Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава седьмая



 

Следуя за Чангом по пустым дворикам, Конвэй внешне сохранял полную невозмутимость, но за ней скрывалось нарастающее с каждым шагом любопытство. Он был на пороге открытия. Скоро он узнает, так ли уж невероятна его теория.

И потом, предстоящая беседа, несомненно, окажется интересной. В жизни ему доводилось встречаться со многими необычными властителями. Конвэй всегда внимательно наблюдал за ними, в своих оценках, как правило, не ошибался. Не страдая застенчивостью, он обладал счастливой способностью поддерживать вежливый разговор даже на языках, которые знал едва-едва. Сейчас, впрочем, ему предстояло главным образом слушать.

Он заметил, что Чанг ведет его через плохо освещенные комнаты, в которых он прежде никогда не был. Затем лестница спиралью поднялась к одинокой двери. Чанг постучался, и дверь тотчас же распахнулась, заставив Конвэя заподозрить, что открывший ее слуга-тибетец специально ждал их прихода. Эта высоко расположенная часть монастыря была украшена с не меньшим вкусом, чем другие уже знакомые Конвэю помещения. Но больше всего впечатляла здесь жара — сухая, обжигающая, будто все окна были наглухо закрыты и некий нагревательный агрегат работал на полную мощь. Они шли дальше, духота возрастала, наконец Чанг остановился перед дверью, которая, по ощущениям Конвэя, могла бы служить входом в турецкую баню.

— Верховный Лама, — прошептал Чанг, — будет говорить с вами с глазу на глаз.

Он пропустил Конвэя вперед и тут же неслышно притворил за ним дверь, Конвэй остановился в нерешительности, свыкаясь с духотой и полумраком. Понадобилось несколько секунд, чтобы глаза его постепенно освоились, и он разглядел затененную шторами комнату с низким потолком. Вся ее меблировка ограничивалась столом и несколькими стульями. Один стул был занят. На нем сидела маленькая, бледная и сморщенная фигура, подобная неподвижной тени, чем-то напоминавшая выцветший старинный портрет, выполненный способом кьяроскуро — распределением светотени. Если мыслима жизнь духовная, а не телесная, то тут она была представлена в полной мере. Конвэй пытался сообразить, верно ли его сознание отражает происходящее или это просто реакция на густую сумрачную жару. Голова у него шла кругом под взглядом этих древних глаз. Он сделал несколько шагов вперед и остановился. Сидевший на стуле обрел теперь более четкие очертания. Это был маленький старый человек в китайской одежде, болтавшейся на плоской, истощенной фигуре.

— Вы мистер Конвэй? — прошептал он на отличном английском языке.

Голос был приятно успокаивающим и звучал с мягкой грустью, благодатно подействовав на Конвэя, хотя скептик, сидевший внутри его, снова попытался все свалить на температуру воздуха.

— Да, — ответил он.

Человек продолжал:

— Рад вас видеть, мистер Конвэй. Я послал за вами, посчитав, что хорошо бы нам поговорить друг с другом. Пожалуйста, сядьте рядом со мной и ничего не бойтесь. Я стар и не могу причинить никакого вреда.

Конвэй произнес:

— Я почитаю ваше приглашение за честь.

— Благодарю вас, дорогой мой Конвэй. Буду называть вас так, как у нас принято. Для меня, как я уже сказал, это очень приятная встреча. У меня слабое зрение, но, поверьте, я могу видеть душой не хуже, чем глазами. Надеюсь, вы чувствуете себя уютно в Шангри-ла?

— В высшей степени.

— Я рад. Чанг, несомненно, расстарался ради вас. Для него это тоже было большое удовольствие. Он рассказал мне, что вы задавали много вопросов о нашей общине, о наших делах.

— Конечно, это очень меня занимает.

— Тогда, если вы уделите мне немного времени, я буду рад вкратце рассказать вам о нашей обители.

— Ничто бы не доставило мне большего удовольствия.

— Я так и думал — и надеялся… Но сначала, до того, как мы приступим к беседе…

Он едва заметно шевельнул рукой, и, немедленно, откликаясь на почти незаметный для Конвэя знак, вошел слуга, чтобы приготовить элегантный ритуал чаепития. Маленькие, напоминавшие половинки яичной скорлупы чашки с бесцветной жидкостью были поданы на лакированном подносе. Конвэй, знавший эту церемонию, воспринимал ее как должное, без тени пренебрежения. Голос старика зазвучал снова:

— Значит, наши обычаи вам знакомы?

