Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. 7 страница



– Удовлетворительно, – ответил он, прислушиваясь к зудению в висках… и в правом ухе… и к буханью перевозбужденного сердца… и к тошноте, накатывающей после каждой экстрасистолы… Потом он спустил ноги с постели. Кровать‑ каталка была высокая, ноги не доставали до полу. Выяснилось тут же, что на нем – фланелевые кальсоны… портки – грязно‑ сиреневого цвета. Самораспахивающаяся ширинка без пуговиц. Рубаха с завязочками у воротника. Серая. Но чистая. И грязно‑ сиреневая пижамная куртка на спинке кровати.

– Ч‑ черт. Куда я пойду в таком виде? Где мои шмотки, ты не знаешь?

Иван ответил – медленно, словно подбирая слова:

– Я знаю, где ваши шмотки. Но туда теперь мне не прорваться. Они там меня ищут. Лучше мне там не показываться.

– Ты что‑ нибудь натворил?

– Да. Они меня ищут. Давайте уходить, Стас Зиновьевич. Потихонечку. В другую сторону. Где они меня не ищут.

Он смотрел на Ивана, борясь с сильнейшим желанием устроить допрос с пристрастием, и немедленно. На Иване почему‑ то был маск‑ комбинезон цвета осеннего листа. На макушке – десантный малиновый берет. Правая щека расцарапана, и глубокий порез сочился – на тыльной стороне левой ладони…

А у себя на ногах он вдруг обнаружил – тапочки. Черные, без задников. Основательно стоптанные. Он, оказывается, лежал под одеялом в тапочках… Абсурд нарастал. Абсурд уже громоздился на абсурд. Было несколько вариантов: как все объяснить и что делать дальше. Ни один из них никуда не годился. Каждый был сейчас – опасной потерей темпа. Нельзя разбираться, находясь в окружении. Нельзя ставить условия, находясь под шахом. Этот ополоумевший генерал явно приготовился идти ва‑ банк. Он не намерен разбираться, и торговаться ему – поздно… Ивана пришибут из автомата (слишком уж он шустрый), а меня напичкают химией – впредь до рассмотрения. Вот и вся будет разборка… Надо уходить отсюда, а уже потом диктовать условия или хотя бы задавать вопросы. Беда в том, однако, что и генерал это тоже понимает и так же хорошо.

– Ты знаешь, как уйти?

– Да.

– Откуда?

– Времени зря не терял.

– Учти, я не умею быть невидимым. Из меня ниндзя – никакой.

– А вам и не понадобится. Вы – больной человек. Идете себе в сортир.

– А если кто‑ нибудь встретится?

– Идите себе дальше, а я его уговорю.

Он глубоко вздохнул перед предстоящим усилием и, задерживая дыхание, слез с кровати. Ноги – держали. Звон в ухе прекратился, только сердце продолжало бухать и подскакивать, как плохо отрегулированный движок.

Иван подставил плечо и ловко обхватил его за талию. От него пахло казармой. Чужой запах. Запах, взятый в качестве трофея…

– Иваниндзя, – сказал он ему с нежностью. – Мы тут с тобой основательно влипли. Ты хоть понимаешь, что происходит?

– Ни хрена не понимаю, – сказал Иван. Они медленно, стараясь шагать в ногу двинулись к выходу. – Но я чую, что это – поганое место. Вы Динару Алексеевну видели? В толпе этой?.. Заметили?

Он не стал отвечать. Его снова замутило при одном только воспоминании… Как они плакали! Как они любили друг друга и как боялись потерять! И теряли. Все время теряли. Они все были – одноразового использования…

– Ничего, – сказал Иван, не дождавшись ответа. – Мы от них уйдем, это я вам гарантирую. А потом уж вы с ними разберетесь…

Оптимизм, подумал он, старательно передвигая ноги. Главное и единственное оружие побежденных.

– Они тут колбасу делают из человечины, – сказал он вслух. – Они нас не выпустят. Считай, мы уже погибли. Знаешь, как мы с тобой погибли? Мы с тобой… и с Майклом, конечно, и с Костей… мы в засаду попали к вору‑ злодею Гешке Вакулину и в засаде – геройски погибли…

– Да имел я их всех одну тысячу раз! – возразил Иван. – Да вы же им всем башки разнесете. В крайнем случае.

