым угодил по зловонной пасти с похожими на сколотые камни зубами, серыми и щербатыми. Тогда, кажется, начала хватка слабеть. Третий, отпустив раздутую шею, нанёс по ней. Четвертым туда же отсёк голову. Дальше бил ещё, снова и снова, но уже куда попало, просто потакая злобе.

Остановился, выдохшись. Не было боли – то ли после ярости, то ли перетерпел, привык. Не почувствовал её даже когда вытаскивал из спины так и засевшую там когтями лапищу трупа. Факел догорал, но искать его не подумалось. Свет просто совсем слабо, неохотно шел откуда-то сбоку и позади. Ньял застыл, рассматривая в нём поверженного противника.

Кошмарный, легендарный Жадный Дед. Драугр, убитый своими же родными и товарищами сотни лет назад – и переживший их всех. На самом деле, разбухший, почерневший от времени труп. Кожа – как очищенная от чешуи шкура морского чудища. Безразмерный вздутый живот, с которого Ньял, опомнившись, слез. Быстро этого не вышло, весь выпачкался, измазался в дерьме, которым сочилась тварь. Руки толщиной с бычью шею, ноги, как два столпа. Как бочонки. Ни одежды, ни рванины. Мразь, распухшая от солёной воды.

Наконец, огляделся вокруг. Неужели победа? Встал, распрямился, как мог. Хотел для верности ещё воткнуть меч в необъятную грудь – побрезговал, представил, как взорвётся она миазмами. Глупо ведь как, выйти живым из схватки с таким древним злом, а самому помереть от удушья. Снова бросил взгляд на золото, на каменья.

Всё его. Неужто не сон? Всё его…

Богатства, какими и конунг прельстится. Поверить не мог. Нагнувшись, взял Ньял горсть монет, поднял, разглядывая в полумраке. Где-то капала вода, нудно, мерно, как на самое темечко. В такт ей бросил одну деньгу, вторую бросил. Звенят, как сладко звенят! И то одна горсть из сотен. Из тысяч – всего одна. Присмотрев у стены трухлявый сундучок, протиснул под крышку меч, налёг, разломал – посыпались жемчуга, бисер, ожерелья с кольцами. Другой пнул ногой – одни гнилые ткани. Ничего, ничего. Сгнило, да не пропало! Сколько лежало здесь без хозяина, без нужды. Ныне, зато, всё его.

Упав на колени, воин запустил пальцы в гору сокровищ. Перебирал в ладонях рубины с изумрудами, оттирал от грязи рукавом. Щупал подсвечники, тарелки золотые гнул, проверял, мягки ли, хорошего ли золото качества. Из истлевших одёж тянул драгоценные нити, с плащей, с платьев северных рвал тяжелые, литые фибулы. Его. Всё его! С таким богатством всё можно.

Запрокинул голову, расхохотался.

Пусть теперь попробует его отец за волосы да за уши таскать. Пусть только посмеет тузить, как невольника. Довольно! Тухлого Деда победил, богаче королей заморских стал. Свою дружину соберёт, поплывёт с ней на юг. Там земля богата, люди слабы. Отвоюют себе страну и будут править, и сокровища рекой потекут – ещё больше будет. Подвалы, кладовые, амбары чтобы от золота ломились. Одна у него рабыня есть, ещё сто заведёт. Да хорошо бы напоследок за обиду Стену старому отомстить. Припомнить все побои с унижениями, вспороть красноглазому хряку брюхо и оставить подыхать. Ярлства его даром не надо, ни дома его, ничего…

…хотя…

…вот скарб-то, пожалуй, его по праву. А что? Разве наследство не полагается ему? Разве победивший в хольмганге всё не получает, на что право заявил? Были, конечно, братья, но те сами покинули дом ради дальних земель. Ежели и вернутся, пусть, как Ньял, грудью стоят за то, что своим мнят. А его меч, чай, любую шею разрубит. На Дедову хватило – значит, на всякую хватит.

Да, так и нужно делать. Плыть в Фломд и вершить расправу. Но прежде – обезопасить своё. Богачу не пристало добро держать в беспорядке, рассеянным, как овёс по полю. Много проходимцев кругом. Оборванцы, завистники. Воры. Здесь разумно хранить. Место заповедное, легендой, слухами дурными овеянное. И никто про него не знает.

Почти.

- Эй, Харальд… - Ньял крикнул, взвесив меч в руке. – Иди-ка, неси, что есть. Бросай в кучу!

Всё ждал, ждал сын Стена, благо, было, на что засмотреться. Дюже ласкали взор лики чужеземных владык на золоте, непонятные буквицы на ободках. Радовали, манили россыпи. Век не выходил бы отсюда. Даже жаль было красоту такую раздавать, пусть и за добрые мечи, пусть и за крепкие, приученные убивать руки. Это ведь ещё гадай, выйдет-не выйдет ли поход. А ну как буря, ну как дракон нападёт? А народец попадётся алчный, решит его, Ньяла, зарезать во сне? Эти всякое могут, троллево племя. Нет уж, нет. Только глупец не будет беречь и лелеять такое богатство.

Кстати, глупец…

- Харальд, дружище! Ну где ты, иди сюда, мёртв Жадный Дед, - Ньял прошел ко входу, встал сбоку.

Прислушался, отведя для удара руку. Тишина. Не идёт, сучий сын. Так тому и быть.

Занимался рассвет, небо светлело над Йотфьордом. Солнце, едва показавшись из-за гор, жестоко гнало тьму – лучи его вонзились в сумерки, как копья, и протянули древка свои до самого горизонта. Что осталось от ночи, ютилось в скалах, в отрогах, ползло под кроны деревьев, выгадывая себе ещё хоть часок жизни. Ньял вылез боком из расщелины, огляделся в гроте, где теперь было более чем достаточно света. Лодки не было.

Он кинулся к сундукам, к горшкам с награбленным, навоёванным такими трудами – всё на месте. Дважды оглядел. Перебрал мельком, поводил пальцами. Брошенную тут же в луже шкурку поднял, отряхнул любовно, приткнул в общий тюк. Всё на месте. И с закрытыми глазами бы понял. Почуял. Лишь дружка его не было да рабыни. Сбежал, паскуда. С чужой бабой сбежал, будущий ярл, верный боевой товарищ… А меха-то на бабе чьи, а юбки-то шелковые кем подарены, а кто её саму в горящем доме добыл да сюда привёз? Ну, друг, ну, Харальд Гормссон, аукнется тебе.

Встав, Ньял глядел в сторону хорошо видной отсюда деревни. Привольно раскинулись вдоль береговой линии дома, крыши их сейчас с одной стороны светились, чуть не сияли в лучах рассвета, а с другой были темны и сами бросали длинные тени. Как зубцы корон на торцах их в обе стороны глядели головы лошадей и драконов. Несколько рыбаков уже спозаранок вытащили к взморью лодки, готовились выходить на промысел. Но ничто из этого не интересовало воина – он неотрывно следил за одной единственной лодчонкой, прошедшей уже с треть пути до берега. Видел отсюда в ней и предателя, и то, что он украл.

Самого передернуло. В груди будто ползало что-то, когда думал о Харальде и позорном воровстве его. Но спешить не стал, не хотел опрометчивостью услугу врагу оказать. Преступника он настигнет. Из-под земли достанет. Ещё до исхода дня за тем, что его по праву, сам придёт, куда бы ни убежал – всё чует. Всё может. Всё его…

Подняв один из сундучков, Ньял угрюмо, осторожно понёс его вглубь Тухлой Пещеры. Так он проделал с каждым привезённым сокровищем, укладывая их среди прочей добычи, и баюкая себя тем, что сохранней места и не найти. Иногда, задумавшись, застопорившись, перебирал удовольствия ради то или другое. Примерял на себя украшения. Имел право.

И, возвращаясь в грот за новой частью, сверлил ненавидящим взором судёнышко, становившееся всё дальше и дальше на фоне беспокойного моря.

- Проглотили бы тебя волны, голь. А, даже тогда найду, - приговаривал.

Погода и правда портилась. Поднимался, наливался силой и злобою ветер. Облака с востока застлали солнце.

Ньял вновь шел во тьму, не замечая, что факел погас уже очень давно.

 

V

- Помоги.

Она не была даже уверена, что это то слово. Хозяину не досуг было учить Берту языку, а с другими невольниками с родной стороны она ещё толком не говорила. Вроде, старый Пер был её земляком. Знала бы больше, на коленях бы вымаливала у этого пирата спасение, что угодно пообещала бы. Лгала бы, лишь бы увез прочь из смертной пещеры. В тот миг от страха весь стыд пропал. Казалось, что и к рабству привыкнет, и к побоям, и пусть хоть с пола кормят, точно собаку – лишь бы не в тухлую тьму, лишь бы не к тому, кто говорил там так хрипло и гулко. Только б не в ад.

- Помоги.

От ужаса осмелела. Рукам сделалось холодно, саму всю трясло, даром что разодели, как зимой. Хотелось, чтобы кто-то обнял. Чтобы матушка, как в детстве, подошла сзади, каркнула: «Ты что, плачешь? ». Развернула к себе, поглядела суровыми, всегда уставшими глазами, повторила бы, как будто стыдит: «Ты что, плачешь? ». А потом вдруг одрябло бы её большое, пухлое лицо, подобрело. Нависла бы грудью над ней, закрывая от всего мира, обхватила за спину: «Ну, что ты плачешь? Моя. Моя», - и прижала к юбке в застиранных пятнах, к мягкому, как у коровы тёплому животу. Утонуть бы в этом животе, заснуть навсегда.

Но тянулась к пиратской руке. Тоже мозолистой, тоже солёной, но другою совсем солью – не полевым потом, морским. И кровью пропитанной. Не хранила эта рука тепла, сила её не внушала покоя, только тревогу. К мечу привычна была эта сила и создана причинять боль. И сам меч тоже был рядом. Хоть на миг бы им завладеть – всё бы кончилось.

Харальду это касание было и холоднее йотуновой крови, и жгло, как красные угли. Последнюю мочь вытягивали эти мольбы, твердую, закалённую севером волю делали слабой, будто бы женской. Проси она одними глазами – всё было бы легче держаться. А так не было спасения.

