Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Маркиз де Сад 3 страница



Госпожа де Франваль, прекрасно осознавая свою невинность, не знала, что и думать об этих приготовлениях. Удивление, смешанное с тревогой, не давали ей ни на мгновение перевести дух.

– Начнем, сударыня, – произнес Франваль, выкладывая на стол содержимое одного из отделений бумажника, – с вашей переписки с Вальмоном за последние полгода: не обвиняйте этого молодого человека в неосторожности или нескромности. Он, несомненно, слишком честен, чтобы до такой степени пренебречь вашей репутацией. Но один из его слуг ловко воспользовался его невнимательностью и тайком добыл мне эти драгоценные памятники вашего безупречного поведения и вашей хваленой нравственности, – продолжал Франваль, торопливо перебирая бумаги, раскиданные им по столу. – Полагаю, вы сочтете уместным, что среди всего этого обычного пустословия женщины, увлеченной весьма приятным мужчиной, я отберу одно письмо, показавшееся мне вольней и решительней других... Вот оно, сударыня:

 

«Мой постылый супруг сегодня вечером ужинает в своем загородном домике с этой ужасной тварью; невыносимо представить, что я произвела ее на свет! Придите, дорогой мой, утешьте меня в печали, что доставляют мне эти два чудовища... Что я говорю? Разве они сейчас не оказывают мне неоценимую услугу? Ведь их интрижка не позволит моему мужу обнаружить наши отношения. Так что пусть он, сколько его душе угодно, укрепляет свою связь. Но пусть не вздумает пытаться разорвать узы, связывающие меня с единственным в мире мужчиной, которого я по-настоящему обожаю».

 

– Что скажете, сударыня?

– То, сударь, что я в восхищении, – ответила госпожа де Франваль. – С каждым днем вы заслуживаете все больших похвал. И, кроме необыкновенных достоинств, что я видела в вас до сегодняшнего дня, признаюсь, я еще не знала за вами способностей подделывателя и клеветника.

– А, так вы все отрицаете?

– Отнюдь. Напротив, я жажду быть уличенной. Назначим судей, экспертов. И попросим, если вы этого действительно желаете, самой суровой кары для того из двоих, кто окажется виновным.

– Вот что называется идти до конца. Что ж, это, по крайней мере, лучше, чем скорбь и уныние, однако продолжим. То, что у вас есть смазливый любовник и постылый супруг, сударыня, – проговорил Франваль, вытряхивая другое отделение бумажника, – все это просто и ясно. Но то, что в вашем возрасте вы содержите этого любовника за мой счет, это уж, позвольте заметить вам, не так просто. Тем не менее, вот бумаги на сто с лишним тысяч экю, уплаченные вами и выписанные вашей рукой в пользу Вальмона. Соизвольте взглянуть на них, прошу вас, – добавил злодей, показывая госпоже де Франваль бумаги, не давая, впрочем, ей в руки:

 

«Заиду, ювелиру.

 

Настоящий счет на сумму двадцать две тысячи ливров выписан на господина де Вальмона по доверенности и согласованию с ним.

Фарней де Франваль».

 

«Жаме, торговцу лошадьми, шесть тысяч ливров... »

 

Франваль прервал чтение:

– Та самая буро-гнедая упряжка, что услаждает сегодня Вальмона и вызывает восхищение всего Парижа... Да, сударыня, а вот еще на триста тысяч двести восемьдесят три ливра десять су, из них вы должны еще более трети, остальное вы уже добросовестно оплатили. Ну что, этого достаточно, сударыня?

– Что касается этой подделки, сударь, то она слишком груба, чтобы вызвать у меня хоть малейшее беспокойство. Для разоблачения тех, кто ее придумал, требуется лишь одно: пусть лица, кому я якобы выписала эти счета, явятся и под присягой подтвердят, что я имела с ними дело.

– Они сделают это, сударыня, не сомневайтесь: стали бы они сами предупреждать меня о ваших поступках, если бы не решились отстаивать свои заявления? Один из них, независимо от меня, даже собирался сегодня обратиться в суд.

Горькие слезы хлынули из прекрасных глаз оболганной женщины. Решимость покинула ее, и она рухнула в припадке отчаяния, смешанного с ужасом, к подножию стоящей рядом мраморной статуи, да так, что поранила себе лицо.