– Неужели ты в это веришь? Брось. Глупости все это. Просто – везуха. Которая всегда, рано или поздно, но кончается…

Они были уже у выхода. Иван высвободился и, сделав предостерегающий жест, выскользнул вон.

Оставшись один, он оперся было о стену, но потом обнаружил, что ноги держат вполне надежно – можно стоять, можно идти, а если уж очень приспичит, то можно и бежать. Трусцой.

Слева от дверей лежал на спинке казенного вида стул, а чуть подальше из‑ под кровати торчали ноги в десантных буцах. Ничего прочего видно не было. Уговорил, подумал он с жестким злорадством, поразившим его самого. Ладно. Наше дело правое. Я вам гадюшники тире гнидники разводить не позволю. НИ ПОД КАКИМ СКОЛЬ УГОДНО БЛАГОРОДНЫМ ПРЕДЛОГОМ. Вызову к себе Виконта, и все спокойно обсудим, подумал он с надеждой. И сейчас же: что обсудим? Что? «…и вотще стремлюсь забыть, что тайна некрасива…» Вотще.

Ванечка появился вновь и поманил за собою. Ванечка был в этих коридорах, как у себя дома – шел на шаг впереди, не оглядываясь, и показывал дорогу. Комбинезон сидел на нем недурно, но модные штиблеты несколько портили картину.

Повсюду здесь было пусто. Одни только огнетушители да еще какие‑ о непонятные аппараты в застекленных шкафах попадались. Ритмичный гам опять находился на пределе слышимости и оставался, кажется, сзади. Вдруг две санитарки вынырнули навстречу, фыркнули в адрес Ванечки, немедленно соорудившего подходящий к случаю жест, равнодушно скользнули накрашенными глазами по больному, бредущему в туалет, и снова исчезли из поля зрения. (Сердце только пропустило удар, и – второй, следом, но ничего, все обошлось). Он тут же представил себя со стороны: всклокоченный, на голове пегая пакля, под носом – пегая пакля, старик в грязно‑ сиреневой больничной хламиде, ковыляет кое‑ как по стеночке вдоль коридора, грузный, задыхающийся, мокрый от нездорового пота, неопрятный, дикий. Очень убедительно. Больной старый человек идет до ветру. «А где, братец, здесь у вас нужник?.. »

Нужник оказался на вполне приличном уровне. Не «Интерконтиненталь», разумеется, совсем НЕ, но однако же без особой вони и прочих следов предыдущего пребывания. Четыре писсуара. Четыре кабинки. Без дверей. И без стульчаков, разумеется, но – чисто. Задом наперед здесь, видимо, не принято было усаживаться… (Поразительно, какая чушь лезет в голову в такие вот минуты. Это из‑ за того, что я боюсь прыгать, а он же, паршивец, сейчас заставит меня прыгать из окна…)

Иван, уже встав ногами на крайний, под высоким горизонтальным окном, унитаз, орудуя ловко и почти беззвучно, выворачивал с корнем заплетенную сеткой раму. Поставил (бесшумно) раму в угол, оглянулся – лицо мокрое, белое, нацеленное – махнул рукой.

– Хорошо, хорошо… – сказал он этому мокрому и бешеному сейчас человеку. – Но учти – прыгать я не смогу… – (Какого черта – прыгать? Да мне просто не пролезть в эту щель, не протиснуться! ) – То есть, я прыгну, конечно, но все свои старые кости тут же и переломаю…

– Не придется, – сказал Иван, слегка задыхаясь. – Не понадобится вам прыгать… Давайте… Смелее, я вас держу. Пошел, пошел, смелее!..