В порыве откровенности, который он не смог бы объяснить, но и не имел желания сдерживать, Конвэй ответил:

— Я жил в Китае несколько лет.

— Чангу вы об этом не рассказывали.

— Нет.

— А почему мне такая честь?

Конвэй редко терялся с объяснениями своих мотивов, но в этом случае он никак не мог придумать причину. Наконец произнес:

— По правде говоря, не имею ни малейшего представления, если не считать, что у меня явно возникло желание поведать вам об этом.

— Лучшая, я убежден, из всех возможных причин, когда это происходит между теми, кто собирается стать друзьями… Ну скажите, не нежнейший ли это аромат? Чаи в Китае многочисленны и пахучи, но этот, особый продукт нашей долины, по-моему, вполне им равен.

Конвэй поднес чашечку к губам и попробовал. Вкус был тонкий, неуловимый, неясный — некий призрачный букет, который скорее угадывался, чем чувствовался на языке. Он сказал:

— Это восхитительно, и пробую я такое впервые.

— Да, как и очень многие травы нашей долины, он и неповторим, и драгоценен. Пить его надо, конечно, очень медленно — не только из уважения к приятному напитку, но и для того, чтобы извлечь удовольствие сполна. Это знаменитый урок, данный нам Гу Кайчжи, жившим около пятнадцати веков назад. Он всегда колебался, прежде чем откусить от сочной мякоти сахарного тростника, поскольку, объяснял он, «я постоянно ввожу себя в область наслаждений». Изучали ли вы кого-нибудь из великих китайских классиков?

Конвэй ответил, что некоторых немного читал. Он знал, что легкая несущественная беседа будет, согласно этикету, продолжаться, пока не унесут чашки. Но это вовсе не раздражало его, несмотря на острое желание услышать историю Шангри-ла. Несомненно, в нем самом содержалась частичка Гу Кайчжи, человека, умевшего сдерживать и направлять свои чувства.

Наконец был подан незаметный знак. Слуга мягко вошел в комнату, удалился, и без всяких дальнейших предисловий Верховный Лама Шангри-ла начал рассказ:

— Вероятно, мой дорогой Конвэй, вы знакомы в общих чертах с историей Тибета. Чанг говорил мне, что вы широко пользовались здешней библиотекой, и я не сомневаюсь, вы заглянули в немногие, но очень интересные хроники здешних мест. В любом случае вам должно быть известно, что в Средние века христианство несторианского толка было нашептано Азии и память о нем сохранялась еще долго после его упадка. В семнадцатом веке возрождение христианства в Азии было прямо предписано Римом. И это стало задачей миссионеров-иезуитов, о деяниях которых, если мне позволительно сделать такое замечание, читать интереснее, чем о деяниях святого Павла. Постепенно церковь утвердилась на огромной территории, и замечательный факт, пока еще не осознанный европейцами, состоит в том, что христианская миссия в течение тридцати восьми лет просуществовала в самой Лхасе. Однако не из Лхасы, а из Пекина в 1719 году четыре монаха-капуцина отправились на поиски осколков несторианской веры, которые могли сохраниться в глубинной части страны.

Многие месяцы они двигались на юго-запад, через Ланьчжоу и Кукунор, испытывая трудности, которые вы можете легко себе представить. Трое скончались по дороге, а четвертый был на краю смерти, когда нечаянно ступил на скалистую тропу, которая поныне остается единственным путем в долину Голубой Луны. Там, к радости своей и удивлению, он нашел дружелюбное и процветающее население, и здешние люди поспешили выказать то, что я всегда считал древнейшей нашей традицией, — гостеприимство к чужестранцу. Он быстро поправил свое здоровье и начал проповедовать. Местные жители были буддистами, но они готовы были слушать его, и он имел немалый успех. Тогда здесь, на этой самой горе, располагался древний ламаистский монастырь, но он находился в состоянии разрухи — физической и духовной. Вокруг капуцина стали собираться единомышленники, и у него возникла мысль поставить на этом месте христианскую обитель. Под его надзором старые здания были отремонтированы и по большей части основательно перестроены. И он сам переселился сюда в 1734 году, когда ему от роду было пятьдесят три года.

