Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





V. О женщинах



В этой области также царят законы, нам неизвестные. Среди неба, над нашими головами сияет предопределенная нам звезда любви; и всякая наша любовь будет до скончания мира рождаться в лучах и атмосфере этой звезды. Как бы мы ни искали направо или налево, на высотах или в глубине, как бы мы ни старались переступить заколдованный круг, замыкающий все действия нашей жизни, {43} и, насилуя инстинкт, как бы мы ни пытались сделать выбор наперекор выбору нашей звезды, мы все-таки изберем ту, которая сошла к нам с незыблемого светила. И если, подобно Дон-Жуану, мы обнимем тысячу и трех, все же, при наступлении вечера, когда слабеют объятия и разъединяются уста, мы поймем, что, добра ли она или зла, нежна или жестока, любящая ли она или неверная, все та же женщина стоит перед нами…

Мы, в самом деле, никогда не переступаем через этот небольшой круг света, который судьба очертила вокруг нас; и даже люди, стоящие всего дальше от нас, хорошо знают и цвет и форму этого непереступаемого кольца. Они прежде всего замечают оттенок этих духовных лучей; смотря уже по их качеству, они, улыбаясь, протягивают нам руку или отдергивают ее с ужасом. Мы все знаем друг друга в высшей атмосфере, и представление, которое я себе составляю о незнакомце, исходит непосредственно из правды более таинственной и более глубокой, чем правда материальная. Кто из нас не испытывал влияния того, что происходит в непроницаемой области почти астральной жизни? Когда вы получаете письмо, пришедшее с затерянного среди океана острова, написанное рукою того, о чьем существовании вы не имели понятия, уверены ли вы, что он незнаком вам? Не узнаете ли вы в момент чтения о душе, которую встретили, одному Богу известно, в каких сферах, истину более непогрешимую и более глубокую, чем все обыкновенные истины? А с другой стороны, не уверены ли вы, что душа эта, мечтая о вашей наудачу, вне времени и пространства, обладала подобной же истиной? Нас окружают странные способы узнавать друг друга, и мы не можем скрыть свое существование. Эта тонкая связь, которая существует между всеми душами, становится понятнее, если постигнуть маленькие тайны, сопровождающие обмен писем между двумя незнакомцами.

Это, быть может, одна из узких щелей, — без сомнения жалкая, но их так мало, что мы принуждены довольствоваться светом самым бледным, — это, быть может, одна из тех узких щелей в дверях мрака, через которые нам дается возможность провидеть на мгновение все то, что должно свершаться в гроте сокровищ, еще доныне не открытых.

Просмотрите полученные кем-либо письма и вы обнаружите в них какое-то странное единство. Я не знаю ни одного из тех, кто обращался ко мне сегодня утром, а между тем я уже уверен, что одному отвечу не так, как другому. Я увидел нечто невидимое.

И в свою очередь, когда мне пишет кто-нибудь, кого я не знаю, я уверен, что его письмо ко мне не совсем такое же, какое бы он писал другу, который смотрит на меня в эту минуту? Всегда намечается неуловимое духовное различие. Это знак души, которая незримо приветствует {44} другую душу. Надо верить, что мы знаем друг друга в сферах, о которых не имеем понятая, и что у нас всех есть общая родина, куда мы уносимся, где находим друг друга и откуда без труда возвращаемся.

В этой же общей отчизне мы выбираем своих возлюбленных, и вот почему мы не ошибаемся, и почему наши возлюбленные также никогда не ошибаются. Область любви — прежде всего великая область достоверностей, потому что в ней наибольше досуга. Там есть только одно занятие — узнавать друг друга, восторгаться и вопрошать друг друга со слезами на глазах, подобно молодым сестрам, которые смотрят друг на дружку после долгой разлуки, в то время как их руки переплетаются и уста целуются так далеко от их души.