Это было унизительно. Бессильные руки не умели больше подтягивать грузное тело, вялые, как макаронины, ноги безнадежно шарили по кафелю в поисках опоры… карамора на оконном стекле… старая больная безмозглая карамора… Подпираемый и выпираемый вон, подсаживаемый и подталкиваемый, он карабкался, елозил по скользкой кафельной стене, цеплялся ни за что, задыхался, хрипел, обливался мучительным потом, и в конце концов, сам не понимая как, оказался: сначала – в узком лазе окна, а потом, отчаянно отпихнувшись от воздуха, – в какой‑ то неглубокой сырой яме с цементным полом и цементными же, наощупь, стенками… Задыхаясь и скорчившись, он сидел, неестественно переплетя онемелые ноги, не чувствуя рук, не чувствуя ничего, кроме выкипающих легких… у него не было сил даже закрыть глаза, и он видел невысоко над собою смутное пятно слабо подсвеченного тумана, перечеркнутое решеткой. Ну, все, думал он. Это – мой последний рубеж. Все. Укатали сивку крутые горки… Сейчас какая‑ нибудь жила лопнет, и – карачун…

Видимо, на какое‑ то время он‑ таки отключился: вдруг рядом оказался Иван, сосредоточенный, как хирург, и холодные влажные пальцы его – повыше ключицы, где, кажется, еще что‑ то там билось, хлопотало, дергалось и жило.

– Ничего, ничего… – сказал он настороженно‑ внимательным глазам. – Держусь пока. О‑ кей. Что там у тебя дальше в программе?

– Вставайте, – сказал Иван и сам поднялся, а потом наклонился над ним, подхватывая, поудобнее, под руки. – Вот так… Хорошо… Видите там – свет?

Они оба стояли теперь в этой цементной яме, головы у них были выше среза, и он мельком отметил, что решетка, только что закрывавшая яму сверху, теперь отсутствует. Он видел и свет, о котором говорил Иван, но более того, честно говоря, он не видел ничего. Все вокруг было заполнено ледяным густым туманом, слегка подсвеченным в трех местах, причем ярче всего именно там, куда показывал Иван.

– Вот здесь – стена, – продолжал между тем Иван, негромко, но и не шепотом. – Там где свет, там главный вход. Там стоят наши машины, обе, «броневичок» поближе, «керосинка» – подальше. Охраны нет… Вы меня слушаете?

– Да, – сказал он. – Но не понимаю. Пока.

– Сейчас поймете. Дело нехитрое. Они нас никак здесь не ждут, поэтому риска – никакого. Главное – темп…

Это тебе только кажется, что главное – темп, подумал он. Главное – не нагородить глупостей. И так уже нагорожено – вчетвером не разгребешь. Сам Хозяин, лично, совершив, понимаете ли, побег, словно распоследний псих, из больницы, вылез через сортирное окно во двор и теперь стоит заледенелыми ногами в сырости, одетый в сиротскую хламиду, обклеенный чужими волосами, дышит ртом, чтобы не вырвало, и готовится идти на прорыв… Зачем? От кого побег, от какого врага? Из какого такого окружения – на прорыв?.. Ни на один из этих вопросов ответить он был не способен, даже и не пытался. Но еще менее способен он был представить себе, как возвращается сейчас в койку, ложится (в тапочках) под одеяло и с тихим терпением ждет появления генерала Малныча или, того похуже, странного доктора Бур‑ мур‑ щихина…

– Я не пойму, Босс: вы слушаете меня или нет? – сказал Иван с раздражением, прервав самого себя на полуслове.

– Я тебя слушаю. Но мне этот твой план не нравится. Ты разобьешься вдребезги, а ворот не вышибешь. Мне все равно тогда придется прыгать через стену, а ты останешься у них, и они тебя прикончат. На вполне законных основаниях. Не задумываясь, понимаешь?..

– Вы не обо мне думайте, вы о себе думайте…

– Нет. Я буду думать об нас обоих. И о Майкле, который сидит там сейчас и вообще ничего не знает…

– И о Крониде, которого они – ждут в засаде не дождутся…

– Откуда ты знаешь про засаду?

– А вам какая разница, откуда? Я так и знал, что обязательно начнутся споры и разговоры. Можете вы мне хоть раз в жизни доверится? Без разговоров?

– Я тебе всю жизнь доверяюсь.

– Вот и делайте, что я сказал.