– Сударь, – воскликнула она, припав к ногам супруга, – умоляю вас, соблаговолите избавиться от меня не столь медленно действующими и столь безжалостными средствами! Если уж мое существование мешает вашим преступлениям, добейте меня одним разом, не сводите в могилу постепенно ту, которая любила вас и восстала против того, что так бесповоротно отнимало у меня ваше сердце! Ну же! Покарай меня за любовь к тебе, чудовище! Вот этим клинком, – и она протянула руку к эфесу мужниной шпаги, – возьми его и без всякого сожаления пронзи мою грудь. Пусть я умру достойной твоего уважения и унесу его с собой в могилу вместе с единственным утешением – уверенностью, что ты считаешь меня неспособной на мерзости, обвиняя лишь затем, чтобы спрятать свои собственные.

И она упала навзничь у ног де Франваля, силясь своими окровавленными, израненными руками схватиться за обнаженный клинок и вонзить его себе в сердце. Прекрасная грудь приоткрылась, волосы беспорядочно разметались по ней, слезы лились потоком: невозможно представить более волнующего, трогательного и благородного олицетворения горя.

– Нет, сударыня, – отрезал Франваль, отталкивая ее от себя, – я не хочу вашей смерти, я хочу заслуженного наказания. Мне понятно ваше раскаяние, слезы ваши ничуть не удивляют меня: вы буйствуете оттого, что разоблачены. Ваше поведение радует меня, оно позволяет внести некоторые поправки в уготовленную вам участь, и я поспешу позаботиться об этом.

– Остановись, Франваль! – воскликнула повергнутая женщина. – Не разглашай своего позора, не объявляй в обществе, что ты запятнан клятвопреступлением, подлогом, кровосмешением и клеветой! Ты хочешь отделаться от меня – хорошо, я исчезну, найду какое-нибудь пристанище, где даже воспоминание о тебе изгладится из моей памяти! Ты будешь свободен, преступления твои останутся безнаказанными... Да, я забуду тебя, жестокий, если смогу; если же твой мучительный образ не сотрется из моей памяти и станет преследовать в глубинных тайниках моего сердца, о коварный, я не постараюсь стереть его, это будет выше моих сил: нет, я не изгоню его, но накажу себя за ослепление и схороню в мрачном склепе преступную душу свою, слишком превозносившую тебя...

При этих словах – последнем порыве души, подавленной недавней болезнью, – страдалица потеряла сознание. Лицо, некогда цветущее розами, поблекло, истерзанное отчаянием. Холодные тени смерти уже сгущались над ним. Госпожа де Франваль являла собой теперь лишь безжизненное тело, которое, однако, не покинули еще следы красоты, изысканности, кротости и чистоты – всех оттенков добродетели. Чудовище могло гордиться своей победой, и Франваль поспешил покинуть комнаты и отправиться к своей преступной дочери, чтобы вдвоем насладиться триумфом порока, или скорее злодейства, над невинностью и несчастьем.

Подробности этого торжества необыкновенно увлекли мерзкую дочь Франваля: ей хотелось увидеть все своими глазами. Ей не терпелось пойти еще дальше в своих гнусностях: пусть Вальмон все же восторжествует над неприступностью ее матери, пусть Франваль все же застигнет их врасплох! Если это произойдет на самом деле, то какие тогда средства оправдания останутся у их жертвы? Ведь важно похитить у нее всякую возможность защищаться. Такова была Эжени.

Тем временем безутешная супруга де Франваля, не имея никого, кто мог бы посочувствовать ей, поделилась своими новыми печалями с матерью. И тогда госпожа де Фарней подумала, что возраст, положение и личные качества господина де Клервиля могли бы добротворно подействовать на ее зятя: горю свойственна доверчивость. Она постаралась как можно убедительнее изложить почтенному священнослужителю бесчинства де Франваля, доказав то, во что тот ни за что не соглашался верить прежде, убеждала в разговоре с негодяем опираться лишь на убеждение и красноречие, воздействующие на сердце, а не на рассудок. А после разговора с этим злодеем она посоветовала добиться встречи с Эжени, употребить все, что, на его взгляд, способно показать юной заблудшей душе, какая бездна разверзлась под ее ногами, и вернуть ее, если возможно, в лоно материнской любви и добродетели.

