![]()
|
|||||||
КНИГА ТРЕТЬЯ 3 страница— Ничего страшного, — великодушно произнес Дойл, втайне весьма обрадованный этим признанием. — С кем не бывает. — Понимаешь, он мне совсем голову заморочил, особенно этими девушками-танцовщицами. Правда, они и вправду такие милашки… Внимание, Артур, справа по борту опасность! Иннес привлек его внимание к приближавшейся стайке матрон, взиравших на заезжую знаменитость с алчным восхищением хищниц, устремляющихся к добыче. Дойл, прикинувшись, будто не замечает этого наступления, обратился в бегство, в то время как Иннес двинулся в самую их гущу, дабы обеспечить отступающему арьергардное прикрытие. Однако стремительная ретирада ни к чему хорошему не привела: избежав одной толпы поклонников, Дойл оказался зажатым другой под лестничным пролетом. Его окружали жизнерадостные, потные лица, светившиеся загаром и неестественным здоровьем, а Пепперман, как назло, куда-то запропастился. Ну надо же, а ведь до сих пор только что не водил за руку, повторяя имя каждого, с кем они сталкивались (кстати, почему бы не ввести у себя обычай носить вместо этих идиотских бутоньерок пуговицы с отпечатанными на них именами? ), но его отмело в сторону под натиском какого-то безумного итальянского тенора. Дойл увидел, как косматая шевелюра майора колышется, то и дело выныривая на поверхность людского моря, и понял, что отбиваться от задиристого, клыкастого вожака этой хищной стаи ему придется самостоятельно. Как там, черт возьми, его зовут? Рузвельт? Именно. «Теодор. Зовите меня Тедди». Выходец из семьи, принадлежащей к правящему классу: хотя считается, будто в стране свободы такового быть не должно, но даже последнему болвану и без очков видно, что это не так. Этот Тедди — примерно ровесник Дойла, коренастый и плотный, как эта жирная сигара у него во рту, в очках с толстыми линзами, украшающими квадратную физиономию. Только взгляд этих глаз исполнен такой воли, напора и бесстрашной энергии, что их обладатель в этом отношении переплюнул бы носорога. Рузвельта представили как полномочного представителя того-то или сего-то, то ли парка коммерции, то ли чего-то еще. Американцы придумали для себя развлечения, награждая друг друга титулами, длинными и многословными, как железнодорожные составы, потрясающими нелепой пышностью, свидетельствующей о нехватке воображения. Вице-суперинтендант помощника комиссара службы надзора за безопасностью и здоровьем. Административный наблюдатель отделения стремян и подпруг департамента гужевого транспорта Управления общественных перевозок. Ничего похожего на поэтический лиризм английских должностных наименований: канцлер казначейства, министр внутренних дел, вице-король… — Был в лекционном турне, — заявил Рузвельт, маниакально жуя свою сигару. — Бостон, Филадельфия, Атлантическое побережье. Нынче я не могу позволить себе отлучаться далеко и надолго. Два месяца тому назад умер мой младший брат. Алкоголь. Беспутство. Эпилепсия. Галлюцинации. Содержание в лечебнице. Пытался выброситься из окна. Семья в смятении. Ужасно. Вы не представляете себе, Артур, как все это тяжело! «Зачем он рассказывает мне все это? И почему называет Артуром? » — Весьма сочувствую, — произнес он вслух. А что тут еще скажешь? — Премного благодарен. Что можно сделать, когда тот, кого ты так сильно любишь, не хочет жить? Ничего. Совершенно ничего. Приходится отпустить его. Из-под очков Рузвельта выкатилась слеза, и он, ничуть этим не смутившись, утер ее. — Но жизнь продолжается. Она для живых. Это борьба, состязание. Идти вперед, не сдаваться до последнего вздоха. Пока мы сами не упокоимся в земле. Дойлу этот прямодушный манифест стойкости понравился: разве не это больше всего восхищало его в американцах? Прямота, искренность. Свобода в выражении сильных чувств. Никакой чопорной официальности, за которой его сдержанные соотечественники прячутся, словно полевые мыши в живой изгороди Сассекса. Рузвельт вынул сигару изо рта и наклонился к Дойлу: — Мое мнение по поводу излишеств, убивших моего брата, таково: оглядитесь по сторонам, в этом помещении вы увидите лишь богатство, изящество, утонченность. Но позвольте сказать вам, что повсюду на улицах этого города происходит открытая война; банды головорезов и хулиганов беспрепятственно хозяйничают во всех кварталах Нижнего Ист-Сайда, и город не в состоянии их укоротить. На примере Нью-Йорка можно отчетливо проследить два основных направления, по которым развивается человеческая раса. Один путь лежит через самосовершенствование и филантропию