Там есть досуга для того, чтобы улыбаться и жить хоть одно мгновение для себя, отдыхая от жизни, жестокой и каждодневной; и, быть может, с высоты этой улыбки и этих неизреченных взглядов нисходит в самые скучные минуты любви та таинственная соль, которая сохраняет навеки воспоминание о слиянии одних уст с другими. Но я говорю здесь только о любви предопределенной и истинной. При встрече с той, которая нам предназначена судьбою и которая вышла из глубины великого духовного града, где мы живем, сами того не зная, и направилась к перекрестку той дороги, где мы должны пройти в назначенный час, — мы предупреждены с первого взгляда. Некоторые пытаются тогда преодолеть судьбу. Мы, конечно, можем нарочно закрывать руками глаза, чтобы не видеть того, что надо видеть. Борясь всеми нашими слабыми силами против вечных сил, мы можем перейти через дорогу, чтобы направиться к другой, которая проложена там не для нас. Но, как бы мы ни старались, нам никогда не удается «взволновать мертвые воды в огромных резервуарах будущего». Из усилий наших ничего не выйдет; таинственная сила не сойдет на нас с высоты, и эти объятия и бесцельные часы не сопричислятся к истинным часам и объятиям нашей жизни. Судьба закрывает иногда на время глаза, но она знает, что наступит вечер, и мы вернемся к ней, и что последнее слово останется за нею.

Она может закрывать глаза, но те часы, когда она держит их закрытыми, для нас потерянные часы. Кажется, что женщина более подвержена влиянию судьбы, чем мы. Она покоряется ей с большей простотой. Она никогда искренно не борется с ней. Она еще близка к Богу и подчиняется с меньшей осторожностью воздействиям тайны. И вот, должно быть, причина, объясняющая нам, почему все события нашей жизни, в которых замешана женщина, приближают нас к чему-то, напоминающему самые источники судьбы. В их близости испытываешь моментами «светлое предчувствие» жизни, не всегда параллельной и тождественной с нашей внешней жизнью.

{45} Она приближает нас к преддверью нашего существования. Кто знает, не тогда ли герои постигали силу и верность своей звезды, когда они покоились на женской груди, и обладает ли вообще точными чувствами будущего тот, кто никогда не отдыхал у сердца женщины? Мы снова вступаем в смутный круг высшего сознания. О! Как верно, что так называемая психология не что иное, как призрак, похитивший место в святилище, предназначенном для изображений богов!

Это тем более верно, что не всегда речь идет о том, что видно на поверхности, и даже не о тайных и самых важных мыслях. Неужели вы думаете, что любовь заключается только в мыслях, действиях или словах, и что душа никогда не вырывается из этих темниц? Необходимо ли мне знать, что та, которую я сегодня целую, ревнива или верна, весела или печальна, искренна или коварна? Неужели вы думаете, что эти маленькие ничтожные слова достигают высоты, где пребывают наши души и где судьба наша свершается в безмолвии? Какое мне дело до того, говорит ли она о дожде или нарядах, о перьях или иголках, что она как будто не понимает меня? Неужели вы думаете, что я жажду высоких слов в ту минуту, когда чувствую, как другая душа глядит мне в душу? Неужели я не знаю, что самые великие мысли не имеют права подымать голову в присутствии тайн? Я всегда нахожусь лишь на берегу океана, и будь я Платон, Паскаль или Микель-Анджело, и говори со мною моя возлюбленная о своих серьгах, — все, что я мог бы ей сказать и услышать от нее, одинаково бездельно, казалось бы, над глубинами внутреннего моря, единственного, которое мы созерцаем в душе друг друга. Моя самая высокая мысль не перетянет на весах жизни или любви трех слов, которые любящий меня ребенок пролепечет о своих серебряных кольцах, о жемчужном ожерелье или о кусочках стекла…

Это мы не понимаем их, ибо находимся на мелкой глубине своего сознания. Стó ит взобраться до первых снегов горы, и все неровности сглаживаются перед величием открывающегося горизонта. Какая разница тогда между изречением Марка Аврелия и фразой ребенка о том, что холодно? Будем смиренны и постараемся отличить случайное от существенного. Нужно, чтобы плавающие на поверхности водоросли не отвлекали наших мыслей от чудес, скрытых в пучине.