– Нет. Мы садимся оба в «броневичок» и прыгаем через стену…

– Их же надо задержать, вы понимаете?

– Понимаю. За рулем – ты. Мне такой прыжок не сделать.

– Поймите: они сразу бросаются вдогонку, и нам не уйти. По такой дороге.

– Ничего. По бетонке – уйдем. По бетонке надо уходить, понимаешь? Кронид прибудет – по бетонке, надо его там встретить… А главное: мне на три с половиной метра не прыгнуть, понимаешь? Я разобьюсь.

– Они ж не станут нас догонять, они будут стрелять.

– Ничего. Если за рулем будешь ты, – уйдем. И вообще: кто не рискует, тот не пьет шампанского.

Иван молчал несколько секунд, громко и агрессивно сопя коротким своим носом. Потом сказал:

– Терпеть не могу шампанского.

– Я тоже. А вот Кронид – обожает!

– Если б не Кронид, хрен бы я пошел на эту авантюру.

– А уж я бы!.. Лежал бы сейчас себе в коечке…

– И ждал бы пока они вас тихо прирежут. На вполне законных основаниях.

– Ничего подобного. Как же тогда моя Таинственная Сила?

– Эх, Стас Зиновьич, – сказал Иван. – А может быть, ее здесь‑ то как раз и делают, вашу Таинственную Силу? А?

Это было, по меньшей мере, логично. Ай да Иван! На такое заявление невозможно было ответить сразу. Ни да, ни нет. И не сразу – тоже.

– Ладно, – сказал наконец Иван решительно. – Держитесь за мной, я иду первым.

Все произошло довольно быстро и – поначалу – без никаких приключений. Короткое бесшумное путешествие сквозь туман. Вдоль шершавой стены здания. По остаткам сухой травы, пробившейся сквозь асфальт и в трещины между бетонными плитами. Было холодно. Туман садился на лицо как влажная паутина. Где‑ то играла музыка, голоса раздавались, и никому не было до них дела.

Они были уже рядом с машинами. Уже стремительный профиль «адиабаты» можно было различить на фоне оранжевого свечения, десять шагов до нее оставалось, – как вдруг в светящемся тумане возникло движение, и объявился там энергичный силуэт: крутые плечи, фуражка с длинным козырьком, выпуклые усы и коротенькая трубка‑ носогрейка, модная с недавних пор в унтер‑ офицерских кругах некоторых родов спецвойск.

Это был очередной прапор из охраны. Что‑ то понадобилось ему здесь, у машин, что‑ то он там искал. Или проверял. Или намеревался стибрить по‑ быстрому. Пока суд да дело. Под покровом ночной темноты. Чем‑ то он там тихонько лязгал, металлически крякал и позвякивал. Сгибался, исчезая во тьме и тумане, и снова распрямлялся. Шевелились крутые плечи. Иван следил за ним, окаменев лицом и телом. Иван сделался неузнаваемо страшен. Мертвенная угроза угадывалась в нем сейчас – зародилась вдруг и зажила своей, отдельной и опасной жизнью.

Он хотел сказать Ивану: не надо, Господь с ним, не судьба, вернемся, и будь что будет, но Иван, на глядя, положил на мгновение ледяную ладонь свою ему на губы и – исчез. Как давешний баскер. Без шороха, без малейшего движения воздуха, вообще без всякого предварительно движения. Как тень на стене исчезает, когда выключают за ненадобностью сильную лампу.

Несколько тошных мгновений протекло, а все никак ничего не происходило. Энергичный прапор стоял теперь, привалившись задом к «адиабате» и чиркал зажигалкой – словно сверчок за печкой. Синевато‑ оранжевый огонек озарял его сосредоточенный нос. Трубка не желала разгораться.

Глупо, подумал он. Глупо вот так умирать, своим последним желанием имея – раскурить упрямую носогрейку. Не хочу об этом думать. Я же знаю, что все это – рядом: последняя минута, последнее желание, последняя судорога жизни… Он прикрыл глаза, не желая ничего видеть, а когда вновь раскрыл их, видеть уже было нечего. Прапора не стало. Дверца машины была уже распахнута, Иван звал его, делая невнятные знаки рукою, и надо было снова идти – передвигать заледеневшие ноги и надеяться на лучшее в постоянном ожидании наихудшего.