Одна данная клятва держала. Не будь он Ньялу друг и товарищ, не дай он своё честное слово, давно бы поддался. Плюнул на закон, украл бы чужую женщину – а там, ежели дойдёт до суда, какой принят у воинов, ответил бы за содеянное. Верно, не всё ему нравилось в том, кто давно уже в беседах величал его своим хускарлом. Ньял был вспыльчив, как отец. Но пуще отца же заносчив и не обуздан в желаниях, словно родителя желал во всём перещеголять. Часто бранил и близкого друга. Хотелось порой за эту брань скрестить с ним мечи, да отходил Ньял так же скоро, как разъярялся. Часто в извинение одаривал из своего кармана, в бою, пусть не поровну, но достойно делился добычей.

И, что главнее, доверял в самых сокровенных тайнах. Трепался порой, будто у Харальда и ушей-то нет. Мог ослом и дураком обзывать, мог даже трусом, но усомниться, что товарищ что-то из его слов другим сболтнул – никогда.

А ты о предательстве задумался. Голь, ой голь. Ой трус.

- А ну тихо сиди, - застрожился, прикрикнул на девку. У самого аж сердце зашлось.

Скорее бы как-то уже кончилось дело. Терпеть не мог ждать. С виду всегда спокоен был, нетороплив, но на деле всю жизнь мучился, если приходилось терпеть до развязки. Вот и сейчас, девичьи ручки пихнув прочь, сбросив со своего запястья, вслушивался мучительно в звуки, шедшие из прохода. Вроде, дерутся. Кряхтят, рычат. Звон доносится, то дребезжит, то падает что-то. Деда проклятого слышно громче, урчит, как больная скотина.

Не верилось, что выйдет Ньял живым, и было за неверие это стыдно, и было от неверия этого зло на душе.

Тут донесся звук, словно плюхнулась с высоты раздутая склизкая рыба. Слышно было человеческий крик, он повторялся много раз, и чудилось Харальду, что это друг его наносит по поверженному Жадному Деду удары мечом. Пытается перерубить исполинскую шею, была ли та податливой, как медузья плоть, и оттого плохо брал её меч – или же одеревеневшей за сотни лет так, что даже стали сопротивлялась. Наконец, и это стихло.

Северянин голову чуть повернул, обратил ухо к пещере, напрягся. Неужто победил? Всё же боевое чутьё не давало ладонь убрать с шишковатой рукояти меча. Несносна, опасна тишина в таких проклятых местах. Слушай её дольше, чем надо, и сам с ума сойдёшь. Поэтому Харальд был даже благодарен, когда она прервалась звоном бросаемых монет, глухим скрипом, с каким ломается трухлявое дерево. Выдохнул облегчённо.

- Ну, а ты боялась. Жив твой-то, одолел драугра. Славу с богатствами добыл. Королевой заживёшь, - он руку с пояса убрал, положил девушке на плечо, тряхнул ободрительно.

Берта в ответ вцепилась в его ладонь сперва ногтями, разжала, принялась гладить пальцами. В глаза больше не смотрела – в пол опустила взгляд, глядела на уже видный в утренних сумерках шершавый камень под лужами. Не радовалась, плакала беззвучно. По щекам текло. Харальда тянуло вытереть пальцем, но притронуться побоялся. Стало страшно, что от его мужицкого касания эта грустная красота растает, как иней. «Да по Дедову откупу, за всё, что есть», - припомнилось. А может… ай, дурь какая. Дразнил только.

Тогда обоих тряхнуло от замогильного смеха. Могло ли это быть? Харальду чудилось, сама гора качнулась. Закапало, засыпалось с потолка, по лужам пошли круги. Да что там по лужам, будто бы и по самому морю побежала рябь, так страшно хохотал Жадный Дед. А хотя и тогда бы не поверилось, что жив драугр, если бы не повеяло из темноты, где точно уже ни факела, ни жаровни никакой не горело, убийственной вонью.

- Помоги, помоги, помоги! – взмолилась тотчас Берта.

Соскользнула с лодки, рухнула на колени, повисла на руке. Совсем обезумела, пальцы, рубахи подол начала целовать, чуть не к самим башмакам губами тянулась.

Харальд лодку на воду как в полузабытьи спустил. Самому не запомнилось, как резал девичьи путы. И от вони шатало, и от отвращения. И даже когда вышли из тени северной скалы Йотфьорда, легче не стало – не нёс ясности уму свежий ветер с моря. Не в силах был из души выдуть позора. Как будто в самом нутре, в груди где-то осел ядовитый дух Тухлой пещеры. Друга бросил. Да был ли жив друг? А ты даже и не проверил. А ну как мёртв, что, оставлять девчонку мертвецу на забаву? Одну, да во мраке, да во смраде?

Позор, ай позор. Преступление.

Одно было спасение от дум – грести быстрее, налегать на вёсла всем телом, всем весом, если на что-то ещё годна молодецкая удаль. Не слушать, в утробе давить мысли: о предательстве; о том, что сделает Стен, когда разнесётся весть; о том, что Жадный Дед одним оставленным в гроте золотом не насытится – обязательно, непременно, проклятый, придёт за рабыней.

Не дарил успокоения дневной свет, не грел. Ненавистными, равнодушными казались горы. Обступили залив и долину, плечи расправили, лица с древесными бородами обратили к холодным небесам. Нет им дела до тягот человеческих. Моли подвинуться, выпустить из ловушки – не внемлют. Берта всё держала голову повернутой туда, где скрылся уже из виду в последней рассветной тени грот. Вскрикнула вдруг, отвернулась, залепетала на своём. Ничего не понятно, невесомый язык – не разобрать, где речь, а где ветер шумит. Харальд и смотреть не стал в ту сторону, и отвечать не пытался уже. Потянул носом дуновение со стороны солнца, покосился на серые, угрюмеющие облака, взявшиеся невесть откуда.

Бежать надо.

Лодку не стал и из воды тащить. Как шваркнули днищем о мель, выпрыгнул тут же, подняв брызги. Девицу поднял под руки и, как ребёнка, поставил рядом с собой. Взял крепко за руку, не объясняя ничего побежал в ожившую после ночного гульбища деревню. Тут не спрячешься, все друг друга знают, вести разносятся вмиг, быстрее пожара. Уже вон рыбаки кричат в спину, злословит старый Фрод:

- Куда, дурак! Лодку убери, снесёт приливом! Ну, куда!

И в дома не свернуть, улиц толком нет. И огородами не пройти – кипит в них работа, женщины копаются в грядках, грозят нерадивым детям розгой, если сей же час не бросят лень свою. Всё как на ладони. Оттого Харальд даже и не пытался прятаться, промчался до своего домишки, полуземлянки с двускатной крышей до земли, крытой мхом от ветра. Влетел в ограду, распахнул дверь, Берту усадил на лавку в хижине. Сам – к хлеву, запрягать коня.

- Ты что шальной такой, куда собрался? – спросила его мать.

Она одна здесь хозяйничала после смерти Горма. Вместе в первый поход Харальда отправились отец и сын, а вот воротились уже порознь: один домой, другой – ко Всеотцу. Дочери-сестрицы все пристроены, все замужем. Хоть навещали, а всё ж таки своя жизнь, хозяйство. Так и остались вдвоём старуха Хильда и бобыль Харальд. Дом вообще был его по праву, единственный, как-никак, отцов наследник, да только Харальд хоть и рукаст был, и не лоботряс, а семьи не заводил.

- Дела, - буркнул он, возясь со сбруей.

- Далеко везти собрался дела? Как дела звать? – Хильда вышла с огорода. Она видела, что Харальд не один, но, нагнувшаяся, не разглядела. – Внуков-то ждать старой, или не нагулялся ещё, вольный ветер?

- За меня сестры тебе внуков рожают.

- Язва, язва. Что Гнилозубым тебя не прозвали? А я знаю что. Это ты потому что только с матерью языкастый такой.

 Хильда выгнулась назад, покряхтела, размяла спину. Высокая, всклокоченные волосы то ли светлые, то ли седые – не поймёшь теперь. Лицо худое, вытянутое, ясные голубые глаза от природы смотрят прямо, будто в душу. По молодости, как сама признавала, была красивой, да жизнь не пощадила. Харальд, припоминая детство, верил. Сейчас была как из сухих веток связана. И, будто деревянная, при каждом шаге скрипела, ухала, дышала звуком высохших листьев.

Теперь руки в земле вытерла о подол, упёрла одну в поясницу, гусиной развалочкой прошла к уходившему ниже земли порогу:

- Закрывал бы за собой, - заглянула в курный, пропахший дымом дом, умолкла.

Отходя, прикрыла дверцу. Проковыляла к сыну, встала вплотную, положила странно-горячую для такой старухи ладонь на ладонь Харальда – он ремешок затягивал. Вполголоса спросила:

- Купил?

- Купил.

- Оба мы были с Гормом покойничком вроде не дураки, кто ж тебя, пень ты, троллья дубина, рожал, что ты воровать умеешь, а врать – нет?

- Уезжаю я, мать.

- С Ньяловой девкой.

- Ему уже без нужды, - от этих слов Хильда пальцы сына крепко сжала, отчаянно. – Ну пусти. Пусти, ехать надо быстро.

- Не попадись, дурачок. Отец твой помер на чужбине, одна у меня была мысль – тебя не пережить, - она отошла, качнулась назад, спиной повалилась на черный, рассохшийся столб хлева. Губы маленькие стали, дрожат. Смотрит и с любовью, и с мукой. – Богам спасибо говорила – умом не вышел, так хоть не оторва. Получается, дура.

Харальд голову опустил, покривил ртом, сглотнул комок:

- Там это, за домом-то. Знаешь где. Всё твоё.

- Да на что оно мне, в могилу что ль положить? – ехидствовала.

- Слугу заведёшь, пахать будет за меня.

- То-то я старуха тут чтоб с голоду не подохнуть упахиваюсь, куда деваться, - она шагнула вперёд, поворотила сына, как игрушечного, будто не весил ничего.