Осведомленный о возможном желании Клервиля видеть его и дочь, Франваль успел условиться с нею, после чего они дали знать духовнику госпожи де Фарней, что готовы выслушать его. Наивная Франваль возлагала надежды на красноречие духовного наставника, ведь обездоленный жадно хватается за несбыточные мечты, желая доставить себе удовольствие, в котором отказывает ему действительность, и с большим успехом осуществляет это в своих мечтаниях.

Прибывает Клервиль. Было девять часов утра. Франваль принимает его там, где обычно проводит с дочерью ночи. Приказав украсить покои со всей возможной изысканностью, он все же сохраняет особого рода беспорядок, свидетельствующий об его преступных утехах. Эжени, находившаяся неподалеку, могла все слышать и лучше подготовиться к ожидавшей ее встрече.

– Мне пришлось преодолеть большие опасения, – начал господин де Клервиль, – прежде чем я решился на встречу с вами. Люди моего звания обыкновенно настолько в тягость тем, кто, как и вы, проводит жизнь в мирских наслаждениях, что я готов корить себя, уступив желаниям госпожи де Фарней и попросив вас уделить мне некоторое время для беседы.

– Присаживайтесь, сударь, и, до тех пор пока в ваших речах будет царствовать разум и справедливость, не страшитесь наскучить мне!

– Вы обожаемы молодой супругой, полной прелести и добродетелей, и виновны в том, что сделали ее глубоко несчастной, сударь: не имея на своей стороне ничего, кроме чистоты и кротости, и никого, кроме матери, способной прислушаться к ее жалобам, она всегда боготворила вас, несмотря на ваши проступки, поэтому нетрудно представить весь ужас ее положения!

– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?

– Принести вам счастье, если это возможно.

– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?

– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.

– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.

– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.

– Разве не покорна всем нашим желаниям эта бутафорская совесть? Мы привыкаем лепить из нее что нам угодно, и она, подобно мягкому воску, принимает по воле наших пальцев любые формы. Будь книга эта столь верной, как вы это утверждаете, для всех людей понятие совести стало бы неизменным и во всех уголках земли все поступки оценивались бы одинаково. Однако так ли это на самом деле? Трепещет ли готтентот от того, что страшно для француза? И не совершает ли этот последний каждый день то, за что был бы наказан в Японии? Нет, сударь, и еще раз нет, в мире не существует ничего, что неизменно заслуживало бы хвалы или хулы, что было бы достойно награды или кары, ничего, что, считаясь наказуемым в данной местности, не оказалось бы законным на расстоянии в пятьсот лье отсюда, – одним словом, не существует понятий подлинного зла и несомненного блага.

– Не верьте этому, сударь. Добродетель вовсе не химера. Не обязательно знать, хорошим или предосудительным слывет данный поступок в нескольких градусах широты отсюда, чтобы определить его как злодейство или добродетель и убедить себя, что нашел счастье вследствие сделанного выбора. Высшее счастье человека состоит лишь в самом безоговорочном соблюдении законов собственной страны. Каждый обязан уважать их, иначе он станет отверженным. Третьего не дано – правонарушение неизбежно ведет к несчастью. Беды, обрушивающиеся на нас за то, что мы предаемся чему-то запретному, исходят, если вам угодно, не из самой природы данного предмета; они происходят оттого, что наши поступки, хороши они или дурны сами по себе, нарушают условности, принятые в той стране, где мы живем. Определенно не содержится никакого зла в предпочтении прогуляться по бульварам, а не по Елисейским полям: но издайте закон, запрещающий гражданам прогуливаться по бульварам, и нарушивший сей закон, возможно, уготовит себе нескончаемую череду невзгод, хотя преступая его, он совершил нечто вполне для него обычное. Кстати, привычка сметать незначительные на первый взгляд преграды вскоре приводит к ломке самых серьезных; и так, совершая одну ошибку за другой, приходят к преступлениям, наказуемым во всех странах мира, внушающим ужас всем разумным существам, в каком бы полушарии они ни жили. Если и нет вселенской человеческой совести, то есть, по меньшей мере, национальное представление о совести, определяемое тем существованием, какое нам даровала природа, своей рукой запечатлевшая на нем наши обязательства, и стирать их весьма небезопасно. Положим, сударь, ваша семья обвиняет вас в инцесте. Несколько софизмов в оправдание этого преступления и в ослабление его отвратительной сущности, сколь своеобразными бы ни были такого рода рассуждения; несколько ссылок на авторитеты, опиравшиеся на примеры из жизни соседних народов, – и останется лишь показать, что это правонарушение, считающееся таковым лишь у некоторых народов, определенно не представляет опасности и там, где оно запрещено законом. Но не менее бесспорно и то, что оно может повлечь за собой самые страшные последствия – преступления, неизбежно вытекающие из первоначального злодейства, заставляющие всех людей на свете содрогнуться от ужаса. Если бы вы женились на вашей дочери на берегу Ганга, где подобные браки разрешены, возможно, нанесенный вами ущерб был бы незначителен. Однако при государственном строе, где такого рода брачные союзы запрещены, предлагая созерцать сию возмутительную для общественного мнения картину обожающей вас жене, которую эта коварная измена сводит в могилу, вы, без сомнения, совершаете ужасный поступок, преступление, нарушающее самые неприкосновенные в природе узы, связывающие дочь вашу с существом, давшим ей жизнь, узы, призванные сделать для нее это существо самым святопочитаемым в мире. Вы вынуждаете дочь презирать столь священную обязанность, заставляете ее ненавидеть ту, что носила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы готовите оружие, которое она сможет направить и против вас. Нет ни одной философской системы, преподанной вами, ни одного вами привитого принципа, где не был бы начертан ваш собственный приговор, и если ее руке однажды будет уготовано посягнуть на вашу жизнь, знайте – вы сами отточили кинжал.