нравственно сильных людей, стремящихся увеличить свои познания и расширить кругозор: они ведут общество вперед. Второе достигается неосознанно теми, кто потерпел нравственное крушение через пьянство и разврат: две невидимые руки, выдергивающие сорняки в саду жизни. Я предвижу, что через три поколения породы пьяниц, распутников и преступников, скрещивающихся между собой, как это у них обычно бывает, вымрут или сойдут на нет… Почему? Да потому что излишества и преступления ослабляют их телесно, а зачастую и убивают раньше, нежели они успевают обзавестись потомством. Таким образом, прогнившая ветвь оказывается подрезанной, и со временем раса поднимается на более высокий уровень. У природы есть свои инструменты. Он отступил назад, чтобы оценить воздействие своей теории. Дойл внимательно присмотрелся к нему и спросил: — Вы собираетесь баллотироваться на какой-нибудь пост, мистер Рузвельт? — Я был кандидатом на пост мэра этого великого города, и мы не исключаем, что повторим эту попытку, — ответил Рузвельт, и стоявшие позади него на ступеньках сторонники при этих словах приосанились. — А вы, Артур, не намереваетесь ли совершить поездку на Запад? — Я не уверен, что маршрут моего турне уже не проработан во всех деталях, — ответил Дойл, несколько ошеломленный тем, с какой живостью произошла трансформация скорбящего брата в генетика-мальтузианца. — Мой вам совет: плюньте на турне, посмотрите Запад. Суровый, опасный край, дикая, первозданная земля. Нечего и надеяться найти более подходящее место для того, чтобы задуматься о незначительности человека. — И вы часто размышляете об этом? — осведомился Дойл. — Там вы убедитесь в том, что человек отправился на Запад ради более высокой цели. Судьба повелела американцам осваивать новые рубежи, и это определило их характер на сотни грядущих лет. — Правда? Как так? Рузвельт медленно повертел сигару и посмотрел на Дойла в упор. Он явно не привык к тому, чтобы его заявления подвергали сомнению, но Дойл не смутился. — Американцы придут к пониманию собственной, Богом данной способности подчинять себе природу, а в конечном счете на них возложат и ответственность за управление цивилизованным миром. Правда, покорять природу должно с благоговением, ибо только в единении с природой мы сумеем сформировать надлежащее отношение к тому, чтобы взвалить себе на плечи и грандиозную ответственность мирового лидерства. Если вы посетите Запад, Артур, то на каждом повороте вы увидите пейзажи и панорамы такого ошеломляющего величия, что это в корне и навсегда изменит само ваше представление о мире. Я призываю вас не упустить такой шанс. — Я всегда хотел увидеть индейцев, — кивнул Дойл. Рузвельт прищурил глаза, и Дойла словно обожгло лучом направленной на него энергии. — Послушайте, у нас в стране люди отсталые и сентиментальные тоже вели немало разговоров о том, что мы должны пожертвовать экспансией нашей цивилизации ради выживания нескольких разбросанных по равнинам племен, существование которых лишь ненамного осмысленнее диких зверей, с которыми они делили право владения своими пустынями до нашего прихода. — Я читал, что они, на свой дикарский манер конечно, своеобразны и интересны. — Краснокожий — это реликт каменного века, и его так называемое изначальное, дикарское «благородство» говорит лишь о безнадежном отставании от темпов прогресса. Колеса истории никогда не прекращают вращения из жалости; кто не способен выдерживать их скорость, обречен на гибель. Такова участь, уготованная Богом для индейцев: нежелание приспосабливаться к стремительно меняющемуся миру — это их смертный приговор. Неожиданно Рузвельт крепко стиснул руку Дойла. — Мне очень понравились ваши рассказы. Холмс. Ватсон. Великолепные ребята. Жаль, что вам пришлось их убить. Подумайте о деньгах, которые вы могли бы заработать. Но все равно, браво, Артур! Желаю приятного пребывания в Америке. С этими словами Рузвельт удалился, властным жестом уведя за собой всю свою рать. В образовавшуюся после их ухода пустоту тут же вступил Иннес. — Что за тип? — осведомился он. — Шокирующий пример биологического вида Homo Americanus. Его можно набить опилками и выставить в музее. — Но каковы здесь франты! Взять хотя бы вон того расфуфыренного малого. Иннес кивнул в сторону стройного мужчины, смуглого, с тонкими чертами лица, в цилиндре, фраке, черной накидке и струящемся белом шелковом шарфе. Он был занят беседой, но регулярно посматривал в их сторону. Его лицо отличали своеобразный разрез глаз и почти женственная