Толкнула по-старчески, слабо, за дом:

- Чего встал, растыка, иди копай. С конём подсоблю, - тот рот открыл, мыкнул было, старуха его передразнила. – Му-му, башка воловья, не трать время.

Но едва собрался, окликнули его с ограды. Этого голоса пуще Дедовского он боялся сейчас, и молился никогда больше не услышать.

- Харальд! – басил Стен. – А чего у вас калитка распахнутая, гостей зазываете?

Пришлось обернуться, пройти к забору. Стен Бьорнссон от похмелья опух, лицо у него было красное, только что не пунцовое. Казалось, ткни, и лопнет, как смородина. Нос да ещё пара мест были сине-желтыми от ньяловых побоев. От ярла несло вчерашним вином и сегодняшним мёдом. В плаще поверх рубахи, подпоясанной под самое пузо, он мерил сейчас Харальда взглядом. Будто не был доволен тем, как бодро тот выглядит после пира.

- Здравствуй, ярл, - не стал спрашивать, что нужно; ещё обозлится.

- Здравствуй-здравствуй, Харальд Гормссон. Чего, говорю, калитка распахнутая?

- Коня выводить собирался.

- О?

- Думал съездить в Йотвик, отовариться, - он глянул на небо, на то, как черные тучи наползают с востока.

Крышку кто-то на небесах закрывал, опять вариться Фломду в штормовом котле.

- До бури не успеешь.

- Вот и я думаю.

- Правильно думаешь. Я что пришел, Ньяла ты видал? Ты-то, небось, поутру первый из моего дома уходил. Куда он запропал?

- Резвится со своей? Я не знаю, я спросонья его и не встречал.

- А. А бабу его?

- Вчерась и видел. Как Ньял ко мне сел – последний раз.

- Сторож-сторожище.

- Какой есть. Другу я завсегда помочь, но Ньял уж не маленький, чай ночью-то сам за девкой под собственным боком приглядит.

- Ой, помру, хлебнёт Ньял горя с таким хускарлом. Проснётся поутру в одних столбах без стен, без утвари, а ты ему: «Ты, ярл, уж не маленький, чай сам должен за хозяйством-то приглядывать, а я тебе для красоты».

Недовольным делался Стен, похмельный нарочно вредничал. Харальд на него глянул, прикинул, что худой мир лучше доброй ссоры, особенно сейчас, и сказал:

- Ну помирать-то ты, ярл, не торопись. Выпей лучше мёда для доброго здоровья. А там, глядишь, мне твоего срока ещё хватит, чтобы и во сне научиться Ньяловых баб сторожить. За дом не обещаю, но хоть в голых столбах постель тёплая будет.

Парень усмехнулся, ярл шутку тоже понял, крякнул. Покачал головой, погрозил пальцем по-отечески:

- Отшутился, подлец. Ну твоя правда, мёда я бы выпил. Годы своё берут, голова с утра теперь тяжелая, зараза, как из кряжа. Тут уж, верно, одно остаётся – подобное подобным лечить.

- Да. Мать, принеси, что ли, нам. Ну ты войди в ограду-то, Стен Бьорнссон. Окажи почет.

- Добро, добро.

Из дома им Хильда вынесла по чаше с мёдом. Дверь открывала узко, проходила боком, за собой тут же затворяла. На Берту, и так сидевшую смирно, шикнула для острастки – чтоб даже дышать боялась. Вроде, пронесло.

- Угостись, Стен, - кивнула с уважением.

Оба выпили. Харальд чуть не залпом, а старый ярл – медленно, смаковал. По бороде текло с каждой стороны по струйке, капало на рубаху. Видно было, как под багровой кожей на шее кадык ходит. Добив, отдал пустую чашу старухе и выдохнул с рёвом, тряхнул обвисшими щеками, как напившийся конь.

- Хорошо. Уважили, хорошо!

Харальд кивал, поглядывая всё больше на тучи. Темно становилось, ветер на склонах гор деревья гнул, с небес давно пропали птицы. Север, юг, восток заволокло. Только на западе, у самого выхода из залива, оставалась светлая полоса, похожая на золотые с лазурью ворота.

- Не набесился Дед, - сказал на это Стен, утирая двумя пальцами рот, причмокивая, - за Ньяла беспокоюсь. Шибко мне его вчерашние речи не понравились. Тревожно. Точно ты его не видал?

Парень головой помотал, но добавил:

- Ты его за дурака-то не держи.

- Не знал бы с пеленок, не держал бы. Но твоя правда. Пойду поспрашиваю ещё. Не вернётся до бури, сукин сын, быть ему второй раз битым.

Харальд недолго провожал Стена взглядом, да и то время, что стоял, беспокойно грыз нижнюю губу. Сверху уже падали первые капли, тьма висела над Фломдом грозно, как занесенный кулак. Едва ярл прошел ограду, парень кинулся к стойлу, взял под уздцы пятнистого жеребца, коротконогого и мохнатого, с взъерошенной гривой, падавшей на глаза, как челка. Матери указал молча на дом, жестом попросил позвать девицу.

- А деньги, деньги-то! – кричала Хильда, ветер свистел в ушах, не давал слышать.

- Поздно, дождались!

Конь шел нехотя, упрямился, не желал покидать крова. Плохой знак – живность в деревне была к бурям привыкшая с самого рождения, и если боялась, значит, чуяла беду. Насилу вывел Харальд скакуна во двор, гладил по круглому, неспокойно дышащему боку. Не давал попятиться назад, не давал отвести голову. Тот в ответ неспокойно бил по перетоптанной, голой земле огромными копытами.

Хильда распахнула дверь дома, оттуда послушно, быстро выбежала Берта. Ей объяснять ничего было не нужно, и без языка дело творилось вполне понятное. Пережитый страх ещё бил ознобом, белил кожу, но и подгонял, не давал мешкать. Только возле самого жеребца она замялась – никогда не ездила верхом. Конь хоть был низкорослый, но спокойно не стоял, то подастся вперёд, то задом начнёт топтать, головой мотает. Фыркнет, тряхнёт гривой, покосится голубым глазом недовольно. Страшно подступиться.

Харальд тогда первый залез в седло, старуха взяла коня возле удил, умудрилась касанием дряблой ладони утихомирить зверя на миг. Этого парню и хватило, чтобы девицу поднять от земли и усадить боком впереди себя.

Шагом пустил коня к распахнутой калитке. Выехать бы на дорогу, а там…

 

VI

У Стена с самого утра маялось сердце. Проснувшись, грешил на духоту, на то, что так перебрал вчера, что даже уснул в кресле. Окаянное, все ноги-руки судорогой свело, шея была, как задубевшая. Пер ещё, скотина, улучил ведь момент, что хозяин от хмеля соображать перестал, и тоже надрался. Как в него, тщедушного, столько за раз влезло, чтобы на исходе ночи до рассвета упиться вусмерть? Напрасно кликал его похмельный ярл, требовал себе лекарства от больной головы. Другой раб расстарался, услужил. Пара добрых чарок мёда вернули Стена к жизни, растопили сонный лёд в жилах.

Пер отыскался спящим в углу, закутался, подлец, в одеяла и даже глаз не разлепил, когда сердитый ярл повелел ему встать. Другой слуга пробовал выгородить его больным, но получил затрещину. Пера же Стен бил нещадно, со всем дурным спросонья чувством. Чесал о старика кулаки, покуда совсем потерявшего сознание, измочаленного не выволок на двор и не бросил на солнце.

- Очухается, будет знать, что и без вина на этой земле есть, чем мужа свалить, - приговаривал.

- А не очнётся? – робко спрашивал тот, с затрещиной.

- А что мне тебя, пса, хоронить учить? – злобы в голосе Стена меньше не стало, не облегчило избиение его душу. – Смотри, копать разучился, у меня науки на всех вас хватит!

Слуга кланялся, не смел перечить. В хозяйском доме языкастые да непонятливые не заживались. Одна была вера, что старый Пер ярлу дюже полюбился: долго служил, много ему было позволено, пусть и держали в строгости, – ан нет, и его господский угрюмый норов не пощадил.

За завтраком Стен, правда, отошел. Сидел-сидел, глумился над нетронутой миской, к ягнятине не притронулся даже, только пальцами помял. Утром в длинном доме все двери распахнули, морская свежесть выдула ночной чад, проветрила надышанное, и после готовки разошедшийся повсюду от очага дым приятно щипал в носу. Запах смолы, горелого дерева успокаивал не хуже благовоний. Тогда изъерзавшийся на лавке Стен осушил натощак ещё один кубок и махнул рукой:

- Ладно, тащите его в дом. Эй Юхан, ну займись им, проследи, чтоб не помер. Да спрячь-ка свою ухмылочку бабскую, не то запорю вожжами! Где я второго такого, как Пер, найду? Ну ступай.

Не глядел, когда безвольного Пера внесли в дом. Как-то почти виновато опустил взгляд в стол, ложку деревянную в пальцах мял-мял, жал. Сломал. Проходившую мимо девку схватил за рукав, развернул к себе – та шарахнулась, пикнула.

- Ну не ной мне. Ньял где?

- Не знаю, господин.

- Видела его с утра?

Мотала головой, взгляд прятала. Стен прикрикнул, заставил смотреть в свои красные, паутинистые после попойки глаза:

- А ну не отводи. Девицу его эту, Бергу, видала с утра?

- Никого не видела, господин.

- Да милуются где-нибудь в леске, Стен. Что ты, как в самом деле, - Бьорн, вытянувшийся до сего момента на койке у стены, сел.

Он ночь проспал в одежде, сидя – потом проснулся, стянул башмаки, плащ, рубаху, и завалился на кровать. Правда, ярловы призывы полечить голову разбудили его уже давно, и он после только делал вид, что спит – а то Стен и ему найдёт, что в укор поставить. Теперь вот решил встрять в разговор, тем более, есть хотелось.

- Угу, после ливня. В лесу. С кем милуется он там, с сомом?

- Ну не в леске, на сеновале где-нибудь в амбарчике лежат. Не блажи, говорю, беспокойный ты, - Бьорн подсел, подозвал служанку. – Давай мне горяченького. Да выпить.