Давайте я побольше расскажу вам об этом человеке. Звали его Перро, и родом он был из Люксембурга. Прежде чем посвятить себя миссионерской деятельности на Дальнем Востоке, он учился в Париже, Болонье и других университетах. В какой-то мере он был ученым. Мало что известно о ранних годах его жизни, но в ней не было ничего необычного для людей его времени и его рода занятий. Он любил музыку и живопись, обладал большими способностями к языкам и, до того, как уверовал в свое призвание, познал обычные мирские радости. Битва при Мальплаке[24] произошла в его юности, и он на личном опыте почувствовал ужасы войны и вражеского вторжения. Физически он был крепок. В первые годы своей жизни здесь он, как все, работал руками. Ухаживал за собственным садом и учился у местных жителей, в то же время обучая и их. В долине он обнаружил золото, но оно его не соблазнило. Его больше занимали здешние растения, травы. Он был смиренным, но ни в коем случае не лицемерным. Он не одобрял существовавшего здесь обычая полигамии. Но с другой стороны, не видел никаких оснований обрушиваться на местное увлечение ягодой тангатце, которой приписывались лечебные свойства, но которая пользовалась популярностью главным образом потому, что имела свойство слабого наркотика. Перро, по правде сказать, и сам стал в какой-то мере приверженцем этого наркотика. Таким образом, он принимал местную жизнь со всем, что она предлагала и что он находил безвредным и приятным. В обмен он давал духовные ценности Запада. Он не был аскетом. Он наслаждался благами мирской жизни и старался обучать новообращенных не только катехизису, но и искусству кухни. Я хочу, чтобы вы составили себе впечатление о нем как об очень серьезном, деловом, образованном, простом и полном энтузиазма человеке, который, оставаясь священнослужителем, не брезговал облачиться в рабочую одежду каменщика и собственными руками возводить вот эти самые стены. Конечно, это была невероятно трудная работа, такая, что с ней можно было справиться только при его гордости и упорстве. Я говорю о гордости, потому что сначала это был, несомненно, господствующий мотив — гордость за приверженность к его вере, заставлявшая рассуждать так: если Гуатама смог вдохновить людей на сооружение храма на отвесной скале Шангри-ла, то и Рим способен сделать не меньше.

Но время шло, и отнюдь не в нарушение естественного порядка вещей этот мотив постепенно уступил место другим, более спокойным побуждениям. Соперничество — это, в конце концов, дух юности, а Перро к тому времени, когда монастырь прочно утвердился, был уже зрелым человеком. Вы должны иметь в виду, что, строго говоря, он действовал, не очень-то следуя установленным правилам. Хотя тут нужно сделать определенную скидку. Ведь его церковные начальники находились на расстоянии, измеряемом скорее годами, чем милями. А люди в долине и даже сами монахи нисколько не осуждали его свободного отношения к предписаниям иерархов веры. Его здесь любили, его слушались, а с годами стали и почитать. Он взял себе в привычку время от времени посылать отчеты епископу в Пекин, но они туда попадали нечасто. И поскольку это происходило потому, что гонцы становились жертвами дорожных бедствий, Перро все меньше и меньше готов был рисковать их жизнями и с началом второй половины века вовсе оставил эту практику. Тем не менее некоторые из более ранних его посланий, видимо, дошли по назначению и заставили церковников усомниться в правильности его деятельности, ибо в 1769 году чужестранец принес письмо, написанное двенадцатью годами раньше и вызывавшее Перро в Рим.

Если бы это распоряжение не задержалось, он получил бы его, когда ему перевалило уже за семьдесят, а теперь ему исполнилось уже восемьдесят девять. Нечего было и думать о дальней дороге через горы и плато. Он никогда не смог бы вынести жгучих ветров и жестоких морозов окружающей пустыни. Поэтому он послал вежливый ответ с объяснениями, как обстоят дела, но нет никаких свидетельств, что его послание перебралось через великие хребты.

Итак, Перро остался в Шангри-ла, не нарушая приказы свыше, а потому что для него физически невозможно было их выполнить. В любом случае он был старым человеком, и смерть, по всей вероятности, уже скоро положила бы конец и ему самому, и его отступлениям от установленного порядка. К этому времени основанная им обитель кое-чего добилась. Но может, стоит пожалеть, что она не смогла сделать большего во славу Христовой веры. Хотя едва ли можно ожидать, будто один человек, без чьей-либо помощи способен полностью выкорчевать обычаи и традиции целой эпохи. При нем не было западных коллег, способных твердо держать линию, когда его собственная власть ослабла. И скорее всего вообще ошибкой было решение строиться на месте, где в памяти людей еще сохранялись более древние представления, резко отличные от христианских. От него требовалось слишком много. Но не большим ли требованием было ожидать от седовласого старца, перешагнувшего через девяностолетний порог, чтобы он мог осознать совершенную им ошибку? Перро, во всяком случае, тогда ее не замечал. Он был слишком стар и слишком счастлив.