утонченность губ и носа. Грива длинных черных волос была собрана в хвост. Лет тридцати с небольшим на вид. Незнакомец держался с развязной уверенностью знаменитого маэстро. — Представляешь, начал рассказывать мне о задуманном им концерте. Каждый инструмент в оркестре представлен своим запахом, который он будет выдувать в публику с помощью машины, когда оркестранты начнут играть… — Разные запахи? — Ты правильно меня услышал: аромат розы для струнных, сандаловое дерево для духовых, жасмин для флейты и так далее. Каждый запах будет подаваться из своей форсунки, сопряженной с конкретным инструментом и им активизируемой. — Боже! — Говорит, что уже получил патент. «Нюхорама» — симфония запахов. — Похоже, скоро я в театр ни ногой. — Только в Америке. Высокий, симпатичный блондин в смокинге, вынырнув из толпы, направился к Дойлу, на ходу запуская руку за пазуху. Увидев его приближение, элегантный смуглый мужчина в шелковом шарфе подошел к Дойлу, решительно взял его за руку и повел в самую гущу толпы. — Мистер Конан Дойл, сэр, для меня это исключительная честь, — произнес щеголь с безупречным аристократическим оксфордским произношением. — Я только что получил несравненное удовольствие, познакомившись с вашим братом, и подумал, что, может быть, возьму на себя смелость представиться вам самостоятельно. «Что ты и сделал, мистер Нюхорама». Высокий блондин смешиваться с толпой не стал и теперь маячил на краю зала. — Меня зовут Престон Перегрин Райпур, но для знакомых я просто Престо. Мы с вами в своем роде соотечественники. Я закончил Оксфорд, — промолвил денди и с тем же выражением лица тихо, с угрожающей серьезностью продолжил: — Сэр, прошу вас время от времени поглядывать на все это сборище, а когда смотрите на меня, улыбайтесь, будто я говорю вам что-то забавное. — Простите? — За нами следят. Лучше всего, если наш разговор будет коротким и со стороны покажется поверхностным, обычной светской болтовней, — пояснил Престо. Развязности в его голосе не осталось и следа, она сменилась доверительной искренностью. — А в чем дело, сэр? — осведомился Дойл, изобразив, согласно пожеланиям собеседника, широкую улыбку. — Боюсь, что нынешние обстоятельства не очень подходят для подобного разговора. Если коротко, то вам угрожает опасность. Вы должны немедленно покинуть это место, — сказал Престо, улыбаясь и кивая проходящей мимо паре. Дойл заколебался: оглядевшись как бы между делом, он не приметил ничего тревожного. — Удобно ли будет мне заглянуть к вам в отель завтра утром часов, скажем, в девять? — спросил Престо. — Нет, пока я не услышу, в чем дело. Райпур помахал кому-то поверх плеча Дойла, залился дурацким смехом и тихонько произнес: — Мистер Конан Дойл, я полагаю, вы уже в курсе того, что кто-то похищает великие священные книги. Надо полагать, эта тема заслуживает того, чтобы уделить ей час вашего драгоценного времени — хотя бы для удовлетворения столь присущего вам любопытства. Дойл оценил собеседника по достоинству. — Завтра в девять часов утра, в отеле «Уолдорф». Щеголь слегка поклонился. — Сейчас я предприму обходной маневр, заберу вашего брата и немедленно уйду. — Престо легким движением руки извлек и передал Дойлу визитную карточку. — До завтра. Дойл бросил взгляд на визитку, под именем «Престон Перегрин Райпур» красовался титул: «Махараджа Берара». Махараджа! — Очень признателен. — Престо вновь преобразился в светского мотылька. — С нетерпением жду возможности прочесть ваши новые потрясающие рассказы, мистер Конан Дойл. Браво! Браво! Для меня было счастьем познакомиться с вами, сэр. Примите мои наилучшие пожелания. С этими словами Престон Перегрин Райпур, махараджа Берара, отвесил поклон и отошел в сторону. Стоило Иннесу снова приблизиться к брату, как Престо высоко поднял свою поблескивающую черную трость и возгласил: — Voilа! Трость извергла огненный столб и облако густого белого дыма. Люди вокруг него бросились врассыпную. — Какого черта! — воскликнул Иннес. — Следуй за мной, — сказал Дойл, схватив брата за руку. — Быстро. Братья пробрались сквозь возбужденную толпу, затерявшись среди множества гостей, торопившихся к дверям. Дым позади них развеялся, но Престо уже нигде не было видно. Высокий блондин поспешил вслед за ними. На улице Дойл торопливо подтолкнул Иннеса к ожидавшему у обочины Пятой авеню экипажу и, оглянувшись, успел увидеть появившегося из дверей светловолосого человека. — Что происходит? — Сейчас объясню, — сказал Дойл. Они запрыгнули в экипаж. — Куда? — спросил возница. Это был Джек.