Рядом с ярлом он, почти четыре локтя росту, выглядел ещё выше. Хотя в плечах они оказались почти равны. Без рубахи было видно, что Бьорн, пусть и был Стену ровесник, да форму держал. Не разжился ни животиком, ни салом на боках. И волосат был, как волк. О первом кто-то говорил, наследственное – от отца и от деда. На самом деле Бьорн просто ел меньше, наберёт себе тарелку и клюёт помаленьку всю гулянку.

- А что, сильно я его вчера? – пробубнил Стен в бороду.

- Да порядочно.

- М.

- Ну он в грязь лицом-то не ударил. Вона у тебя на роже всё написано.

- Да знаю. Чувствую. Сильно опух?

- Как лицом поле вспахал, - Бьорн чинно принялся хлебать суп.

- Неспокойно мне. Ой неспокойно. Мает.

- Чего мает-то, Стен?

- Отцовское это. Чувствую, сильно его вчера обидел.

- Ну это не один ты чувствуешь, извиняй. Ньял парень гордый, сильный. Не без почёта из похода вернулся – а ты его при всех швырять. Я, честно, вчера сам трухнул, думал, поубиваете друг друга.

- Сам знаю. Сам испугался, - Стена передернуло, толкнул от себя тарелку; чудом не опрокинулась, расплескал половину. – Старая голова баранья, только рогами биться. Что мне теперь, козье молоко лакать вместо мёда? Попутал. Перебрал.

- Ну, поругались – помиритесь, - Бьорн, знай себе, сёрбал; прикусывал хлебом.

- Тьфу тебя, жрёшь, как животное, только что в стороны не летит. Неспокойно мне, слушаешь ты меня или нет?! Боюсь, как бы молодой сдуру да с обиды не… э-эх, - ярл руку над столом занёс, да сдержался, опустил плавно.

- Вот сколько тебя знаю, а диву даюсь – что, м-м-м, - хускарл прервался, миску ко рту поднёс, выпил жижку, чмокнул, - ух, хорошо. Я говорю, что это тебя мамка Стеном назвала? Бьорном тебе надо быть, вспыльчив ты, как медведь.

- А тебе Стеном надо было быть. Отца моего припомни, ты всех Бьорнов позоришь, сидишь, как увалень.

- Ладно тебе, - тот с лавки слез, рубаху взял с кровати, - давай лучше Ньяла поищем, успокоим твоё отцово сердце.

- Добро. Вот это добро.

Вышли вместе, но скоро повернули каждый своей дорогой: хускарл околицей, вкруг, высматривая по низеньким одноэтажным амбарам да чужим дворам, спрашивая встречных; Стен сразу пошел к Харальду домой. Тяжесть на душе не отпускала – понял уже, что не от духоты. Тут ещё гроза эта, как назло. Думы и так чернее туч, так и те солнце закрыли, вдалеке гудит, грохочет изредка. Ветер холодный дует с леса, но легче не делает, не надышишься дыханием его. Всё осточертело, всё глаза мозолило – хибары эти серые в трещинках, крыши травой заросшие, чумазая детвора туда-сюда носится. Поймал одного мальца за шитый желтыми нитками ворот, расспросил – не видел, не знаю. Когда не надо они глазастые!

Одной мыслью Стен себя успокаивал, что, наверное, сын его сейчас у Харальда. Обиделся, из отцова дома ушел под утро к другу, да напивается, злословит, как опостылел ему родитель. Это всё, конечно, не секрет – не было большой любви промеж Ньялом и отцом его. И вину свою в том Стен тоже признавал. Много за ним было грехов, а пуще всех – злоба. С детства бывало такое – как схватит за сердце, кровь к самому горлу выдавит, в голове забьёт кулаками по черепу. Горячая, суртров меч. Душит, думать не даёт, не перебороть её. Иной раз даже и не вспомнишь, что творил. Очнёшься от неё, а руки в крови, сам вымазан, как мясник, у ног лежит кто-нибудь покалеченный. Хорошо, если живой. Не был бы так в набегах удачлив – разорился б на вергельдах.

Сыновьям тоже доставалось, хотя любил их Стен на самом деле больше жизни. Но он и жену любил, вот только однажды как вспылил, застелила глаза пелена, так сколько сам потом не тужился, так не мог в памяти вызвать, как задушил. Было бы ещё из-за чего: из-за измены, в ненависти, по жаркой ссоре. Нет, за пустяк. Сам уже забыл, на что взбесился. Откуда кровь эта дурная в их семье взялась? У отца уже нрав был грозный, а вот в нём самом будто бы демон жил. Мудрено ли, что и детям передалась семейная ярость? Двое оттого давно сбежали из отчего дома. Насмерть драться не решились, уж не ясно, силёнок ли не хватало или уважали, а уживаться со Стеном не могли дальше.

Эрик сейчас берсерком на восточной стороне, в краю болот и широких рек, и густых лесов добывал себе славу. Доходила весть, в дружине первым человеком ходил какого-то местного конунга. Про этих чужеземцев Стен мало знал, разве то, что народ там мрачен и суров, под стать своим лесам. А вот Лейф давно на юге пропал. Будто бы служил он хускарлом тамошнему великому правителю, повелителю всех и всего. Будто бы не чета были те земли холодному северу, а владыка их был богаче всех конунгов, что когда-либо жили, вместе взятых. Ну да удачи им обоим, храни их боги.

Один Ньял остался, самый смирный. Сперва по малолетству, а потом, чего таить, потому что вызвал его однажды Стен на разговор и сказал прямо: «Я не вечный, помру – всё твоё будет». А не то и последнего бы сына потерял. Оно, может, и не конец света, но отчего-то при мысли, что один останется на старости лет и некому будет даже дом передать и прислугу, и нажитые богатства, делалось страшно. В своей постели умирать ярл не собирался, да только хотелось, чтобы хоть кто из родной крови поглядел последний раз на него, когда будут сжигать. У могилы постоял, выпил на седьмой день за упокой.

Да, нагрешил ты, фломдский владыка, на десять жизней. Вот и вчера весел же был, приятно заморское вино грело кровь, кругом добрые друзья, старинные товарищи боевые. Сколько сеч вместе прошли и здесь, на родной земле, и за морем. Чего взбесился, как получилось? Старая башка баранья, рогами бы твоими да пни корчевать.

Вот и ныло в грудине, ломило под лопаткой. Ещё буря эта, пропала бы ты пропадом вместе с хозяином твоим тухлым, от века просоленным! Будь день погожим, поверил бы Бьорну, что тискает свою красавицу где-нибудь в укромном местечке. Молодое дело. Но как спокойным быть, когда зловеще так наползают на Йотфьорд тучи, будто путь прочь отрезать хотят? Ветер озверел, налетает, как кулаком бьёт в бока, в лицо и в спину. Того и гляди окончательно разойдётся, крыши рвать начнёт. Совсем как тогда, совсем как при отце его Бьорне, когда Одгер сгинул в запретной пещере.

Показался Харальдов дом. Калитка открыта, ветром что ли? Запустили хозяйство, при Горме такого не было. Но сам-то вроде дома дружок, с конём возится. Мать его тут же, спорят о чём-то, собачатся. Ветер в ушах свистит, ничего не разобрать. Правда, одно-то, самое главное, Стен понял – и впрямь напрасно так себя мучил дурными предчувствиями. Если уж этот пень дома, один Ньял точно никуда не пошел бы.

С детства за собой таскает Харальда, как хвост. И чем ему полюбился этот непутёвый? Силой не богатырь, соображает медленно. Мужик мужиком, не хускарл. Разве что верный, пахать на нём можно и знать, что в ответ спасибо скажет.

- Харальд! А чего у вас калитка распахнутая, гостей зазываете?..

Ушел Стен в настроении лучшем, чем за весь день. Про сына, правда, не узнал, но на душе после расспросов стало легко – Харальд лгать не умел. На простом его, плоском лице всегда было написано, что лукавит. И каверзных вопросов не надо задавать: спросишь в лоб, если молчит, мнётся, глаза прячет – врёт. Всегда так было. Поэтому и поднесённую чашу мёда ярл выпил с облегчением, от груди у него отхлынуло, невесомо внутри стало. Будто бы сам ветер носом втянул, и гуляет он теперь под рёбрами.

Довольный, свернул Стен к берегу, чтоб в поисках не пересечься с Бьорном. Тревога быстро сменялась задором и напускной отцовой строгостью – надо же, стервец, так напугал. Надо бы его пожурить, как отыщется. И за этой мыслью даже забылось как-то, что прежде больше всего хотелось с сыном примириться за случившееся на пиру.

- Здоров будь, Фрод, - махнул рукой рыбаку, тащившему снасть, чтоб не оставлять в непогоду

- Здравствуй-здравствуй, Стен.

- Ты, никак, в залив собрался с такой похмелюги? Хорошо, что буря домой тебя погнала, не то утоп бы.

- Какой там залив, вот забыл вчера убрать, - он в руках потряс мокрую сеть. - Постарел, память девичья. Думал сегодня на солнце высушить, а ты гляди, что творится.  

- Ясно. Сына не видал?

Фрод на ярла посмотрел пристально, губы у него пучились – водил под ними языком по голым дёснам, по обломанным зубам. Много можно было догадок построить о том, откуда утром плыл Харальд с чужой рабыней. Старик-то свои давно успел, только бешеному Стену их озвучивать было себе дороже.

- Ньяла-то? – переспросил.

- Ну.

- Его нет. А вот дружка его видал, - помедлил. – С девкой заморской.

- Как так?! – Стен выпучил глаза, мясистый его нос раздулся. – Ну, старый, чего сопли жуёшь!

- Так. Видел недавно. На бережке. У лодки они что-то мялись, а потом Харальд её за руку схватил и побежал в деревню.

- У лодки! – ярл ахнул, повернулся, чуть не поскользнувшись; побежал обратно.

Все страхи разом ожили, навалились, будто и не умирали вовсе – только уснули, убаюканы были ложью. Соврал, получается. Пахарь, рожа свинопасья, а соврал. В ногах стало тяжело, ветер упрямо дул в грудь, мешал, норовил свалить, но ярл этого даже не замечал. Меч из ножен вытащил, как будто, если ветер не уступит, и его готов был порубить.