Его последователи оставались преданы ему, даже позабыв его учение, а люди долины относились к нему с таким уважением, такой любовью, что он прощал — и чем дальше, тем легче — их возвращение к прежним обычаям. Он оставался человеком деятельным, и его способности, на удивление, не угасали. В девяносто восемь лет он занялся изучением буддистских писаний, оставленных в Шангри-ла обитателями прежнего монастыря, намереваясь посвятить остаток жизни сочинению книги, развенчивающей буддизм с точки зрения правоверного христианства. Он и впрямь выполнил эту задачу (у нас есть его рукопись), но критика буддизма получилась очень нежной, так как к тому времени он перешагнул рубеж, отмечаемый круглой цифрой, — достиг столетнего возраста — и склонность к язвительным выпадам прошла.

Между тем, как вы можете предположить, многие из его прежних учеников умерли, и поскольку мало кто приходил на их место, число обитателей монастыря под властью старого капуцина неуклонно сокращалось. С прежних восьмидесяти оно скатилось до пары десятков, потом всего до дюжины человек, которые и сами находились в преклонном возрасте. Жизнь Перро в это время текла спокойно и плавно — в ожидании конца. Он был чересчур стар для болезней и недовольств. Только вечный сон мог настигнуть его теперь, и этого он не боялся. Люди из долины по доброте своей снабжали его едой и одеждой, а библиотека предоставляла ему занятие. Он стал довольно хрупким, но сохранял достаточно сил, чтобы выполнять важнейшие церемониальные обязанности, лежавшие на нем по должности. В целом же он проводил спокойные дни со своими книгами, воспоминаниями и тихими радостями, которые давал здешний наркотик. Его ум оставался невероятно ясным, и он начал даже осваивать некоторые приемы индийской йоги, основанные на особых способах дыхания. Для человека такого возраста затея вполне могла оказаться рискованной, и действительно, вскоре, в памятном 1789 году, в долину спустилось известие, что Перро наконец умирает.

Он, мой дорогой Конвэй, лежал в этой самой комнате. За окном светилось белое пятно — то, что с его ослабшим зрением он мог разглядеть на месте Каракала. Но он способен был видеть и душой. Он четко представлял себе безукоризненную геометрическую фигуру, которая впервые предстала его взору полвека назад. Передним красочной вереницей проходили также многие события его жизни: годы путешествий через пустыню и высокогорье, огромные скопища людей в западных городах, бряцание оружия и блеск войска Мальборо. [25] Его ум погрузился в белоснежную тишину умиротворения. Он приготовился, хотел и рад был умереть. Он собрал вокруг себя друзей и слуг и попрощался с ними. Потом он попросил оставить его одного. Именно в одиночестве, когда тело его погружалось в небытие, а душа возносилась к благодати, он и надеялся расстаться с жизнью. Но этого не случилось. Много недель он лежал без пищи, без движений, а потом начал выправляться. Ему было сто восемь лет.

Рассказ на мгновение прекратился, и Конвэю, слегка шевельнувшемуся, показалось, что Верховный Лама словно считывал свою речь или переводил ее с языка далекой, тайной мечты. Наконец тот заговорил снова:

— Подобно другим, кто долго стоял у порога смерти, Перро удостоился видения, полного смысла. И об этом видении надо будет потом сказать дополнительно. Пока отмечу только, что его действия и поведение были поистине замечательны. Ибо он не стал выздоравливать, как следовало ожидать, в полном покое, а ринулся в жизнь. Подчинил себя строжайшей самодисциплине, причудливым образом вписав в нее и свою приверженность наркотику. Увлечение ягодой тангатце и дыхательные упражнения — вроде это не лучший способ противостоять смерти. Но фактом остается то, что когда в 1794 году умер последний из старых монахов, сам Перро еще был жив.