Самые прекрасный мысли и самые низкие помыслы так же мало изменяют нашу душу, как Гималайские горы и пропасти — вид нашей земли среди небесных светил. Один взгляд, один поцелуй, одна мысль о присутствии невидимого, — и все сказано; я знаю, что рядом со мной — равная мне…

Но эта равная мне поистине удивительна и непостижима. Последняя женщина, стó ит ей только полюбить, уже обладает тем, чего нет в нас, ибо в ее мыслях любовь всегда бесконечна.

{46} Не потому ли у всех них сохранились сношения с первобытными силами жизни, для нас уже недоступные? Лучшие из нас чувствуют себя всегда на большом расстоянии от своих сокровищ, скрытых за второй оградой; и когда в торжественную минуту нашей жизни им вдруг понадобится какое-нибудь из этих сокровищ, они уже не в силах вспомнить, какие тропинки ведут к ним, и поэтому вынуждены предлагать никогда не ошибающейся судьбе поддельный камень своего разума.

Но женщина никогда не забывает дороги к центру своей души. Какой бы я ее ни увидел — богатой или нищей, невежественной или ученой, опозоренной или славной, — стоит ли обратиться к ней со словом, действительно исходящим из девственной глубина моей души, и она сумеет тотчас отыскать таинственную тропинку, которой никогда не теряла из виду, и без колебаний вынесет мне из глубины неисчерпаемых сокровищ любви слово, взгляд, движение, которые будут так же чисты, как и моя любовь.

Можно сказать, что ее душа всегда у нее под рукою; она денно и нощно готова отвечать высочайшим требованиям другой души; и дары беднейших из них ничем не отличаются от даров, приносимых королевами…

Нужно поэтому подходить с уважением к самым смиренным и к самым гордым, к рассеянным и к погруженным в размышление, к тем, кто еще смеется, и к тем, кто плачет, ибо им известно то, чего мы не знаем, и они держат светильник, который нами утрачен. Они живут у самого подножья Неизбежного, и им лучше, нежели нам, знакомы ведущие к нему дороги. Вот почему в них таится удивительная самоуверенность и степенность.

По их малейшему поступку видно, что они чувствуют поддержку верных и могучих рук великих богов. Я только что сказал, что они приближают нас к преддверью нашего существования. В самом деле, мне кажется, что все наши объяснения с ними ведутся через полуотворенную дверь первобытной силы под неясный шепот, сопровождавший, по всей вероятности, рождение вещей: тогда еще говорили не иначе, как понижая голос, из опасения, что неожиданно может прозвучать повеление или запрет.

Она не переступит через порог этой двери; она ждет нас с внутренней стороны — там, где находятся источники. И когда мы стучимся снаружи, а она изнутри открывает дверь, рука ее никогда не покидает ни ключа ни дверной ручки. Одно мгновение она оглядывает приближающегося посла и в этот кратки миг узнает все, что ей надо узнать, и будущие годы провидены до окончания времени.

Кто объяснит нам, что означает первый взгляд любви, — «этот магический жезл, сделанный из разбитого луча света», который исходит из вечного очага нашего существования, преображает две души {47} и молодит их на двадцать столетий? Дверь снова растворяется или закрывается: не делайте больше никакого усилия, ибо все уже неизменно решено. Она знает.

Она не станет больше обращать внимания на ваши действия, ваши слова, ваши мысли, и если она за ними еще следит, то не иначе, как с улыбкой. Отныне она, сама того не зная, отвергнет все то, что не подтверждает ее первоначального убеждения. И если вы рассчитываете ввести ее в заблуждение, знайте, что она никогда не ошибается и что вы одни далеки от истины. В ее глазах ваш образ отражается реальнее, вернее, чем в вашей собственной душе, даже и в том случае, если она будет постоянно обманываться насчет значения вашей отдельной улыбки, движения, слезы.