Добравшись до ограды, увидел Харальда выезжающим на пегом коне. Вот зачем ты, плут, запрягал его. В Йотвик собрался отовариться! Ну обожди, дай добраться, я уж тебя отоварю. Вор трусливый, сбежать решил. И эта мышь бледная с тобой, сидит, жмётся к груди.

Что сделал с Ньялом, вор! Убью, всех убью…

- Убью! – этот крик разве что гром бы перекрыть смог.

Но Харальд ждать смерти не стал, едва оказался на дороге – дал ногами по напряженным, как мехи раздувшимся бокам скакуна, пустил его во весь против ветра. Прочь из проклятой деревни, от фьорда заколдованного прочь. К лесу. Мать подбежала к калитке, как могла, на раскоряку. Хотела высунуться, проводить сына хоть взглядом, но мимо, ревя по-медвежьи, промчался Стен. Не человек – злой дух. Кожа вся багровая, как кровь. Машет мечом в исступлении, клянёт так, что даже осатаневший ветер робеет перед ним. Отшатнулась от него, осела, повисла на воротном столбе. Боялась глядеть вслед.

- Убью! Убью! Держать! Не пускать, убью! Живьём сожгу с шлюхой!

Близко ли было спасение, Харальд и гадать не решался. Ярл их увидел. С него, озверевшего, и в самый черный шторм станется погнать людей за беглецами. Сам первым будет ехать. Конь падёт – пешком побежит. Придумать бы хитрость, но разве смерть перехитришь? Одно оставалось – гнать, пока силы есть. Уповать на то, что вот лопнут небеса, рухнет водопад, погасит последний свет. И тогда растворятся они с Бертой в буре, а там будь что будет. Выживут, упустит их Стен с хирдом, побоится драугр далеко отходить от схрона своего – божья, значит, на то воля.

Но мудро поступил Харальд, не питая надежд. Против него были сегодня боги. Бьорн, дав свой круг по деревне, возвращался как раз восточной стороной. Из-за ограды вышел сильно впереди, как из-под земли возник. Увидев парня верхом, сперва обрадовался, поднял приветственно руку. Девицу не разглядел даже за сероватой конской гривой, зато заметил Стена позади, сильно отставшего и злого. Даже думать не стал, ум ленив, в бою не помощник – кинулся наперерез коню, прыгнул волком.

Об одном успел пожалеть, что меч оставил в ярловом доме. Но с ним или без, а хускарл своё дело знал: повис у коня на шее, вцепился в сбрую. Ноги длинные протянул по самой земле, тормозил пятками. Харальд саданул его раз по голове кулаком – Бьорн держался. Конь ход сбавил, заартачился, от веса великана-северянина завернул вправо. Парень снова и снова бил, нос расшиб хускарлу, в голове у того всё звенело, но Бьорн терпел. До немоты в пальцах держал ремешки, не давал править жеребцом, не пускал в галоп.

- Сгинь, скот! – отчаявшийся бить его Харальд успел крикнуть всего раз.

Грянул гром.

Долго копила буря силы. Теперь, наконец, взорвалась. Сперва ослепило всех, молния ударила совсем близко, отбелила мир, а затем от грохота и слух отбило. Заворочалась земля, ожила на миг имирова плоть, встрепенулась гневом зари времен. Перепуганный жеребец тогда встал на дыбы, забил по воздуху копытами. Оглохший Харальд ржания его не слышал, зато хорошо чувствовал, как дрожит под седлом спина. Чаял усидеть, ноги до боли в мышцах прижал к горячим, обжигающим почти бокам, но Берту бросило из седла. Схватил её одной рукой – другой не смог удержать вожжей, ремни содрали кожу на ладони. Упал спиной прямо о твердь, и девица сверху.

Выбило из груди весь воздух, боль парализовала тело. Глядел в небеса – черно, звезды падают. Только не вниз, вверх. От самой земли, со всех сторон летят и дырявят со вспышкой тьму. Оттуда в ответ сыплется вода, густо, ливнем. Не мудрено с таким звездопадом. Всё небо, как решето…

Снова ходуном заходила земля, почему-то без грома, без вспышки. Только дождь шуршит. Потом понял, что его трясут. Понял также, что лежал, должно быть, без сознания, оглушенный. Открыл глаза, их тут же залило. Сквозь заложенные уши бой падающей воды доходил тихо и гулко, далёким эхом. Кто-то это эхо пытался перекричать, выл нечеловечески. Харальда потянули, попытались усадить. Он поддался, напряг спину, но, едва поднялся, едва разглядел через пленку на глазах огромный силуэт, как снова темнота рухнула на голову. Кулаком врезали, не дали опомниться.

- Где мой сын, sorð inn?! Сына, сына куда дел!

Нагнав упавших, Стен девушку за волосы оттащил от парня, швырнул прочь. Бьорн приходил в себя – он, когда конь взбесился, тут же отпустил упряжь и откатился прочь от копыт. Голова раскалывалась, в ушах звенело, но с горем пополам поднялся, стоял на ногах. Ему-то ярл и приказал рабыню держать и не пускать, ему же меч Харальда швырнул, а сам, ни дождя не различая, ни грома, затормошил парня. Половину слов выговорить не мог в бреду, кругом шла голова. Хотел задушить, изрубить на куски, но больше хотел узнать, что сталось с Ньялом.

Всё же, когда парень очнулся, Стен не удержался и вмазал по лицу, только легче на душе не стало.

- Что с сыном сделал?! Где Ньял, ради шлюхи его… - тут речь ярла подвела, замычал, как помешанный.

Харальд только головой тряс, двух слов связать не мог. Стен тогда схватился за меч, в штормовых сумерках раскрасневшееся его лицо казалось черным, как дёготь. При вспышках молний клинок блестел, будто огненный. Снизу вверх глядя, и впрямь могло почудиться, что не человек стоит над тобой – йотун. Суртр с бурей пришел землю жечь.

- Не губи, не губи, дай сказать! – не успел ударить, сзади кто-то повис, вцепился в лодыжку пальцами, как крючками. – Не казни, Стен, молю.

Обернулся – Хильда. В грязь коленями рухнула, дура старая, волосы на голове реденькие, мокрые, на спутанную сеть рыбацкую похожи. Застыла, сгорбилась, глядит ошалело, глаза навыкате. Лицо скукоженное и обвисшее. Карга деревянная. Пнул её в живот, отвернулся – снова лезет, обняла руками ноги, орёт с надрывом:

- Ну не мог он, не мог, слышишь ты? Ну дай ему сказать. Верный же, верный. С детства сына берег, не казни, дай объясниться, - ревела; под дождём не видно, да голос всё выдавал, - раз в жизни смилуйся, найди сердце, злодей!

Рядом Берта, тоже вымокшая, поникшая в ручищах Бьорна, как мятый стебелек, дернулась. Не выдержал рассудок безумия. Пока сидела в чужом доме, в копоти, в дымке и в полутьме, тайком прибрала со стола нож. Думала, вдруг вновь начнут насиловать, так хоть будет, чем отбиться. А если станет совсем невмочь, то сгодится и для себя самой. Вот он и настал, немочи миг. Из адской пещеры чудом ушла, рано обрадовалась, как всё вернулось вспять – снова женские крики, снова северяне с мечами, с дьявольскими лицами. Разве что не огонь кругом, а тьма и вода, и землю от божьего гнева трясёт.

Думала, если быстро всё сделать, конец страданиям. Сунула тихонько ладонь в отяжелевший от воды, холодный рукав платья, до неё благородием чьим-то ношенного; покрепче обхватила рукоять.

- Дай сюда, - не дремал Бьорн, по-звериному чуял подвох.

Схватил запястье, передавил больно, когда до горла была всего-то толщина пальца. Отобрал нож. Обнял крепче, прижал к себе. Берта глаза закрыла, не хотела думать, что дальше будет. И смотреть не хотела. Что ж такой тихий гром, за что такой редкий?

- Стен! Девчонка-то зарезаться пытается.

- Смерти быстрой захотела, много чести!

Замогильно выла Хильда. Хускарл ухмыльнулся, глаза прищурил:

- Но ты парню-то слово дай, я считаю.

- Сдурел?!

- Всё равно нам узнать надо, что с Ньялом случилось, - перекрикивал дождь и ветер Бьорн. – Вора наказать успеем, а ты на бурю погляди. Вдруг не зря тебя щемило поутру. Вдруг беда большая стряслась – дай Харальду рассказать.

Стен повернулся к севшему молодцу, скорчил лицо. Дышал часто, шумно. В холоде дождливом клубилось дыхание это вокруг его головы – как будто сама вода шкворчала на коже и испарялась. Помолчал, дрожали губы. Видно было, что борется, что убить хочет. Но что-то и внутри Стена Бьорнссона в тот день щелкнуло. То ли устал, умаялся, то ли давка эта страшная в груди лишала сил. То ли припомнилось ему страшное из прошлого, как задушил в гневе жену. Не так же она тогда на коленях стояла, как старуха эта? Целовала ноги, молила о прощении. За что молила-то?

Грех, грех. Как с ума тут не сойти, вся жизнь, как в тумане, безумие в самой крови течёт. Рвать бы их всех на части руками голыми, псы, предатели. Так птицей и трепещет в груди злоба, вот прямо там, где сердце должно быть. А само-то оно куда делось? Где его сыскать?

- Ну, говори, сучий сын. Говори быстро, не то живым свиньям скормлю, - сдержался, обуздал, будет слушать.

Упёр остриё меча Харальду в грудь, рука свинцом налилась, тяжко было держать. Терпел.

- Сгинул Ньял, - выдохнул тот, не испугался, что сильнее надавила сталь, - сгинул в Тухлой Пещере.

У Стена рука опала, повисла. Вместе с ней опустился меч. Ярл шатался, как пьяный. То плыло перед глазами, то темнело. В груди – дыра, сосёт и сосёт, проваливается куда-то.

- Разбудил до рассвета меня, - продолжал Харальд, - потащил к лодке. Взял всё своё добро – и Берту тоже – приказал грести к пещере.