Чикаго, Иллинойс Она сошла с поезда на станции и теперь стояла на той же самой платформе, на которой несколько часов назад находился Иаков Штерн. В голубом хлопчатобумажном платье и капоре, скрывавших ее мускулистое телосложение и угольно-черные волосы, она больше походила на провинциалку, приехавшую навестить кузину, или сельскую учительницу, чем на женщину из индейского племени, недавно ускользнувшую из резервации. В ту ночь, как и предсказывало совиное ведовство, ей снова приснился сон. В нем она в одиночестве бродила между высоких зданий по широким, безлюдным улицам какого-то города, ждала кого-то перед странным замком с тонкой, торчащей, словно палец, башней. Это место являлось ей в сновидениях много раз, но раньше оно представлялось черным, более угрожающим, и замок не находился посреди современного города, а всегда был окружен пустыней. Ничего больше новый сон явить не успел — Черный Ворон (она ни разу не видела лица этого человека, только искривленную горбатую спину и редкие длинные волосы) налетел и смыл все прочь всепоглощающим огнем. Город она узнала: Чикаго, единственный большой город, который ей доводилось видеть наяву, но ничего похожего на странную башню во время того, десятилетней давности, посещения, когда выпускников школы в резервации свозили туда, чтобы произвести впечатление на белых политиков, она не видела. Город запомнился как место великого гнева, смятения и дикой энергии, и она надеялась, что ощутить все это снова ей не придется. Теперь, однако, у нее имелось твердое намерение бродить по улицам до тех пор, пока не найдется та башня, а найдя ее, дождаться того, кто к ней придет. На выходе с вокзала Ходящая Одиноко уловила взгляд человека, отиравшегося возле стоянки экипажей. Данте Скруджс переместил зубочистку из одного уголка рта в другой, и, когда темноволосая женщина прошла мимо, злые мысли, пробегавшие в его голове с большей регулярностью, чем ближние поезда, замелькали с отчаянной быстротой. С его последнего дела прошел месяц, близилось время возвращения голосов, и знакомая фраза уже снова звучала в его сознании: «Мы чувствуем голод и нестерпимый зуд, но не можем ни насытиться, ни почесаться». Он наблюдал за ней с фанатичной сосредоточенностью; Данте понравилось то, как перекатываются при ходьбе ее ягодицы, как ее крепкая смуглая рука держит ручку чемодана. Может, он и одноглазый, но индейскую женщину узнает с расстояния в полмили. Ох, и когда эти глупые женщины поймут, что не должны путешествовать в одиночку? Чикаго — суровый город, одинокую женщину на каждом шагу подстерегает опасность, а она искушает судьбу, разгуливая рядом с вокзалом в темноте. Просто напрашивается на неприятности, тем более что нахально пытается сойти за белую. Бесстыдство это, и ничего больше. Этой скво просто необходимо преподать урок, и он, Данте Скруджс, этим займется. Мысль об их предстоящей близости заставила его поежиться. Да уж, каждый дюйм ее смуглого тела познакомится с ним, прежде чем он познакомит ее с «зеленой рекой». Но сперва надо дождаться знака: вот там, у коновязи, лошадь. Махнула хвостом, налево — и снова налево, два раза подряд. Да. Голоса ее хотят. Женщина завернула за угол. Он последовал за ней, неприметный среди бетона, кирпича и чугуна, определивших облик нового Чикаго после пожара 1871 года. Маскировку ему обеспечила сама природа: он не был красивым, но и безобразным его тоже было нельзя назвать. Среднего роста, светловолосый, с мальчишеским лицом, мягким и пухлым, как у всей его родни, средней руки лавочников из Мэдисона, штат Висконсин. Он выглядел на десять лет моложе своих тридцати девяти лет и не выделялся ни в какой толпе. Крупным не был, но отличался удивительной силой больших фермерских ладоней, которыми, как клещами, давил скорлупу грецких орехов. Достаточно сообразительный, чтобы всегда опережать полицию на шаг, а то и на два, Данте умело избегал тюрьмы и являл миру ничем не примечательную добродушную