Скрытые сокровища, не имеющие даже названия. Я хотел бы, чтобы все те, которые осуждают женщин, заявили об этом и высказали нам свои доводы. Если эти доводы окажутся глубокими, мы будем очень изумлены и углубимся еще более в область тайны. Они в самом деле таинственные сестры всего того, чего мы не видим. Они в самом деле ближе других стоят к бесконечному, окружающему нас, и они одни умеют ему улыбаться с привычной нежностью ребенка, который не боится своего отца.

Они сохраняют на земле, как ненужную небесную драгоценность, чистую сущность вашей души, и если бы они ушли, разум одиноко царствовал бы в пустыне. У них сохранились еще божественные волнения первых дней, и их корни погружены непосредственнее, чем наши, во все беспредельное.

Мне жаль, право, тех, кто на них жалуется, ибо они не знают, на какой высоте обитают истинные ласки.

А между тем какими ничтожными кажутся они тому, кто смотрит на них мимоходом! Он видит только, как они хлопочут в своих маленьких женщинах: вот одна из них наклоняется; там другая рыдает; третья поет, последняя вышивает; и никто не понимает, что они делают.

Их посещают, потому что они умеют улыбаться; к ним приближаются настороже, и душа может выявиться только случайно. Их допрашивают с недоверием; они же ничего не отвечают, потому что им все уже известно; и вот от них уходят, пожимая плечами, в уверенности, что они ничего не понимают…

«Но для чего им понимать все это, — говорит поэт, который всегда прав: — для чего понимать им, этим блаженным душам, которые избрали себе благую часть? И такие, как они есть, они подобны чистому пламени земной любви, который сверкает только на вершинах храмов и странствующих кораблей, как знамение небесного огня, озаряющего все существующее. Часто в заветные минуты эти любящие дети открывают изумительные тайны природы и заявляют о них с {48} бессознательною наивностью. Ученый следит за ними, чтобы подобрать все драгоценности, какие они в своей невинности и радости разбросали по дороге».

Поэт, чувствующий то же, что и они, славит их любовь и старается своими песнями пересадить эту любовь, — семя золотого века, — в другие времена и страны. Ибо все то, что он сказал о мистиках, применимо больше всего к женщинам, которые сохранили нам на земле самое чувство тайны.

VI.
Рюисбрек Удивительный[1]

Много есть произведений более правильно прекрасных, чем произведения Рюисбрека Удивительного. Многие мистики производят большее впечатление и более современны; таковы Сведенборг и Новалис. Весьма возможно, что написанное им редко отвечает потребностям каждого дня. С другой стороны, я знаю мало писателей менее искусных, чем он. Моментами он сбивается на сущие пустяки… И первые двадцать страниц «Ornement des Noces spirituelles», несмотря на то, что они, может быть, необходимы, как предисловие, как подготовление к остальному, заключают только тепловатые и благочестивые общие места. С внешней стороны он лишен всякого порядка, всякой схоластической логики. Он часто повторяется, и иногда кажется, что он сам себе противоречит. Он соединяет невежество ребенка с мудростью существа, воскресшего из мертвых.