По‑ прежнему играла в отдалении музыка, и слышался кашляющий смех, а больше – ничего за последние двадцать восемь секунд он так и не услышал. Собственно, звуков стало даже меньше – зажигалка теперь уже не чиркала простуженным сверчком… Сверчок предвещает смерть. По слухам. И согласно преданию. Вот только – чью?

 

 

«Адиабата» прыгнула легко и мягко, словно гигантская механическая кошка, и он на несколько мгновений увидел под собою залитый туманом предутренним мир: черную щетину кустов и деревьев вокруг здания, торчащую из белесой, слабо подсвеченной пелены; колючее ограждение поверх стены; какую‑ то усеянную мигающими красными и рыжими огоньками башню в отдалении… Слой тумана был – всего‑ то метра четыре, а над этим слоем знай себе мирно сыпал редкий снежок, и светил мутноватый старый огрызок Луны. Потом машина снова упала в туман, коротко и мощно рявкнули форсажные двигатели, Иван каким‑ то чудом сумел смягчить удар до терпимого предела – машина словно ввалилась на скорости в метровую выбоину – супер‑ рессоры ухнули, но выдержали, у него лязгнули челюсти и руки беспомощно и болезненно всплеснули как бы сами собой, а машина уже шла юзом, вопили и воняли горящие покрышки: Иван входил в крутой вираж, целясь в плохо различимый среди зарослей узкий коридор бетонки – прочь, дальше, быстрее, еще быстрее, пока они там не очухались, пока еще не поняли ничего, пока не выслали погоню и не оповестили свои патрули.

Затея была дурацкая, мальчишеская, мальчишкой спланированная, а потому и провалилась, даже и не начавшись толком, – через пять минут отчаянной гонки. Кончилось горючее.

Они сидели рядом в кабине и молчали. Прыгали красные и зеленые огоньки на пульте. Горел красным указатель расхода топлива – строго, непреклонно и осудительно. Остывал двигатель. Остывал салон. Надо было выбираться наружу и идти к автостраде. Десять километров. Может быть – пять. Наобум. Может быть, получится – избежать патрулей. Может быть, получится – не нарваться на мальчиков Гроб‑ Вакулина. Может быть, удастся перехватить и остановить Кронида, который сейчас уже должен быть на подходе… если его уже не остановили и не перехватили. Все было удивительно неуклюже, глупо и бездарно.

– Рацию – прапор выдрал? – спросил он. Не потому, что это имело хоть какое‑ то значение, а потому что вылезать наружу решительно не хотелось, а в салоне было все‑ таки еще довольно тепло.

– Нет, не думаю, – ответил Иван обстоятельно. – Я полагаю, они ее еще раньше демонтировали. А прапор, он более – по мелочам. В свою личную пользу… Подождите, Стас Зиновьич, не вылезайте пока. У меня в багажнике есть кое‑ что, размер, может быть, и не совсем подходящий, но все‑ таки получше будет, чем это ваше больничное хламье…

– Хорошо, – сказал он послушно. – Жду.

Надо было еще разок попробовать просчитать ситуацию. В одиночку. Без Эдика. Без Кузьмы Иваныча. Без Николаса. Без команды, которую он любил сейчас больше всего на свете. (Без ансамбля. Сам, бля. Один, бля…). Без знаменитого своего Министерства Проб и Ошибок, дороже которого ничего у него никогда не было и быть не могло… Где‑ то я просчитался, подумал он. Чего‑ то очень важного я не понял вовремя (давно, очень давно! ), и именно поэтому оказался сегодня в этой холодной луже…

«Колбаса из человечины…» Нет, это не то, это лишь фигура речи. Что‑ то другое он сказал мне давеча. Не давеча, конечно, а много лет назад, когда ничего еще не было решено, когда все еще только начиналось и ничто еще не выглядело окончательным. (У президента Красногорова – начиналось, а у член‑ кора Киконина уже все решено было и шло полным ходом)…

«Предназначение даруют боги. И тот, кто получил этот дар, сам становится одним из них… Ты даже и представить себе не можешь, мой Стак, какая это редкая вещь – ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ!.. »…

Виконт, дружище, ты остался теперь у меня один. Как же так могло случится, что ты оказался среди моих недругов? Да, ты не друг человечества, ты враг его врагов. Но ведь и я – тоже! Как мог оказаться между нами генерал Малныч – спиной к тебе, лицом ко мне – скуластым своим холуйским ликом прохиндея и лжеца?.. И почему мой дар богов бессилен против него?..