физиономию. Правда, отличительная особенность у него все же имелась, но разглядеть, что его замечательный голубой, как яйцо малиновки, глаз на самом деле стеклянный, можно было, лишь подойдя вплотную и присмотревшись к лицу. Данте был из той породы людей, которых только-только начал порождать новый механизированный мир. Он двигался по жизни, не отбрасывая тени, тогда как внутри его жили тьма и разрывающая сердце боль. Он уже давным-давно отказался сопротивляться голосам, которых слышал в своей голове, и с холопской покорностью верил, что его задача — просто повиноваться. Город представлялся ему джунглями, себя же он видел в них хищником, и это придавало особое достоинство тому, что Данте считал делом своей жизни. В армии США его замашки и склонности пришлись кстати: там оценили его способность поддерживать дисциплину и, закрывая глаза на некоторые издержки, сделали взводным. Он прослужил пятнадцать лет, прежде чем начальникам открылась истинная природа и степень энтузиазма сержанта Скруджса. Солдаты его подразделения и все знавшие его по совместному участию в боевых действиях подтверждали, что после того, как стрела, выпущенная воином дакота, выбила ему глаз, Данте утратил все человеческие ограничения. Правда, в армии находили оправдание и этому: если у бедолаги всего один глаз, трудно ожидать, что он будет в состоянии отличать женщин и детей от вражеских воинов. Однако заминать кровавые эксцессы до бесконечности не представлялось возможным, и армия, не поднимая шума, тихо спровадила Данте в отставку с полным пенсионом. Данте истолковал свою неудачу по-своему; эта рана открыла для него целый новый мир. Ему представлялось, что потерянный в бою глаз просто развернулся, чтобы заглянуть внутрь и позволить ему услышать голоса. И с тех пор как он был столь плачевно ранен, голоса даровали ему дозволение осуществлять своего рода воздаяние, о котором он мог только мечтать: девять убийств за три года, которые никто никогда с ним не свяжет. Получая пенсию, Данте не нуждался в деньгах и потому мог всецело отдаваться тому, что, по слухам, состоятельные джентльмены называли «охотничьим азартом». Перед тем как поступить на службу в армию, он нанимался проводником к охотникам на бизонов, к этим богачам с Востока, расстреливавшим с расстояния в сто ярдов стоящих на месте бизонов. К таким охотникам он не питал ничего, кроме презрения. По его разумению, они все извратили: настоящий азарт можно испытать, лишь схватившись с добычей лицом к лицу, действуя осторожно, основательно, расчетливо. Он любил показывать своим дамочкам «зеленую реку», а потом уж заниматься ими неторопливо и легко, по пути пожирая их страх. А эта была индианкой. Как раз подливка к его мясу. Скво не знала, куда идет, это было ясно, и она не знала Чикаго, смотрела на названия улиц, бродила без направления. Что она искала, почему оказалась здесь одна — ему было плевать. Такие мысли обращали добычу в людей и уничтожали всю магию. Ее семья наверняка находится в резервации, откуда эта дикарка сбежала, а потому Данте решил, что торопиться некуда. Вот и хорошо, он вообще любил действовать неспешно. Как-то раз он следил за одной женщиной полпути до Спрингфилда, держась позади до наступления подходящего момента; ожидание придавало охоте особый вкус, ведь от начала до завершения могли пройти дни и даже недели, но стоило ему наметить цель, он уже не отступался и непременно доводил дело до конца. Она поднялась по лестнице, ведущей к пансиону, который, как он знал, находился на Дивижн-стрит, — «Только для дам, размещение на неделю». Хорошо, она решила остановиться ненадолго. Данте наблюдал такую модель поведения много раз: женщина приезжает в город, находит тяжелую и низкооплачиваемую работу, например официантки или швеи. Время идет, и работа перемалывает ее, превращая в безымянную, безликую фигуру, на которую никто не обращает внимания. Каждый вечер она бредет в свою комнату одна, быстро