- Дурак, дурак… - Стен причитал.

- Внутри вызвал Деда на хольмганг, ушел один в темноту. Схватились. Я добро караулил и девку.

- Обидел его. Обидел, баранья башка… Что ж ты меня вчера не убил…

- Тут Ньял заорёт, я услышал удары – будто Деда рубил. Обрадовался. Думал, победил он.

Стен умолк, неотрывно уставился на сидящего у ног его парня. Жалко было бывалого моряка видеть таким. Был красный, как демон, теперь стал бледный, чуть не меловый. Осунулось лицо, обрюзгло. Глаза пустые, водянистые, заплаканные. И смотрит так, будто молит: «Ну скажи, что убил. Пощади старого, скажи…»

- А потом слышу золото звенит. Грохот. И Дед засмеялся, - Харальд пососал губу, опустил голову. – Я девку взял и бежать. Пожалел.

Ничего больше ярл не мог вымолвить. Отвернулся, Хильда его уже не держала – как поняла, что ослаб, занемог враг её, подползла к сыну. Обвила руками шею, как сухой лозой. Целовала мокрого, ледяного, не хотела отпускать. Хватала ладонями невпопад и за уши, и за лицо, мяла плечи. Щупала, будто проверяла, её ли сын, не туман ли, не наваждение. Живой. Её. А Стен только пару шагов сторону сделал и остановился, раскачиваясь из бока в бок. Дождь его по спине хлестал, как господин невольника. Самому было жаль, что до смерти не мог запороть.

- Зачем ему девка в Тухлой Пещере сдалась? – один Бьорн, казалось, о своём тревожился.

- Пообещал он её. Драугру.

- Пообещал Деду?!

- Рабыню, говорит, ставлю. Краше её поищи… - приобняв мать одной рукою, Харальд ёрзал, пытался встать. – А Дед ставку принял. Сказал, если Ньял и убежит, он тогда за обещанным сам придёт.

- Так поэтому ты бежал?

- Угу.

- Я убью его, - сказал Стен про себя.

Собраться бы с силой, перемочь окаменевшие жилы.

- Я его убью, – крикнул, насколько легких хватало.

Бьорн подивился, слаб был голос Стена. Даже во всю глотку – слаб. Но ничего не сказал, хмурил только брови над волчьими, хитрыми глазами. Харальд, утешив мать, шагнул было к нему навстречу, да хускарл покачал головой, погрозил его же мечом.

- Сына моего забрал, пусть и меня заберёт, - не унимался ярл.

- Помилосердствуй, Стен, отпусти хоть девицу, ей-то зачем помирать! – молил его Харальд.

- Будет приманкой. Говоришь, за ней придёт? Пусть. Неспроста буря, я подожду.

- Не дури, Харальд. Чудом головы не лишился, я бы второй раз из-за бабы судьбу не пытал. Даже красавицы, - Бьорн подмигнул.

Затем стояли, ждали чего-то. Никто не думал о времени, да и нечем было его определить – муть кругом, полумрак. За ближними оградами видно плохо, как сквозь бычий пузырь. Дождь так и льёт, так и сеет, не прекращая. То плетью выгнется, захлещет по лицу, то стеной, потоком сплошным упадёт, будто из бездонной бочки. Не своим казалось всё вокруг, не родным. Незнакомым. Под ногами – не земля, грязь топкая, болото. Дома, когда видны, встают за ливневым заслоном могильниками, угрюмые, беду прочат. Небес в помине нет, прорва вместо них, бездна, омут перевернутый.

Где бы ни была страна людская, явно не здесь. Верно, канули они злою волей драугра в Хель. Только и оставалось, что стоять: Харальд с матерью в обнимку; водящий туда-сюда глазами Бьорн с Бертой, безвольной, будто мёртвой; Стен на нетвердых ногах, обративший лицо в сторону невидимого берега.

Он-то первый мертвеца и увидел сквозь штормовой морок. Поднял меч навстречу надвигающейся тени, да неверной была рука, остриё качало. Ноги пошире расставил, чтоб не свалиться. Пусто было внутри, а всё равно тяжко. В жизни ни разу от битвы не уходил, с врагом и с другом готов был схлестнуться насмерть – как будто чья-то воля вела. А сейчас все силы покинули, угас огонь, затопило его этим колдовским дождём. Должен был отомстить за сына, поквитаться с Жадным Дедом. Если же не выйдет, если падёт – хоть с мечом в руке, хоть в чертоги загробные попасть на вечный пир и вечную сечу. Может, хоть там соединиться с любимцем.

Да нет. Потухла злоба. В самый нужный момент, в роковой потухла. И зубами скрипи-не скрипи, и кори-не кори себя, всё едино – нет её, только горе на душе. Болит, мает дыра в груди, черно в ней, бездонно. Хоть искорку бы зажечь.

Взгляни ты лучше на эту тварь раздутую. Он Ньяла погубил, живой мертвец, алчба бессмертная. Жадный Дед. Кожа синюшная с чернотой, сам разбух от воды и вони, даже ливнем её не смыть. Штаны лопнули, на последних нитях держатся, лезет из них пузырями, подушками склизкими гнилое мясо. Мешком живот висит, рубаху порвал, необъёмный. Пуп на нём, как дыра от копья, течёт смрадом, сочится тухлятиной. Руки длинные, толстые, висят едва не до земли – верно, чтобы всё добро своё разом обхватить мог. На растопыренных пальцах когти, как у зверя, у гада землеройного. А в другой руке меч. Знакомый… знакомый меч. Ньялов меч!

Убил. Убил, проклятый. Сына жизни лишил, теперь, бесстыдник, пришел драться его же оружием. Вот она, искра; большего не надо. Вспыхнуло в груди, загорело всё под рёбрами, до самых ладоней, до ступней разлился гнев раскалённый. В голову ударил хмельнее божьего мёда. Стен шаг сделал к врагу, замычал, взвыл быком, взглянул поганому в лицо. Безбородое. Глаза серые, холодные – вьюга, горный лёд под луной.

Упал замертво.

Тут и всякое видавший Бьорн попятился. Видно было, как воля дрогнула. Ослабил на миг хватку на девушке, о бегстве задумался, но тут же собрался, губы поджал. Ухмыльнулся фальшиво, сам себя обмануть хотел, отогнать страх. Харальд мать прижимал к груди, не давал глядеть. Боком развернулся, чтобы толкнуть её прочь, дать шанс бежать, если кинется драугр. Берта до крови закусила губу, та мешалась с водой, текла по подбородку розовым. Не могла смотреть, зажмурила глаза, пыталась дышать перестать – да каждый раз колыхалась грудь, сама втягивала.

Дед наклонился над трупом, разжал побледневшую ладонь. Меч Стена вместе с Ньяловым одной рукой взял. Бросил взгляд на перстни, на кольца. Принялся снимать, а где не мог – отрывал вместе с пальцами, в одну горсть собирал. С плаща содрал золотую фибулу с рунами, с шеи – серебряную цепь с амулетом, громовым молотом.

- Моё. Моё. Мертвому ни к чему. Моё наследство, - бубнил-то Дед тихо, монотонно, как в дрёме, да голосом его словно сама буря гудела. Не заслонишь ушей, не спрячешься. – Золото к золоту, серебро к серебру. Меха к мехам, сгниют, да не пропадут. Голым на костёр пойдёт, туда ему и дорога. В доме ещё сундук, да под койкой, да у хлева в землю зарыто… Моё. Моё. Заслужил.

В бесконечной жадности принялся раздевать, разувать усопшего. Оставил, в чём мать родила, осрамил в смерти. Замотал драгоценности в одежду, ту скомкал в куль, прижал к груди, как младенца. Поднял распухшую рожу с висящей вместо волос вымокшей паклей, глянул на великана с девицей:

- Беглянку поймал для меня, услужил, Бьорн, сын Труггве. Хоть один верный хускарл остался в Фломде, - сказав это, бросил на Харальда взгляд; тот захрипел, сдавило ужасом глотку. – Не зря так тебя ярл жаловал, мне бы у него поучиться, кому верить, да поздно уже. Урока не возьму, так хоть своё, законное заберу.

Драугр подался вперёд, наступил ногой трупу на голову, будто не заметил. Миновав его, шел на Бьорна, тянул руку. Тот пятился, ноги сами двигались, не мог их остановить.

- Чего убегаешь? Не по твою душу пришел. Пусти бабу, толкни ко мне. Берте зла не причиню. Заберу к себе, обряжу в золото пуще прежнего, укутаю в меха, на гору самоцветов усажу, будет мне отрадой, в короне жемчужиной, - махал лапой, манил к себе. – А ты сам не бойся, ты у меня не воровал, тебя я не буду в море топить. Разве что помешаешь мне из отцова дома наследство забрать.

- Убил Деда, получается… - долго хускарл приглядывался, не мог поверить сам тому, что видит. Да речам-то как не поверишь?

- Честь по чести. Как в песнях сказано – завалил на его же добро, отсёк голову. И за подвиг всё получил! Всё теперь моё, всё. Всё, что есть – моё! – Ньял смеялся, глотка у него бурлила, хрипела, как у болотной нечисти.

Остановился Бьорн, хотел меч выставить перед собой, но сдержался. Не рискнул кликать худа, дразнить живого мертвеца. Сказал вместо этого:

- Остановись тогда, давай говорить, как муж с мужем.

Ньял Стенссон, Жадный Дед, замер. Глядел испытующе на друга своего отца, великана.

- Ну давай, с тобой – почему нет?

- Отец твой мёртв, - тот покривил рот в думе, облизал губу, - твои, стало быть, сокровища его.

Не стал поминать про то, что надобно с мертвецом в могилу класть. Не решился удачу испытывать.

- Правду говоришь, - согласился драугр.

- Да только окроме тебя ещё есть двое наследников. О братьях-то не забыл?

Ньял зашипел на вдохе, сильнее прижал к себе кулёк с награбленным. Кожа его мертвяцкая, лоснящаяся и жирная, и впрямь была похожа не то на чешую, не то на шкуру твари морской. Подумалось Бьорну, что высунется сейчас из широкого, обвисшего рта змеиный язык – да нет, только шип гадючий шел.