– Ваша манера рассуждать, сударь, столь нехарактерная для людей вашего звания, – ответил Франваль, – вызывает мое доверие. Я мог бы отрицать вами выставленные обвинения: откровенное же саморазоблачение, надеюсь, побудит вас поверить в проступки моей супруги – я расскажу вам о них с той же искренностью, с какой признаюсь в моих собственных. Да, сударь, я влюблен в мою дочь, влюблен страстно, она мне любовница, жена, сестра, наперсница, подруга, мое единственное на земле божество; ей принадлежат все звания и все дары моего сердца, и она отвечает мне взаимностью. Чувства эти продлятся, пока я жив. Раз мне не удается отречься от них, мне, очевидно, следует оправдать их.

Думаю, вы согласитесь, сударь, что первейший долг отца по отношению к дочери – обеспечить ей счастье. Если ему этого не удалось – он в долгу перед ней, если он в этом преуспел – его не в чем упрекнуть. Я не соблазнял и не принуждал Эжени: это исключительно важное замечание, не упускайте его из виду. Я не утаивал от нее общественных нравов, рисовал розы супружества и сопутствующие ему шипы. Лишь после этого предложил себя. Я оставил Эжени свободу выбора. У нее было достаточно времени на размышление. Она ни минуты не колебалась, заверяя, что будет счастлива только со мной; так виновен ли я, если для ее же счастья дал ей то, что она вполне сознательно предпочла всему остальному?

– Эти софизмы ничего не оправдывают, сударь, вы не должны были даже позволять вашей дочери рассматривать в качестве человека, способного принести ей счастье, того, кого она не могла предпочесть, не совершив преступления: каким бы аппетитным ни был на вид плод, разве не в чем каяться тому, кто предлагает кому-нибудь его отведать, будучи твердо уверенным, что в мякоти его заключена смерть? Нет, сударь, не оправдывайтесь, в этом злосчастном предложении вы не выдвинули иного претендента, кроме себя, сделав дочь вашу и соучастницей и жертвой. Такие приемы непростительны... А в чем вы видите проступки чувствительной и преданной супруги вашей, чье сердце вы разбиваете с таким злорадством? Несправедливый вы человек... Какой за ней проступок, кроме того, что она по-прежнему боготворит вас?

– Вот именно по этому поводу я и рассчитываю на ваше доверие, сударь, у меня есть некоторое право надеяться на это после откровенного признания в том, что мне вменяется в вину!

И тут Франваль, демонстрируя Клервилю подложные письма и фальшивые векселя, приписываемые им своей жене, уверяет того в подлинности документов, свидетельствующих о любовной интриге госпожи де Франваль.

Клервиль знает обо всем.

– Видите, сударь, – уверенно заявил он Франвалю, – выходит, я был прав, говоря, что один грех, представляющийся поначалу самодостаточным, приучая выходить за рамки, может привести к последним крайностям преступления и злонравия. Вы начали с несущественного в ваших глазах поступка, а теперь, желая оправдать или скрыть его, на какие только низости вы не идете!.. И хотите, чтоб я в это поверил? Бросим в огонь эти клеветнические бумажки, забудем о них, заклинаю вас, и никогда не будем вспоминать!