теряя остатки привлекательности. Питается за общим столом с такими же бесцветными особами, как она; может быть, заведет себе подругу, с которой будет обсуждать свои мечты, сводящиеся к тому, что найдется малый, который будет обращаться с ней не слишком плохо и обеспечит хоть какое-то существование. Будет выходить на заднее крыльцо покурить, мыть посуду в общей мойке на нижнем этаже, спать, никогда не раздеваясь полностью. И видеть во сне такие же бесцветные, как ее жизнь, сны. Женщины… Дрейфуют по жизни, ожидая, что что-нибудь произойдет. Теперь он здесь, и ожидание закончилось. Ее жизнь обретет смысл. Она увидит «зеленую реку». Вот она в окне. На втором этаже, в глубине комнаты. Голоса сказали ему, что сейчас можно спокойно уйти. Теперь он знает, где найти ее. Но, сосредоточив все свое внимание на индианке, Данте Скруджс так и не догадался, что кто-то следит и наблюдает за ним. Смуглый, спокойный мужчина с отчетливой круглой татуировкой — кружок, пронзенный молнией, — на сгибе левой руки. Он подождал, пока Данте пройдет мимо него, и не спеша направился следом за ним, сливаясь с толпой.
Юта, Аризона Никто в лагере рабочих не мог вспомнить, что видел раньше этого бродягу-китайца, и на философский лад, обычный для этих королей дороги, они рассудили, что это истинный предвестник суровых времен. Неприятие непременных атрибутов капитализма — работы и денег — не позволяло вытравить из сознания любознательность и интерес к отвлеченным мировым проблемам, благо леность давала им время и возможность, не замыкаясь на повседневности, размышлять о высоком. Вольные скитальцы держали уши востро и улавливали ветры социальных перемен, откуда бы они ни подули; на каждом месте их сборищ имелись люди, которые специально занимались изучением брошенных газет и обсуждали столь очевидно животрепещущие для них темы, как, например, неодобрение деятельности археологов. Иные обитатели таких лагерей куда в большей степени, чем основная масса добропорядочных граждан, были в курсе того, что за прошлый год разорилось шестьсот банков, обанкротилось двести железных дорог и более двух с половиной миллионов людей в Америке остались без работы. Как раз такого рода цифры и принуждали уважаемых бродяг прибиваться к подобным лагерям и делали жизнь уважаемых профессиональных бездельников более тернистой. Их ряды пополняли люди с печальными физиономиями, нудно талдычившие о своих семейных проблемах или о том, как они лишились работы; их исполненная жалости к себе трепотня становилась чуть ли не основным содержанием разговоров. Этого никак нельзя было сказать о китайцах, людях, по большей части державшихся особняком и не склонных к болтовне. Сам факт появления узкоглазого в их среде мог рассматриваться как сногсшибательная новость. Так вот, Слокам Хэйни рассказывал, что, когда он сел на товарняк в Сакраменто, этот китаеза уже сидел в товарном вагоне. Правда, так до самой Юмы ни с кем по-людски и не поговорил, хоть к нему и обращались: знай сидел в углу, ну ровно кот, караулящий у мышиной норки. Хэйни даже не понял, знает ли он английский. И вообще, было в нем что-то, от чего оторопь брала, хоть он ни к кому и не цеплялся. Вот и сейчас: сидит себе тихо у костра, а посмотришь — мурашки по коже. — Денвер, ты бы, что ли, с ним потрепался, — предложил Слокам. — Тебе ведь доводилось иметь дело с китаезами, ты этих ребят знаешь. Глубокое уважение, которым пользовался среди себе подобных Денвер Боб Хоббз, основывалось на долгом опыте бродяжничества и привычке говорить все напрямик. Среди скитальцев, хоть они и не признавали никакого начальства, он числился кем-то вроде неофициального старейшины. Когда-то ему тоже довелось вкалывать, он приехал на Запад из Огайо еще в шестидесятые, на прокладку трансконтинентальной магистрали, но лет двадцать назад, на уборке картофеля в Покателло, штат Айдахо, на него снизошло озарение и он дал себе слово никогда больше не горбатиться на кого-то. Денвер