Он не видел ответа.

Строго говоря, он и вопроса не видел толком. Происходило нечто смутное, необъяснимое и скользкое, как кусок льда. Он давно отвык от такого – он стал избалован. Он чувствовал себя непривычно старым, слабым и бессильным. Он был сейчас – Черномор без бороды. Это было мучительное и тошное ощущение, какое бывает в дурном сне, когда силишься и никак не можешь проснуться…

Он прислушался. Какой‑ то хруст послышался вовне и сзади. Словно расправляли там мятый пластикатовый плащ. Кто сейчас помнит, что это такое: пластикатовый плащ? Впрочем, Ванечка прав: лучше это, чем сиреневые кальсоны… Плащ еще раз хрустнул, и вдруг кто‑ то засмеялся рядом. Кто‑ то незнакомый. Не Ванечка…

Он шарахнулся, ударившись головой о стекло правой дверцы: через левую, мерцая исподлобья красными угольками, на него смотрел баскер.

Было мгновенное удушье ужаса. Судорога, свернувшая душу в крючок. Безумие, оцепенение, потеря себя. Баскер все смотрел, неподвижный, словно мрачный эскиз Франсиски Гойи, и такой же неправдоподобный…

Говорили, что они обладают взглядом василиска – под таким взглядом намеченная жертва превращается в мягкий камень. Она теряет голос, и кровь у нее останавливается. Говорили, что некоторые из них делают так: откусывают человеку ноги и уходят прочь на денек‑ другой, а когда возвращаются, едят труп, уже тронутый разложением. Говорили: им, на самом деле, не нравится убивать, они не любят свежатины. Говорили: хорошо успеть застрелиться, если не видно другого выхода…

Первый шок его прошел, он был весь в ледяном поту, но уже все понимал и снова стал собой. Он снова был старый, обуреваемый гордыней, желчный и властный человек, привыкший подчинять и отвыкший подчиняться. Он не хотел ни умирать мучительно, ни стреляться во избежание мук. Он хотел жить. (Как много потерь за одни только сутки!.. Проклятая ночь. Проклятая невезуха…) Он, не глядя, не отрывая глаз от мрачного видения за стеклом, протянул руку и откинул крышку «бардачка». Пистолета на месте не оказалось. Прапор успел‑ таки попользоваться. (По мелочам…) Впрочем, пистолет все равно был газовый – парализатор НП‑ 04, удобный и милосердный, но против баскера такой же бесполезный как и самый современнейший ОСА… (Сколько потерь. Сколько невозвратимых потерь за одну только ночь!.. ) Сволочь, прошептал он баскеру одними губами. Ненависть вдруг налетела, как приступ неудержимой рвоты, и разом забила все остальное – боль, плач, страх. Он пошарил под сиденьем, где у него была заначка… не у него, собственно, а у Ванечки, который всегда полагал, что береженого бог бережет, и держал там в тайне от всего света осколочную гранатку – «на всякий пожарный и при условии, что».

Гранатки глупый прапор не нашел, и теперь он сжал ее в кулаке, зубами выдернул чеку и потянулся свободной рукой к кнопке – опустить переднее левое стекло.

Но баскера уже не было – белесый туман стоял там снаружи и мелкими каплями садился на стекло.

Сволочь умная. Я ж тебя!.. Он выбрался наружу и осторожно пошел вокруг машины, держа гранатку в отведенной руке, готовый бросить или, по меньшей мере, просто разжать пальцы. Он шел сквозь туман, сделавшийся вдруг совершенно непроницаемым. Ничего не было видно. Совсем. Только подфарники да стояночные огни тускло светились, не освещая, ничего, кроме пустой мглы.