– Эти бумаги подлинны, сударь.

– Они поддельны.

– Вы можете лишь сомневаться: достаточный ли это повод для опровержения моих доказательств?

– Извольте, сударь. Предполагая их истинными, я основываюсь лишь на ваших утверждениях. Вы же крайне заинтересованы отстаивать свои обвинения. Удостоверяя ложность данных документов, я располагаю признаниями вашей супруги, которая тоже крайне заинтересована была бы сообщить мне об их подлинности, в случае если они были бы таковыми. Вот на основании чего я делаю вывод, сударь. Интерес – проводник всех человеческих поступков, великий двигатель всякой деятельности. Где я его обнаруживаю – там для меня тут же загорается светоч истины; это правило ни разу не обмануло меня, и вот уже сорок лет я ему следую. К тому же разве добродетель вашей жены не уничтожит в глазах света эту грязную клевету? Неужели при ее искренности, чистосердечии и по-прежнему пылкой любви к вам позволяют себе столь чудовищные измышления? Нет, нет, сударь, это не первая робкая поступь преступления: вы знаете в нем толк и умеете дергать за ниточки.

– Да вы начинаете браниться, сударь!

– Простите: несправедливость, клевета и распутство так переворачивают мою душу, что порой я не в силах совладать с волнением, в которое повергают меня подобные бесчинства. Сожжем эти бумаги, сударь, еще раз настоятельно прошу вас, сделаем это, ради спасения вашей чести и вашего покоя!

– Я не представлял, сударь, – произнес Франваль, поднимаясь, – что люди, отправляющие богослужение, с такой легкостью становятся ярыми защитниками и покровителями безнравственности и адюльтера. Жена моя позорит и разоряет меня, я доказываю это – вы же предпочитаете облыжно обвинять меня самого в клевете, нежели признать эту женщину вероломной и распутной! Ну что ж, сударь, пусть решает закон. В любом суде Франции я предъявлю доказательства, предам огласке свое бесчестье, и тогда увидим, достанет ли у вас простодушия, или скорее неразумия, выступить против меня, покровительствуя столь бесчестному созданию.

– Прежде чем удалиться, сударь, – сказал Клервиль, также поднимаясь, – замечу, что и я не представлял, насколько странности вашего ума отравят ваше сердце, и что, ослепленный несправедливой местью, вы окажетесь способны хладнокровно отстаивать порожденные горячечным бредом доктрины. Ах, сударь, все это лучше, чем когда бы то ни было, убеждает меня: человек, преступивший самый священный свой долг, очень скоро обратит в прах и все остальное. Если вы одумаетесь – соблаговолите дать мне знать, сударь, и вы всегда найдете и во мне и в вашей семье друзей, готовых вас принять. С вашего позволения, могу я на несколько минут повидать вашу дочь?

– Она в вашем полном распоряжении, сударь. Призываю вас употребить еще больше красноречия или других верных средств, чтобы представить ей в выгодном свете лучезарные истины, в которых я имею несчастье видеть лишь ослепленность и пустое словоблудие.

Клервиль зашел к Эжени. Та встретила его в необычайно кокетливом и изысканном дезабилье. Такого же рода неприличие – плод бесстыдства и преступления – отличало и ее вызывающие жесты и взгляды. Коварная особа, словно оскорбляя пленительные дары, доставшиеся ей от природы, соединяла в себе то, чем привлекают порок, и то, чем возмущают добродетель.

Юной девице не приходится входить в глубокие детали, подобно философствующему Франвалю, и потому Эжени начала с насмешек и мало-помалу перешла к самым откровенным заигрываниям. Но вскоре, убедившись, что ее усилия напрасны и столь добродетельный человек все не попадается в расставленные силки, она ловко распутывает узелки, на которых держалась легкая ткань, скрывающая ее прелести, приводит в беспорядок свой туалет и, прежде чем Клервиль успевает все это заметить, истошно кричит:

– Негодяй! Уберите это чудовище! Только не рассказывайте о его злодействе отцу. Небо праведное! Я ожидала благочестивых наставлений... А этот бесчестный покушается на мое целомудрие! Посмотрите, – обращается она к людям, сбежавшимся на ее вопли, – взгляните, до какого состояния довел меня бесстыдник. Вот, вот он, один из благодушных последователей оскорбляемого ими же божества: обольщение, распутство, насилие – вот из чего складывается их нравственность, а мы, одураченные их ложной добродетелью, с прежней наивностью продолжаем их почитать!