Боб сдержал слово и превратился в большого знатока проблем эксплуатации трудящегося человека. Он участвовал в марше на Вашингтон с Промышленной армией в девяносто третьем году в защиту положения промышленных рабочих и до сих пор пребывал в уверенности, что нет ничего лучше политической демонстрации. Кормят задарма, и компания что надо. Боб утверждал, будто как-то раз встречал Уолта Уитмена, всегда таскал с собой потрепанный, с загнутыми уголками страниц сборник «Листья травы» и мог бесконечно говорить о благородной бедности и жизни на открытой дороге с совершенно незнакомым человеком, покуда у того хватало терпения. Естественно, что, если присутствие этого китайца расстраивало гармонию лагеря, Денвер Боб счел своим долгом поправить дело. — Бывает, что уже в октябре в этой пустыне резко холодает, — произнес Денвер Боб, опустив свою плотную задницу на пустую катушку из-под медного провода рядом с китайцем. — Люди, в большинстве своем, как раз в это время начинают перебираться в Калифорнию, но мне сдается, что ты только что явился оттуда. Он предложил собеседнику глоток самодельной бражки из изюма, но тот лишь покачал головой, глядя прямо перед собой. Денвер Боб, с виду сущий Санта-Клаус, большой, округлый, с густой седой бородой и щеками-яблоками, не привык к тому, чтобы кто-то отвергал его великодушие, но это его особо не обескуражило. — Этот лагерь здесь уже десять лет, еще с тех пор, как они проложили ветку из Лос-Анджелеса. Каждый сезон через эти халупы проходят сотни людей. Скопище хибар находилось в Юме, главном перевалочном пункте на берегу реки Колорадо. — Ты говоришь по-английски, приятель? Китаец в первый раз посмотрел на него, и Денвер Боб почувствовал, как холодок пробежал по его позвоночнику. Не сказать чтобы в этих матовых черных глазах таилась какая-то открытая угроза. В них просто… ничего не было. Ни личности, ни покорности, ни напускного добродушия. Ни один узкоглазый, кого он знал, не смотрел и не вел себя подобным образом. — Я ищу работу, — сказал странный азиат. — Работу! Что ж, такое чувство посещает человека время от времени, — отозвался Денвер Боб в своей обычной добродушной манере. — Это как лихорадка: противно, но не так уж страшно; самое лучшее — это прилечь, выпить и подождать, пока само пройдет. — Я работаю со взрывчаткой, — сказал человек, игнорируя веселое кредо лености, исповедуемое и проповедуемое Денвером. — Это правда? — Взрывы. — Да, я понял тебя. Стало быть, ты работяга. Ну что ж, кем бы этот малый ни был, он не бродяга. Другое дело, что и на работника, гнущего спину на прокладке магистралей, похож мало, слишком уверен в себе, независим. Может быть, минер, недавно лишившийся заработка. Не важно. Все в этом человеке вызывало у Денвера Боба мандраж, и по правде, он был бы рад убрать такого странного типа из лагеря. Только вот как это сделать? — Где мне найти такую работу? — Вообще-то, брат, я могу сказать тебе точно. Они продолжают тянуть линию между Фениксом и Прескоттом через Пиа-Вайн. Толкуют, там собираются пробивать и крепить туннели. Работы идут круглые сутки и продолжатся еще год. — Где? — На северо-западе. Ты можешь сесть на товарняк в Феникс вон там, поблизости от разводного моста. Поезд проходит около полуночи, а уже к утру будешь на месте. Найдешь их контору прямо там, на железнодорожной станции. Конечно, они могут тебя прекрасно устроить — в наше время в большинстве мест работы не хватает, но малый с профессией, как у тебя, всегда востребован. Желаю удачи тебе и твоим достойным предкам. Денвер Боб поднял жестяную баночку с пойлом, при этом думая: «Охота тебе лезть в кабалу, приятель, ну и валяй. Главное, чтобы такой жуткий тип, как ты, убрался куда-нибудь подальше». Китаец, не выказав благодарности, даже не показав, что понял объяснения, снова уставился на костер. Но потом что-то заставило его встрепенуться: он насторожился, словно охотничья собака, делающая стойку на запах.
|
|||||||
|