- Дослушай, Ньял, не гневайся без нужды, - успокоил его. – Рассудить предлагаю всё здесь же, честь по чести, как любишь ты сам. Сокровища, какие унести можно, золото и камни там, и утварь дорогую, и все меха с заморскими одеждами – тебе.

Осоловели безжалостные глаза, затянулись алчности пеленой. Нравились Жадному Деду такие речи.

 - А братьям твои то, что тебе самому несподручно или не выйдет вовсе забрать – рабов со скотиной, дом с бытовым скарбом. И пусть, ежели явятся, делят их промеж собой, как хотят.

Бьорн на миг замолчал, губы у него сжались тонко, сузились, хотя приподнятые щеки оставляли на лице тень ухмылки. Осмелел. Заговорившись, нашел в себе силы не робеть перед чудищем. Может, конечно, ложно. Но он и Стена давно знал, и сыновей его всех с пеленок. Хорошо читал в людях, редко спорил – зато наверняка. Сейчас чувствовал, что на те струны довил. А чтобы совсем доверие Ньяла завоевать, толкнул наконец к нему девчонку. Та бухнулась в грязь, свернулась комочком, как побитый ребёнок.

- Ну а что сам в походе добыл – тут вопросов нет, всё твоё. Было когда, чтобы я чужое к рукам прибрал?

- Уважил… добро.

Драугр ладонь к ней было простёр, решил схватить, уволочь к себе в Тухлую Пещеру, да чужая голова попалась под руку. Взял за волосы кинувшегося в ноги Харальда, поднял перед собой, смерил взглядом наглого вора.

- Не твоя она, Ньял! – перечит, врёт, горло ему разодрать.

Раскрыл пасть, потянул шею, чтобы вгрызться получше в позорное лицо труса, но остановились, не коснувшись живой плоти, позеленевшие зубы.

- Сам продал её мне, - голос у Харальда дрожал, сделался слабым и хриплым; смрад, страх дышать не давали, - сам слово дал.

- Врёшь!

- А ты вспомни. Ночью, у лодки. Сказал – тебе, как другу, по Дедову откупу. За всё, что есть.

Чуть отстранилось обрюзгшее лицо, повернулось боком. Один глаз, мелкий на его громаде, словно поросячий, разглядывал пытливо бывшего друга. Тот продолжал, не хотел и секунды чуда упустить, которым ещё жив был:

- Ты, верно, думаешь, украл я её у тебя? А стал бы я из-за неё одной шеей рисковать, Ньял?

- С тебя, дурака, станется.

- Увёз, чтобы не померла от страха и мёртвого духа. Кабы не отец твой бешеный, давно бы воротился с выкупом. Со всем, что навоевал, что от тебя в дар получил за службу. Или забыл, как служил я тебе безропотно? – стиснул зубы, попытался хоть отвернуться от зловонной головы, да не давали когти. – Сам видишь, не дали мне.

Ньял тогда тряхнул покрытыми слизью лохмами, спросил без слов Бьорна, одним взглядом. У Харальда сердце заходилось, лезло в глотку, просилось из груди. Не чаял уже надежды – столько раз обжегся за один день, конца ему не видно.

- Было, - хускарл пожал плечами, будто не его касательства дело; не выдал. – Ты отца знаешь. Ему перечишь – сам виноват. Харальда счастье, что сходу не порубили.

- Что ж ты не вмешался? Что не послушали, хотели без добра меня оставить? – Ньял рявкал, давно уже не своим умом и голосом говорил.

Не было его больше. Одно хотение только, один Жадный Дед.

- А кто он, дурак, такой, чтобы слово ему давать? Мне Стен ярл и владыка был, его волю я исполнил. Но это дела прошлые, ты спросил – я ответил.

- Неси выкуп, - швырнул от себя Харальда, как тюфяк. Потянулся к девице.

Бесстрастно, грубо рвали с неё одежду мёртвые руки. Гребешок из волос выдрал с прядью, цепь золотую с шеи сорвал, жемчужную ленту стянул, которой сам же намедни локоны её подвязывал. Дорогое платье изодрал в лоскуты, снимая, но всё до последней ниточки смотал в куль. Оставил Берту нагой на холоде. Была бы в сознании – дрожала бы, а так чувства её покинули ещё когда впервые дотронулись до белой кожи знакомые руки. И живые одну боль причиняли, ни ласк от них не дождёшься, ни милости. Теперь нестерпимо было даже рядом быть с ними и их хозяином. Спасением оказалось забытие.

Стянув с себя, отжав тяжелую и липкую от дождя рубаху, Харальд натянул её поверх девушки, не продевая рук в рукава. Передал Берту матери, сидевшей тут же в хляби. Ноги у неё сдали – и устала, и натерпелась. Но приняла рабыню, как родное дитя. Обняла, прижала к груди, вцепилась кошачьей хваткой, будто хоть с самим Дедом готова была биться, если сунется отнимать. Хотела сказать сыну, чтобы ступал поскорее, да как подняла от этой хрупкости чужеземной взгляд – не было его уже.

Ни его, ни проклятого драугра.

А Харальд сквозь ливень, сквозь ветер сломя голову бежал. Дважды падал, размокшая земля скользила под подошвами. Плевался от забившей ноздри и рот грязи, отирал лицо ладонью, вставал – и снова в бег. Добравшись до первой ограды, двигался вдоль неё. Вечной она показалась, никак не хотела кончаться. Двор на той стороне пуст, ни души, даже зверьё притихло. В доме то ли никого, то ли не расслышать просто ни звука. Шум дождя уже тишиною казался воину. Истинной, какой он бывает только если совсем всё вдруг смолкнет – оглушительной, шипящей. Разве что гром нарушал её. По одним вспышкам молний и понимал, что есть конец проклятому забору.

Добравшись до родного, влетел в так и распахнутую калитку. Не взглянув по сторонам, взял в доме лопату из цельного куска дерева, обитую железом. Сунулся прочь – схватила его за горло ледяная рука, пухлая, податливая до мерзости. Казалось, лопнет сейчас, и всё лицо, всю грудь зальёт гноем. Только под мякотью тисками давили кости. Кривые, звериные ногти на пальцах протыкали кожу.

Смотрело на Харальда лицо и знакомое, и обезображенное до чуждости. Казалось, пролежи Ньял мертвецом седмицу в сырой яме, легче было бы его узнать. Не его друг, не товарищ. К тому привязан был, чувствовал, как данные клятвы висят на шее невидимым ярмом – только не рабским. Благородным, воинским. К этой твари даже жалости не питал. Кем бы себя ни звала – не родня была человеку. Ни одному из людей, ни живых, ни почивших.

- Покажи, где, - дышала несносной вонью, требовала.

- За домом. Не веришь?

Принюхался Жадный Дед, поводил носом, закивал:

- Не врёшь. Проверял… смотри, Харальд, с детства тебя знаю. Раз выкрутился, хитрец, подловил на моём же слове. Считай, что последняя милость тебе за нашу дружбу. А позаришься на моё добро ещё, хоть одну монету тронешь…

- Клянусь!

- Молчи. Молчи, - отпустил, поплёлся грузно за хижину.

Вслепую место отыскал, одним нюхом. Встал на колени между двух столбов-подпорок, голову склонил, упёрся темечком в стену. Рыл, как зверь, рыхлил пятерней землю, вычерпывал воду ладонью, швырял брызги в стороны. Мокрые горсти сгребал по бокам, из них на воздух лезли черви. Долго возился – всё потому, что второй рукой не отнимал от груди добытого сегодня добра. С ревностью прижимал, боялся потерять. Спохватившись, подымал голову, оглядывался по сторонам. Искал Харальда взглядом – тот стоял неподалёку, раздетый по пояс, отплевывался от текшей по лицу воды.

Тогда Жадный Дед вновь принимался за дело. Бубнил под нос, рокотало в глотке: «Моё, моё. Всё что есть – моё. За моря не плыть, воинам не платить, ярлством не владеть… кому оно нужно, у меня всё есть. Всё, что есть».

Добравшись до клада, потянул из ямы горшок с монетами, ворчал:

- Серебро-серебро, мало как золота у тебя, Харальд. Не бережёшь, всё растратил. Скотину, что ли, твою забрать…

- Далась она тебе, ненасытный. Забирай лучше из дому меха и заморские чарки, - тот коробил нос, но не перечил. Унижался.

- Всё неси. И меч со щитами тоже. Шлем и кольчугу твою хочу… Сбрую коня твоего тоже… Обещал – неси всё, что есть!

- Рук не хватит унести! Посеешь половину в волнах – плавать тебе тогда, боронить морское дно сто лет, пока не отыщешь.

Зарычал на это драугр, голову в плечи втянул, та аж вздулась, поползла складками во все стороны. В одном месте лопнула, и вылезла из там из-под кожи тухлая плоть. Мертвец на Харальда и с ненавистью глядел, и со страхом. Метался, не мог решить, как ему поступить лучше.

- Ты ведь всё чуешь, - молодец припомнил легенду, заговорил, - так ступай к добру в пещеру. Уйми свою бурю, дай собрать выкуп. Обожди до завтра. Завтра с первым светом привезём тебе всё. Угомони только море.

Долго Жадный Дед думал над этим. То мотнёт головой на дом, выпятит челюсть, раскроет рот в голодной алчбе. То быстро кинет взгляд на уже добытое, замнётся, начнёт водить серым, длинным, как у быка, языком по губам. Прислушается к чему-то, поворотит носом, втянет воздух с переменой ветра – словно ловит, где там ждёт его наследство.

- Ну добро, Харальд Гормссон, добро, - согласился нехотя, досадливо. – До утра тебе срок, будь по-твоему. Смотри, до утра. Обманешь, не убежать тебе от меня.

И ушел в бурю, из которой явился. Когда мимо бывшего друга ступал, всё оглядывался, ждал предательства. Когда оказался за оградой, побрёл прочь, покуда не скрылся совсем. Одни следы в грязи оставил после себя – круглые, как от бревен, глубокие из-за исполинского веса туши. Внутри плескалась тухлая вода, плёнка масляная рвалась под ударами ливня.