Клервиль, в крайнем смятении от этого скандала, сумел скрыть свое состояние. Не теряя хладнокровия, он проходит сквозь окружающую его толпу.

– Пусть Небо хранит эту несчастную, – спокойно говорит он, – пусть оно просветит ее, если сможет, и пусть никто в ее доме не рассчитывает более на добродетельные чувства, как это делал я, стремившийся оживить их в ее сердце, а не оскорбить.

Таков был единственный результат, которого добились госпожа де Фарней и ее дочь от переговоров, на которые возлагались такие надежды. Они были далеки от осознания всей глубины падения вставшей на преступный путь души: то, что оказало бы воздействие на обычных людей, в преступниках вызывает лишь ожесточение, и даже в призывах к благоразумию они усматривают лишь подстрекательство к дурным поступкам.

Ожесточение с обеих сторон с этого момента росло – Франваль и Эжени понимали, что мнимые прегрешения их жены и матери необходимо явить со всей возможной наглядностью, а госпожа де Фарней вместе с дочерью обдумывала всерьез планы похищения Эжени. Клервиль, их добропорядочный друг, извещенный об этом плане, наотрез отказался принимать участие в столь решительных действиях. Теперь, говорил он, после того как с ним так грубо обошлись, единственное, что в его силах, это призывать в молитвах к снисхождению к заблудшим; он это и делал с большим усердием, запретив себе любое другое участие в деле. Какая возвышенность чувств! Отчего такое благородство для людей в сутане столь редко? Скажем иначе: отчего этот необыкновенный человек носил столь запятнанное одеяние?

А что же Франваль?

У него вновь появился Вальмон.

– Экий ты оказался дурак, – заявил преступный любовник Эжени, – ты недостоин быть моим учеником. Я осмею тебя на весь Париж, если при втором свидании ты не поведешь себя умнее с моей женой. Необходимо овладеть ею, друг мой, и овладеть по-настоящему, чтобы я своими глазами мог убедиться в ее падении. Я должен в конце концов отнять у этой презренной твари всякое средство оправдания и защиты.

– Но если она не поддастся? – спросил Вальмон.

– Ты возьмешь ее силой! Я позабочусь, чтобы никто тебе не помешал. Устрашай ее, грози чем хочешь: это не имеет значения!.. Все, что ты сделаешь для своей победы, я буду считать услугой с твоей стороны.

– Послушай, – сказал Вальмон после какого-то размышления, – я согласен. И даю слово, что твоя жена будет побеждена мною. Но я ставлю одно условие. Откажешься – и я ничего не предприму. Ты же знаешь, ревности нет места в наших делах; итак я желаю, чтобы ты позволил мне провести четверть часа с Эжени. Ты не представляешь, как я поведу наше дело после того, как смогу хотя бы миг насладиться радостью общения с твоей дочерью.

– Но, Вальмон...

– Я понимаю твои опасения. Но разве они простительны между настоящими друзьями – ты ведь считаешь меня своим другом? Я стремлюсь лишь полюбоваться Эжени наедине и минуту поговорить с ней.

– Вальмон, – сказал немного удивленный Франваль, – ты назначаешь слишком высокую цену за свои услуги. Я, как и ты, понимаю всю смехотворность ревности, но я боготворю ту, о которой ты говоришь, и скорее уступлю все свое состояние, чем ее любовь.

– Будь спокоен, я на это не претендую.

И Франваль, прекрасно понимая, что среди бесчисленного множества знакомцев ему не найти никого, кто мог бы услужить так, как Вальмон, переменил позицию.

– Что ж, – сказал он, и в тоне его слышалось раздражение, – услуги твои стоят дорого. Оплачивая их таким образом, я считаю себя свободным от благодарности.

– О! Благодарность – награда за услуги, не затрагивающие чести. За те, что я тебе окажу, благодарности я от тебя и не жду; более того, не пройдет и двух месяцев, как мы из-за них рассоримся. Да, друг мой, я знаю людей, их заблуждения, их выверты и все вызванные ими последствия: помести этих самых злобных на свете животных в угодное тебе положение, и я безошибочно предскажу их поступки. Итак, я желаю быть вознагражденным заранее, иначе ни за что не берусь.

– Я согласен, – сказал Франваль.