Он отличается синтаксисом, от которого меня не раз прошибал пот. Он вводит какой-нибудь образ и потом забывает его. Он создает даже неосуществимые образы; и все это можно объяснить только неловкостью, рассеянностью или необыкновенной поспешностью. Он пренебрегает искусством фразировки и может писать только о неизреченном. Он не пользуется никакими ухищрениями и никакой дисциплиной философской мысли, как бы принужденный думать только о непознаваемом. Когда он говорит нам о своем маленьком иноческом садике, ему уже тяжело рассказывать определенно, что там происходит; он описывает тогда, как ребенок. Он задается целью рассказать нам, что чувствует Бог, и пишет страницы, которые не мог бы написать Платон. Повсюду чудовищная несоразмерность {49} между невежеством и мудростью, между силою и желанием. Не надо ожидать от него произведения литературного; вы видите только судорожный полет опьяненного орла, слепого и окровавленного, над снежными вершинами. Прибавлю последнее слово, в виде братского предостережения. Мне случилось читать произведения, которые считаются весьма трудно понимаемыми, например: «Учеников в Саисе» и «Отрывки» — Новалиса, «Biographia litteraria» и «Друга» Самуэля Тэйлора Кольриджа, «Тиме» — Платона, «Энеады» — Плотина, «Божественные имена» св. Дионисия Ареопагита, «Аврору» великого мистика Якова Бема, с которыми наш автор имеет много общего. Я не осмеливаюсь утверждать, что произведения Рюисбрека темнее всех этих; но им менее охотно прощаешь их темноту, потому что тут речь идет о неведомом, к которому с самого начала относишься без доверия. Мне казалось необходимым честно предупредить праздных прохожих у самого порога этого храма, лишенного архитектуры, ибо этот перевод[2] был предпринят с целью удовлетворить лишь немногих платоников. Мне кажется, что те, которые не провели жизнь в тесной дружбе с Платоном и неоплатониками Александрии, мало подвинутся в этом чтении.

Они подумают, что окунулись в пустоту; у них получится впечатление равномерного падения в бездонную глубину меж гладкими и черными скалами. Нет в этой книге ни обыкновенного воздуха ни света; это — духовный приют, невыносимый для неподготовленных. Не надо вступать туда из литературного любопытства: там нет безделушек и редкостей; собиратели поэтических цветов найдут их там так же мало, как на полярных льдах. Я предупреждаю их, что это безбрежная пустыня, где они умрут от жажды. Они найдут весьма мало фраз, которыми можно было бы любоваться, как это делают писатели; фразы Рюисбрека — языки огня или глыбы льда. Не отправляйтесь в Исландию отыскивать розы. Возможно, что между двумя ледниками вас ждет спрятанный венчик; в самом деле, и у Рюисбрека встречаются удивительные вспышки, новые выражения, небывалые сравнения; но они не вознаградят за потерянное время того, кто издалека пришел бы сорвать их. Чтобы войти сюда, надо находиться в особом философическом состоянии, столь же отличном от обыкновенного, как состояние бодрствования отличается от сна.

Порфирий в своих «Началах теории неведомого» оставил предупреждение, которое можно поместить во главе сочинений Рюисбрека: «При свете разума можно сказать многое о началах, которые выше {50} разума. Но их интуиция лучше дается при отсутствии, чем при посредстве мысли. С этими идеями бывает то же, что с идеей о сне; о ней до известной степени можно говорить в состоянии бодрствования, но вполне познать и постигнуть ее можно лишь посредством сна. В самом деле, подобное познается лишь через подобное; необходимое условие всякого познания то, чтобы субъект был подобен объекту». Повторяю, все это трудно понять без приготовления, и я думаю, что, даже несмотря на наши приготовительные труды, этот мистицизм в большей части покажется нам теоретическим, и эти опыты сверхъестественной психологии будут нам доступны лишь как зрителям. Философское воображение есть свойство души, трудно поддающееся воспитанно. Здесь мы видим себя вдруг у предела человеческой мысли и далеко за границей разума. Тут необыкновенно холодно, тут необыкновенно темно, а между тем вы не найдете здесь ничего другого, кроме света и пламени. Но для тех, кто туда вступает, не приноровив предварительно свою душу к новым ощущениям, пламя это и свет так же холодны, как если бы они были нарисованы. Речь идет здесь о самой точной из наук. Необходимо пройти через пространства самые неприветливые и наименее обитаемые божественного «Познай самого себя».

Полночное солнце царствует над зыбким морем, где психология человека приближается к психологии Бога. Важно непрестанно вспоминать об этом; речь идет здесь о науке очень глубокой, а не о сне; сны не бывают одинаковы; сны не имеют корней, между тем как пламенный цветок божественной метафизики расцветает здесь из корней мистических, находящихся в Персии и в Индии, в Египте и в Греции. Но в то же время она кажется бессознательной, подобно цветку, и не подозревает, где произросли ее корни. К несчастью, нам почти невозможно поставить себя в положение души, которая без усилий постигла эту науку; мы не в силах воспринять ее ab intra и воспроизвести в нас самих. Нам недостает того, что Эмерсон назвал бы «внутренней самопроизвольностью». Мы не в силах претворить эти идеи в наше собственное существо.