Он обошел машину и увидел: распахнутый багажник, тусклый свет внутри и Ванечку, который лежал там неподвижно и смотрел ему в лицо. Ванечка был совсем маленький. Черная, липкая, поблескивающая лужа окружала его, заливши внутри багажника все, что там было. Ванечка был в сознании, но молчал. У него не было ног.

Потом он заговорил. Голос у него был – как зудящая струна.

– Хоз‑ зяин‑ н‑ н… – прозудел он. – Добей… те… – и умер.

Он увидел, как жизнь ушла из черных неподвижных глаз и как обмякло тело, которое только что было пружиной, взведенной болью и ужасом до последнего предела.

Несколько секунд он стоял неподвижно.

(Он никогда не умел обращаться с мертвыми. Десятки людей проводил он ТУДА, но так и не научился: склонить голову; прикоснуться губами к ледяному лбу; подняться с колен и снова склонить голову… Все это казалось ему – театром. Дешевой самодеятельностью. Все это была показуха – неизвестно, для чего и перед кем).

Потом он протянул руку, свободную от гранаты, и потрогал шею Ванечки, там, где должна была пульсировать жилка. Шея была теплая, чуть липкая, но жилки уже не было. Ванечки больше не было здесь. И никогда не будет.

Он захлопнул крышку багажника и вдруг – словно очнулся. Окружающий мир, только что существовавший отдельно и как бы вдалеке, обрушился на него без пощады и милосердия. В этом мире (кроме ледяного тумана) был ледяной холод с ветром, ледяное безнадежное одиночество и мертвенная вонь потустороннего зверя, который только что был здесь и, может быть, оставался где‑ то неподалеку: смотрел, ждал, оценивал, решал…

Он ощутил дрожь, пробивавшую его от пяток до макушки. Судорогу, которая сводила руку с гранатой. Металлический привкус от чеки, все еще зажатой в зубах. Он ощутил себя и вспомнил, что именно ему надлежит сейчас делать.

Чеку поставить на место он не сумел. Пришлось ее выбросить. Взведенную гранату он решил нести с собой. На всякий случай. И не против баскера – он вдруг сделался уверен, что зверь ушел, что нет его здесь больше, что вернется он сюда теперь только через пару дней, – стальными когтями вспороть сталь багажника и добраться до того, что находится внутри. Уже только для того, чтобы помешать этому, надлежало сейчас: заставить себя, в очередной раз одолеть себя – идти, брести, ползти, если понадобится, искать людей, любых, каких угодно, но желательно, все‑ таки, – своих.

Он шел медленно, почти не чувствуя вялых своих закоченевших ног, которыми неуверенно, как слепой, нащупывал под собою бетонку, не видя почти ничего перед собою, выставив вперед свободную руку и бережно спрятав на груди кулак с гранатой. Он не думал ни о чем. Если бы он сумел каким‑ то образом вернуть себе способность размышлять, он наверное, думал бы только о том, что эта ночь – проклята и ее ему ни за что не пережить.

Страх тихо глодал его, и он пел: «Куковала та сыва зозуля… ранним‑ ранцем да ой на зари…» Он пел, стараясь подражать интонациям мамы, он не знал украинского, он просто помнил все это наизусть – и слова, и мотив, и интонации. «Ой заплакалы хлопцы‑ молодцы… гей‑ гей, тай на чужбине, в неволи‑ тюрмы…» Здесь он забыл слова и начал сначала. Он верил, что это должно ему помочь. Страх в нем уже сделался сильнее рассудка.

И ничего не происходило. Видимо, заклинание имело силу.