– Итак, – ответил Вальмон, – теперь все зависит от тебя: я начну, когда тебе будет угодно.

– Мне нужно несколько дней, чтобы все подготовить, – сказал Франваль, – но не позднее, чем через четыре дня, я буду готов.

Господин де Франваль воспитал свою дочь таким образом, что был уверен: ее не отличала излишняя стыдливость, из-за которой стоило бы отказываться от их совместной с приятелем интриги. Однако он был ревнив, и Эжени знала об этом. Она обожала его столь же пылко, сколь страстно тот любил ее; едва узнав о чем идет речь, она призналась, что крайне опасается последствий этой встречи с глазу на глаз. Считая, что достаточно хорошо знает Вальмона, Франваль не сомневался: в этом приключении тот ищет лишь пищу для ума, а посему нет оснований опасаться за его сердце. Он как мог рассеял страхи дочери, и тем приготовления завершились.

Как раз в это время Франваль узнал от надежных, всецело преданных ему слуг из дома тещи, что Эжени угрожает опасность и что госпожа де Фарней только ждет сигнала, чтобы увезти ее. Франваль не сомневается, что заговор задуман Клервилем, и, отложив ненадолго планы с Вальмоном, занимается исключительно попытками отделаться от ни в чем не повинного священнослужителя, которого ошибочно счел организатором готовящегося похищения Эжени. Он сорит золотом, разбрасывая этот всесильный разносчик пороков по тысячам разных рук; наконец находится шестерка мошенников, готовых исполнить его приказы.

Однажды вечером, в то время, когда Клервиль, часто ужинавший у госпожи де Фарней, в одиночестве возвращался оттуда пешком, его окружили, схватили, сказав, что действуют по поручению властей, предъявили подложное предписание об аресте, бросили в почтовую карету и тотчас же отвезли в уединенный замок в Арденнах, принадлежавший Франвалю. Тамошнему привратнику пленника отрекомендовали как негодяя, посягнувшего на жизнь хозяина. Господина де Клервиля поместили в домашнюю тюрьму. Наилучшим образом были приняты все меры предосторожности, чтобы несчастной жертве, чья единственная вина – излишняя снисходительность к своим оскорбителям, невозможно было выйти на свет Божий.

Госпожа де Фарней пришла в отчаяние. Она ничуть не сомневалась, что исчезновение Клервиля – дело рук зятя. Усиленные розыски Клервиля несколько приостановили исполнение задуманного похищения Эжени: с немногочисленными знакомствами и скромными средствами нелегко одновременно заниматься двумя столь важными предметами, дерзкий же поступок де Франваля принуждал к действию. Итак, госпожа де Фарней занялась пропавшим духовником, однако поиски оказались тщетными. Наш злодей сумел так распорядиться, что раскрыть тайну исчезновения Клервиля оказалось невозможно. Госпожа де Франваль не отваживалась расспрашивать мужа: со времени последней сцены они так и не разговаривали. Однако все растущая обеспокоенность судьбой пропавшего заставила ее забыть об осмотрительности. Она наконец осмелилась спросить своего тирана, входило ли в его намерения добавить ко всем дурным поступкам, направленным против нее, еще и лишение ее матушки ближайшего в мире друга. Изверг стал защищаться; в своем лицемерии он дошел до того, что предложил помощь в розыске. Понимая, что для подготовки дела, затеянного Вальмоном, ему следует подольститься к жене, он вновь и вновь обещал поднять всех на ноги и найти Клервиля, расточал ласки, уверял доверчивую супругу, что, несмотря на неверность, в глубине души не переставал ее обожать. И госпожа де Франваль, по-прежнему всепрощающая и кроткая, счастливая сближением с самым дорогим для нее на свете человеком, уступила желаниям коварного супруга, предупреждая их, идя им навстречу, поддаваясь им с радостью, даже не воспользовавшись представившейся возможностью добиться от нечестивца перемены его поведения. Впрочем, попытайся несчастная супруга вырваться из пучины мук и страданий таким способом, кто знает, увенчались бы ее усилия успехом? Франваль, лицемерный во всех поступках и находящий сладость именно в нарушении всяких обязательств, не мог быть искренним и в этот раз. Возможно, он обещал лишь из удовольствия обмануть, а может быть, ему даже хотелось, чтобы от него потребовали клятв, чтобы он мог украсить свои отвратительные наслаждения клятвопреступлением.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.