Самое большое, что мы можем сделать, это воспринять извне их чудесные проявления, которые доступны лишь небольшому количеству душ в пределах планетной системы. «Нелепо, — говорит Плотин, — было бы справляться, откуда происходит это интуитивное знание, как будто это нечто зависящее от места и движения. Оно ниоткуда не приближается и никуда не направляется. Оно является или совсем не является, так что бесполезно было бы проверять это знание в намерении открыть его тайные родники. Но следует ждать в безмолвии, пока оно внезапно над нами не загорится, внутренне приготовляясь к священному зрелищу, как глаз терпеливо ждет восхода солнца». В другом месте он прибавляет: «Не при посредстве воображения {51} или размышления, которое само должно заимствовать извне свои принципы, мы представляем себе непознаваемые силы, т. е. то, что находится над нами, а при посредстве врожденной нам способности их созерцать, способности, позволяющей нам говорить о них здесь».

Итак, мы видим их, пробуждая в себе ту же силу, которую должны пробудить в себе, когда находимся в мире непознаваемом. Мы подобны человеку, который, поднявшись на вершину утеса, увидел бы предметы, невидимые для тех, кто остался внизу. Хотя и все другие существа, начиная от камня и растения до человека, не что иное, как созерцание, те силы, в отличие от всего прочего, представляют собою бессознательные созерцания, и нам весьма трудно было бы найти в себе воспоминание о предшествовавшей деятельности этой мертвой способности. Тут мы уподобляемся глазу в неоплатоническом образе: «Он удаляется от света, чтобы видеть темноту при помощи света, и однако без света ничего не видит; таким образом, не видя, он видит темноту, насколько он способен по своей природе видеть ее».

Я знаю, какое суждение большинство людей произнесет по поводу этой книги. Они увидят в ней произведение галлюцинирующего монаха, угрюмого отшельника, пустынника, опьяненного постом и снедаемого лихорадкой. Они увидят в ней мечту, чудовищную и мрачную, озаряемую яркими молниями — и ничего больше. Таково обыкновенное мнение, которое люди составляют себе о мистиках, слишком часто забывая, что полнота достоверности только в них. Сверх того, если верно, как говорят, что всякий человек в своих снах делается Шекспиром, следует спросить себя, не есть ли каждый человек в своей жизни безотчетный мистик, тысячу раз более трансцендентальный, нежели все те, которые проявили себя в словах. Разве есть поступок человеческий, последняя движущая сила которого не была бы мистической? Например, взор возлюбленного или матери — не в тысячу ли раз он непроницаемее и мистичнее, чем эта книга, в конце концов бедная и объяснимая, как все книги, представляющие собою лишь мертвые тайны, горизонт которых не возобновляется.

Если мы этого не понимаем, то, может быть, не поймем больше ничего. Но, возвращаясь к нашему автору, некоторые без труда поймут, что этот монах был далек от безумия, порождаемого голодом, одиночеством и лихорадкой. Наоборот, он обладал одной из наиболее мудрых, точных и тонких философских натур, которые когда-либо существовали.

Это происходило в начале одного из самых мрачных столетий средневековья, четырнадцатого. Он не знал ни греческого языка, ни, может быть, латинского. Одинокий и бедный, он жил в своей Гренендальской хижине, посреди Суанского леса. И в глубине этого темного {52} брабансонского леса, душа его, невинная и простая, озарилась, сама того не ведая, ослепляющими лучами, отражениями всех одиноких и таинственных вершин человеческой мысли. Он постиг, сам этого не подозревая, платонизм Греции; он знал суфизм Персии, браманизм Индии и буддизм Тибета, и его удивительное невежество открыло мудрость погребенных веков и провидело знание столетий еще не наступивших. Я мог бы привести целые страницы из Платона, Плотина, Порфирия, из книг Зенд, из гностиков и каббалы, божественное содержание которых всецело повторено в писаниях скромного фламандского священника.