Потом, когда туман вдруг начал рассеиваться, когда проявилась на небе и повисла над черной стеной зарослей обгрызенная мутная Луна, он – ни с того ни сего – вспомнил давно сочиненную им и давно забытую песенку на какой‑ то туристский мотивчик:

 

На небе озеро Луны блестит, как алюминий,

Кругом медведи и слоны, а мы – посередине…

 

Почему там оказались вместе медведи и слоны? Кто такие эти «мы»? Когда‑ то песенка эта была совершенно конкретна, он это ясно помнил, но теперь все стерлось, все выветрилось, все стало – ни о чем. Или – о чем угодно. Например, о нем. Об этой бетонке. Об этом тусклом огрызке космической беды над косматыми зарослями. И о самих этих зарослях, где водится кое‑ что похуже медведя, хотя, слава богу, и поменьше слона…

 

Ни крошки десять дней во рту, собак давно поели

– Идем к Медвежьему хребту четвертую неделю…

 

Какие собаки? Охотничьи? Или упряжные?.. Где он – этот Медвежий хребет (а также послушно всплывающие по ассоциации: Вшивый Бугор, Грибановская Караулка, Сто Вторая Разметка)?.. В каком году, хотя бы, вспомнить, все это было?.. Я никогда в жизни не ходил на охоту. Сашка Калитин был у нас охотник, но большей частию – на уток да глухарей, причем тут медведи?..

 

Мой друг, голодная свинья, намедни плюнул в душу:

Стрелял в слона, попал в меня, и целится покушать…

 

А что если это – про нас с Виконтом? Он ухмыльнулся и вдруг снова почувствовал фальшивые свои усы – мокрую вонючую паклю под носом. «Стрелял в слона, попал в меня…» Недурно. В этом явно что‑ то есть. Виконт всегда считал, что наше воображение больше нашего мира: все, что придумано, – существует. Каждый стих – вместилище Истины. Просто нам не всегда дано понять, какой именно и о чем… Мы ведь знаем гораздо больше, чем понимаем. Это и беда наше и счастье в одно и то же время…

 

Тускнеет золото костра, дымит и угасает.

Дожить бы, братцы, до утра – мой друг меня кусает!..

 

Вот уж это – точно. Как закон природы. Ни убавишь, ни прибавишь: кусает. Не надо, Виконт, попросил он. Я все равно с тобой, я – твой навсегда. Хотя гадюшню эту твою, если Бог даст, расточу. Потому что – нельзя. Потому что есть вещи, которые – нельзя. Есть вещи, которые нужно, очень нужно, но в то же время душераздирающе нельзя. Мы не всегда умеем объяснить. Понять. Сформулировать. Надо стараться. Обязательно надо стараться. Но даже если ни понять, ни сформулировать не удалось, надо почувствовать (просто грубой шкурой души): это – нельзя.

Песня его кончилась. Он начал ее сначала, пропел всю подряд почти в полный голос, а когда она кончилась вновь, пошел дальше один, без песни. Видно было все как на ладони. Туман остался позади, впереди оставалась всего лишь обыкновенная тьма с мелким снежком, а Луна, хоть и побитая своими годами, как валенки – молью, светила недурно, и позволяла выбрать, куда надо ставить ногу (полумертвую, с больным раздавленным коленом), а куда – ни в коем случае. Тапочки он потерял, ноги были босы, он не знал этого…

Теперь он освоился здесь, как всегда осваивался – везде и в любой ситуации, и знал, что пройдет ровно столько, сколько понадобится, и никому не даст себя остановить, и ничему. Он всегда стремился быть честен и в первую очередь – с самим собой. Он знал себя, как довольно черствого, не столько доброго, сколько порядочного человека, не умеющего и не желающего обманывать и придающего этому обстоятельству чрезмерно большое по всеобщему понятию значение. Однако, честность – есть валюта нравственности. Политика этой валюты не принимает, у нее своя валюта, но до тех пор, пока миром будут править бесчестные или, в лучшем случае, умеренно честные люди, до тех пор мир будет бесчестным или, в лучшем случае, умеренно (по обстоятельствам, от случая к случаю, если это полезно для дела, деван‑ лез‑ анфан, для прессы и телевидения) честным. Или – или. Виконт, разумеется, относится сейчас и всегда относился к этой идее скептически. Честность – это нечто вроде ума у красивой женщины: неплохо, но любим мы ее не за это… Виконт циник. Но он – ученый. Он знает цену честности. Он знает что честность не имеет цены. Как жизнь. Она просто или есть, или ее нет. Она самоценна…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.