Харальду, когда потерял его из виду, представилось, как поплывёт эта тварь домой по тому же фьорду, где издревле ловят фломдцы рыбу. Духом мерзким, гнилью из забродившего живота отравит волны. Бывало, и он раньше чуял смрад от Тухлой Пещеры, когда менялся ветер. Тот самый, о котором говорил старый Фрод. Всё равно не верил в сказки до сегодня. Теперь жутко сделалось.

И ведь, выходит, не убить. Не Жадного Деда – алчность его. Хозяина пережила, и всех ещё переживёт. Победителю – всё, что есть.

 

VII

С великим облегчением спрыгнули Бьорн и Харальд на отмель из своей лодки. Уцепились пальцами в борта, выволокли её на сушу. Рядом Эрик и Рор были заняты тем же – эти, как узнали после шторма о судьбе Стена и сына его, сами вызвались помочь переправить добро в Тухлую Пещеру. Им-то вся жизнь – раздолье да кабак. На драугра хотели поглазеть, а может и силой помериться чаяли. Бьорн бы лучше кого другого взял, да, как говорится, на безрыбье.

Харальд перед отплытием из дома вынес едва ли не всё, что было там ценного и принадлежало ему по закону да по совести. Нечего лукавить, скрепя сердце. Но хоть мать не перечила, в этот раз не пререкалась. Пережитого ей хватило. Чтобы руки занять и от головы отвадить думы, хлопотала возле Берты. Вечером ещё отпарила её в сауне, вымыла, причесала. Нарядила в льняное бельё с длинными рукавами, с юбкой до щиколоток. На вороте и всех краях – оранжевая с зеленым кайма. Отдала коричневый свой сарафан, подвязала кожаным пояском. Заплела косы на северный манер. Хвалила девицу за красоту и тут же жаловалась, что тощая – за трапезой сидела рядом и не отпускала, пока не доест. Берта не противилась, но и головы, как при Ньяле, с Хильдой не опускала. Тянулась к доброте.

Погода разгулялась ещё днём, ночь тоже выдалась погожая. С рассветом Бьорн с остальными оттащили все собранные богатства, погрузили на лодки. По спокойному морю добрались до Тухлой Пещеры. Разве что ветер поддувал в спину, торопил – со всем как в ту ночь. От свежих ещё воспоминаний Харальд налегал на весло, грёб даже слишком усердно. Бьорн его осаживал с деланной беззаботностью, сам в нутре был заведён, полон мрачных мыслей.

Но, на счастье, не приключилось беды. Высадившись, поприветствовали Жадного Деда, как подобает. Бьорн строго-настрого запретил настоящее его имя произносить – сгинул Ньял, умер. Что бы там ни сидело в темноте, живым оно не знакомец. В молчании, в тишине, в смраде душном сложили кучей добро. Совсем как в легенде. И, будто испытывая клятву Харальда, выпала со звоном из темноты единственная монета. Бряцнула раз, второй по каменным ступеням, приземлилась в лужу у его стопы. Даже не глянул, головы не повернул.

Теперь же, когда дело было сделано, сын Горма заспешил домой. Не таким он себе представлял возвращение из славного, оказавшегося последним похода ярла Стена Бьорнссона. И хотя не жалел потерянного, не печалился ни о ранах, ни о страхах перенесённых – на душе было гадко. Прост он был, не умел играть с совестью в игры, и пусть сумел и соврать в нужный момент, и как-то живым выбраться из сделки с мертвецом, но вина, как ни крути, давила. Вроде клятв не нарушал, а чувство, будто всех умудрился предать за один день.

Может, удержи он Ньяла тогда… а, чего гадать.

- А ну постой! – его окрикнул сзади Бьорн.

Парень остановился, но оборачиваться не стал. Опостылели береговые скалы, сил не было на них смотреть. Слишком много воды и камня для одного человека. Наглядеться хоть наконец в ярком солнце на просохшие уже черепки горбатых крыш, на домики в мохнатых травяных шапках. С востока прямо в глаза слепит, лицу тепло, на свету стоишь, как в одеяле. Тяжело смотреть, щуришь от боли глаза – то под ноги уставишься, давая отдых, то снова поднимешь голову. А мир вокруг сочный, пёстрый. Взглядом весь его не охватишь, только по кусочку, только то, за что зацепишься: лес между горами шуршит, шевелится, на живой мох похож; лёд на вершинах сверкает, то бирюзой блеснёт, то изумрудом, то радугой; небо чистое, невинное, бескрайнее – заглядишься, и голова кружиться начинает. Кажется, будто землю из-под ног выдернули.

Главное – люди кругом. Харальд понял вдруг, что чувствует себя так, будто весь вчерашний день в глуши провёл. Может, оно и верно. Ворами плыли к Пещере, от всех таясь. Преступником вернулся в деревню, ни словом не перемолвиться, ни даже духа перевести. Всё в спешке, в страхе. И людей вокруг не было, не считая Берты да матери – одни враги, одни загонщики. Теперь-то некуда было торопиться, не было нужды бежать. Себя простить не мог, так хоть другие от него носа не воротили.

Дразнили разве что. Дали уже кличку – Харальд Бедный.

Ярлом, правда, не выбрали, оставили эту честь хитрецу-Бьорну. Пока двое других наследников Стена не объявятся, взялся он заправлять в длинном доме. Слуги не могли нарадоваться – у нового хозяина характер был задорный, лёгкий, и привычки он не имел со зла забивать до смерти. Карлам же по душе было, что уважаемый, в годах. Опытом умудрён и испытан всякими невзгодами. А что коварен и падок на выгоду – так владыке без этого никуда.

Теперь его же, Бьорна, ладонь легла Харальду на плечо. Великан поравнялся с ним, подмигнул лукаво:

- Мил сердцу видок-то, а?

- Мил, - тот выдохнул, осунулся. – Спасибо, что ли.

- Да брось. От меня набрехать не убудет. Ты на меня тоже обиды не держи, сам понимаешь.

- И друг, и ярл.

- То-то.

- Да что мне обиды таить, я живой, мать – слава богам. Берта в добром здравии.

- Быть скоро свадьбе, а? – толкнул его в бок.

Харальд хотел ответить, да не нашел слов. Повёл плечами в неясности. Бьорн не наседал, но не отказал себе посмеяться. Потом положил обе ладони на пояс, поднял губы к носу, призадумался:

- Да, выкуп-то дюжий за невесту. Не у каждого-то и воли хватит такой заплатить. Я вот за себя не уверен, - покосился лукаво. – А верно про тебя говорил Стен. Пень ты и есть. Однако ж, упрямый, верный. Иди ко мне хускарлом? Что тебе голытьбой в пустом доме сидеть, матери старой глаза мозолить. Будешь с моего стола есть. Верно послужишь – в бедности не помрёшь. Ещё и детям останется.

- Скор ты, Бьорн, дела решать. Дай оклематься-то.

- Так я не тороплю, - разведя руками, тот отправился в свою сторону. Последнее кричал уже через плечо. – Просто чтоб тебе было о чём подумать, пока будешь со своей нежиться. А то, вишь что, баба у тебя теперь есть, а меча-то нет, ха!

Харальд голову вроде опустил, да кручиниться не стал – наоборот, усмехнулся. И правда, даже меч отдал. Хоть в пахари или рыбаки иди. Рор с Эриком мимо шли, подзуживали:

- Эй, Харальд, а девица-то хороша? – один кричал.

- Краше её поищи, попробуй, - ответил.

- Почём отдашь! – горланил другой.

Хотел сказать про Дедов откуп, про «всё, что есть» – поостерегся. Нечего бросать слов на ветер.

Вернувшись на двор, вошел в жарко натопленную хижину. Хильда всё со вчерашнего не могла отогреться, курила и курила дом. Подчас едко было дышать, дым свербел в глотке.

- Угоришь! – Харальд распахнул дверь настежь.

- Всё не могу дух поганый выгнать. Выйду – будто стоит он на дворе, в землю ушел. Ничего, если ветер. А как уляжется, всё чудится, будто откуда-то тянет.

- Ну что ж теперь, задохнуться?

Прошел к кровати, сел рядом с Бертой.

- Ничего не понимает, - сетовала Хильда. – Одно-два слова мявкнет невпопад и снова давай на своём щебетать.

- Надо бы с Пером её свести. Пусть обучит. Вроде, с одной стороны они.

- А что, очнулся?

- Угу… - мыкнул Харальд.

Мать что-то ещё сказала, да он прослушал. Загляделся на девушку: ободрилась, щеки румянятся, глаза влажные, но теперь как будто бы не от слёз, а сами по себе. Большие, глубокие глаза. И впрямь – жемчужины в короне. В богатых одеждах владык заморских не была так люба, как теперь. Материн сарафан ей велик оказался, но от этого только яснее видно было, какой тонкий у Берты стан, как хрупка она. Да, не северная дева, не валькирия. Но такие, наверное, валькирии у их южного бога.

И ведь боязно было дотронуться. Когда последний раз робел перед женщиной? Совсем юнцом разве что. Хоть сейчас бы уложил на постель, задрал юбку, руки бы под платье запустил, обласкал белую грудь. К губам прижался бы, зацеловал их, василистниковые. Всё внутри этого хотело, тянулось к сладкому, женскому. Томило мышцы желанием.

Не позволил себе, вина не пускала. Припомнилось и как жалась к нему верхом на коне, не жена, не девушка – дитя, гладить и защищать бы её, а не мять на соломе. И как пнул в пещере, чтобы не искушала. Как смотрела в глаза, повторяя одно и то же на ломаном: «Помоги. Помоги». Побои Ньяловы припомнились, душный, чадный длинный дом, где охранял её от охмелевших, загребущих рук со всех сторон. Ночи под чужим небом, когда первое время кричала, на помощь звала, а потом утихла – выбили дурь пудовые кулаки.

Не хотел так. Сам пока не знал, как хотел, как должно оно быть. Ну да пусть. Главное, жива. Глаз не опускает, смотрит, не боясь. Отдать её правда на учение Перу, не век же молчком вековать.

- Ну ты как? – спросил, коснулся локтем рукава.

Что-то ответила.

Улыбнулась.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.