В его словах встречаются странные совпадения и тождественность мыслей почти пугающая. Более того, временами кажется, будто он писал в точном предположении почти всех его неизвестных предшественников. Так же как Плотин начинает свое суровое странствие с того распутья, где устрашенный Платон остановился, коленопреклоненный, можно сказать, что и Рюисбрек разбудил, после многовекового покоя, если не определенную мысль, никогда не дремавшую, то определенное слово, уснувшее на горах, где его покинул ослепленный Плотин, закрывая руками глаза, как перед большим пожаром.

Но строение их мысли удивительно различно; Платон и Плотин прежде всего цари диалектики. Они приходят к мистицизму чрез науку размышления. Они пользуются своей душой рассуждающей, как бы не доверяя своей душе интуитивной или созерцательной. Их размышление смотрится в зеркало размышления же, стараясь оставаться равнодушным ко вторжению всех других отражений. Оно продолжает свое течение, как поток пресной воды среди моря, в предчувствии скорого слияния. Здесь же, наоборот, мы находим привычки азиатской мысли; интуитивная душа одна царит над логическим развитием идеи в слове. С мечты спали оковы. Разве этот способ менее верен? Никто не мог бы это утверждать. Зеркало человеческой мысли совершенно отсутствует в этой книге, но зато здесь существует другое зеркало, более темное и глубокое, которое мы храним для интимнейших сторон нашего существа; ни одна подробность в ней явственно не обозначается, и слова не могут удержаться на ее поверхности; мысль разбила бы зеркало, если бы могла на минуту отразить в нем свой грубый свет; но временами в нем показывается нечто другое; не душа ли это? Не сам ли Бог? Или душа и Бог вместе? Этого никогда не узнают, и однако подобные явления, почти невидимые, единственно управляют жизнью наиболее неверующего и ослепленного среди нас. В книге вы увидите лишь смутное отсвечивание этого зеркала, и так как его сокровища неисчерпаемы, то его отражения не похожи ни на одно из открываемых нами в нас самих; тем не менее их достоверность кажется необычайной. Вот почему {53} я не знаю ничего более пугающего, чем эта книга, написанная с добрыми намерениями.

Нет в мире ни одного психологического понятая, метафизического опыта, мистического провидения, которых, как бы они ни были темны, глубоки и неожиданны, мы бы не могли в случае надобности воспроизвести и на мгновение оживить в нас самих, чтобы убедиться в их человеческой тождественности; здесь же мы уподобляемся ослепшему отцу, который не в силах более вспомнить лица своих детей.

Вот все, что человеческая мудрость может нам указать; это почти все, что первейший из трансцендентальных метафизиков мог выразить; что же касается других объяснений, то необходимо их найти в нас самих на той глубине, где всякое объяснение становится ничтожным в своем выражении. Ибо не только на небесах и на земле, но, главным образом, в нас самих заключается более тайн, чем все философы могут выразить; и с той минуты, как мы более не обязаны формулировать наше таинственное содержание, мы становимся глубже всего до сих пор написанного и выше всего существующего.

Я перевел Рюисбрека единственно в той уверенности, что писания мистиков представляют чистейшие алмазы в дивном сокровище человечества. Но, быть может, перевод бесполезен, ибо опыт показывает нам, что совершенно безразлично, совершилось ли таинство перевоплощения мысли в свете или в темноте; достаточно, чтобы оно совершилось. Как бы то ни было, истины мистические имеют странное преимущество над истинами обыкновенными: они не могут ни состариться ни умереть. Нет такой истины, которая бы в одно прекрасное утро не сошла в наш мир, удивительная по силе и юности и покрытая свежей и дивной росою, свойственной мыслям еще не высказанным. Но загляните в больницы человеческой души, куда все истины ежедневно приходят, чтобы умирать: вы никогда не увидите там ни единой мысли мистической. Они обладают преимуществом ангелов Сведенборга, которые постоянно приближаются к весне своей юности, так что ангелы наиболее старые кажутся самыми молодыми. Откуда бы эти истины ни пришли, из Индии, Греции или северных стран, у них нет ни родины ни дня рождения; повсюду, где мы их встречаем, они кажутся неподвижным настоящим, как сам Бог. Произведения искусства старятся лишь по мере того, насколько они антимистичны; и вот почему книга Рюисбрека не отмечена никаким числом. Я знаю, что она необычайно темна, но так же верю, что искренний и добросовестный автор никогда не бывает темен в вечном значении этого слова, ибо он сам всегда доступен пониманию, бесконечно выше своих слов. Только искусственные идеи отступают в действительный мрак и процветают лишь в литературные эпохи, в века неискренние и слишком сознательные, когда мысль писателя пребывает по сю сторону того, что он выразил. Там мы имеем дело {54} с животворной тенью леса, здесь — с темнотою погреба, среди которой процветают одни темные паразиты. Читая Рюисбрека, надо всегда иметь в виду тот неизвестный мир, который он должен был освещать сквозь двойные и скудные роговые окна слов и мыслей. Слова, как уже кто-то заметил, были изобретены для ежедневных житейских нужд, и они несчастны, беспокойны и изумлены, подобно бродягам, очутившимся вокруг трона, когда время от времени чья-либо царственная душа хочет их повести за собою. И с другой стороны, разве мысль всегда точный образ того неведомого, что ее родило? Не видим ли мы всегда в ней тень борьбы, похожую на тень Иакова, борющегося с ангелом, и лишь отличную размерами души по отношению к ангелу? Горе нам, — говорит Карлейль, — если мы носим в себе лишь то, что можем выразить и показать! Я знаю, что на страницах Рюисбрека встречается тень предметов, относительно которых мы не можем припомнить, что видели их, и назначение которых монах нам не разъясняет. Мы поймем их лишь тогда, когда увидим самые предметы по ту сторону жизни; теперь же эта тень побуждает нас вглядеться в даль, и уже это много. Я также знаю, что некоторые из его фраз колеблются, как прозрачные льдины на бесцветном море молчания; но они существуют, они отделились от воды, и этого достаточно. Я знаю наконец, что странные растения, которые он взращивал на вершинах духа, окружены особыми облаками; но эти облака оскорбляют лишь тех, кто смотрит на них снизу. Если же иметь мужество подняться вверх, то видишь, что они образуют самую атмосферу этих растений, единственную, в которой они могли расцвесть, защищенные от небытия. Ибо эта растительность так нежна, что она едва отличается от молчания, из которого черпает свои соки и в котором имеет склонность раствориться. К тому же вся книга Рюисбрека похожа на увеличительное стекло, направленное на сумерки и молчание, и порою бывает трудно сразу увидеть вершины идей, которые еще в них утопают. Временами просвечивает невидимое, и нужна некоторая внимательность, чтобы улавливать его появление. Нельзя сказать, что эта книга слишком далека от нас, — она, может быть, находится в самом центре нашего человечества, — но мы слишком далеки от этой книги. Если она кажется нам безотрадной, как пустыня, если разлитая в ней тоска по небесной любви кажется страшной и жажда вершин невыносимой, то это происходит не потому, что книга устарела, а потому, что мы, быть может, слишком дряхлы, и печальны, и малодушны, как старики вокруг ребенка. Таких, как мы, и имеет в виду другой мистик — Плотин, великий мистик язычества, когда он отвечает жалующимся на то, что они ничего не видят на вершинах самосозерцания: «Необходимо прежде всего создать орган зрения похожим и равным объекту, который он должен созерцать. Глаз никогда бы не видел {55} солнца, если бы сам не принял форму солнца. Равным образом душа никогда не увидит красоты, если сама раньше не станет прекрасной, и каждый человек, желающий увидеть прекрасное и божественное, должен начать с того, чтобы самому сделаться прекрасным, божественным».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.