Это, пожалуй, вызвало бы улыбку, появись в Шангри-ла кто-нибудь с достаточно искаженным чувством юмора. Сморщенный капуцин, уже дюжину лет, в сущности, калека, упорствует в совершении загадочных обрядов, им самим придуманных. А между тем для обитателей долины он вскоре стал человеком, окутанным тайной, одиноким хозяином огромной скалы, отшельником, наделенным непостижимой властью над жизнью. Сохранялась и прежняя бесхитростная любовь к нему, так что в обычай вошло подниматься в Шангри-ла и оставлять здесь какой-нибудь простенький подарок или выполнять мелкую ручную работу. Это почиталось за добродетель, и возникло поверье — так прокладывается дорога к счастью. Всех приходивших сюда Перро благословлял, забывая, — может быть, и сознательно, — что перед ним заблудшие овцы. Ибо «Слава Тебе, Господь наш» и «Ом Мани Падме Хум» стали уже молитвами, которые звучали в храмах долины на равных.

По мере приближения нового столетия легенда обросла новыми подробностями. Говорилось, что Перро стал богом, он творит чудеса и иногда по ночам летает на вершину Каракала, дабы поставить свечку на небо. В полнолуние эта гора всегда озарена бледным сиянием, но мне нет нужды уверять вас, что ни Перро, ни кто-либо другой никогда туда не взбирался. Может, и не стоило этого упоминать, но уж очень распространились слухи о самых невероятных свершениях Перро. Пошли, например, разговоры, будто он предается искусству левитации — тому самому, о котором часто упоминается в буддистских писаниях. Он и впрямь много экспериментировал, пытаясь оторвать себя от земли, но совершенно безуспешно. Он действительно открыл, однако, что утрата одних чувств может быть восполнена развитием других. Он овладел искусством телепатии, что, возможно, необходимо отметить. И хотя он нисколько не притязал на врачевательство, в самом его присутствии заключалось некое свойство, помогавшее при некоторых болезнях.

Вам хотелось бы знать, как он проводил время в эти беспримерные годы? Сложившимся у него взгляд на вещи можно обобщить, сказав, что, не умерев в положенном возрасте, он стал считать, будто не существует доступной разумению причины, по которой он должен — или не должен — умереть в будущем. Располагая явным доказательством, что он выпадает из общего правила, поверить в свою исключительность оказалось так же легко, как и в то, что конец ей может быть положен в любой миг. Поэтому он стал вести себя, нисколько не задумываясь о неизбежном, так долго занимавшем его мысли. Он начал жить, как всегда мечтал, но редко мог себе позволить. Ибо в сердце своем при всех передрягах он хранил верность устремлениям и пристрастиям ученого. Память у него была поразительная. Казалось, она вырвалась из плена физической плоти и вознеслась в некую высшую сферу чрезвычайной прозрачности. Сейчас он все запоминал гораздо легче, чем в студенческие годы. Довольно быстро он ощутил потребность в книгах. Некоторые он прихватил еще из Пекина, и среди них, вам будет это интересно, были английская грамматика, словарь и томик Монтеня в английском переводе Флорио. С помощью этих книг он умудрился овладеть тонкостями вашего языка, и здесь, в библиотеке по сей день хранится рукопись одного из первых его лингвистических опытов — перевод эссе Монтеня о тщеславии на тибетский язык. Несомненно, уникальный литературный продукт.

Конвэй улыбнулся:

— Я бы хотел как-нибудь взглянуть, если будет позволено.

— С превеликим удовольствием. Вы, возможно, посчитаете это исключительно непрактичным свершением. Но вспомните: Перро достиг исключительно непрактичного возраста. Он затосковал бы без подобных занятий. По крайней мере скука одолевала бы его до четвертого года девятнадцатого столетия, на который приходится важное событие в истории нашей обители. Ибо именно тогда в долине Голубой Луны появился второй европеец. Это был молодой австриец по имени Хеншель, участвовавший в войне Наполеона в Италии, — юноша благородного происхождения, высокой культуры, обходительный и во многих отношениях очаровательный. Война лишила его состояния, и он отправился через Россию в Азию с неясными расчетами вернуть утраченное богатство. Интересно было бы узнать, как он попал на плато, но он сам не имел на сей счет ясного представления. Да и то сказать, когда он сюда прибыл, он также находился на волосок от смерти, как некогда сам Перро. Шангри-ла оказала свое обычное гостеприимство, и чужестранец воспрянул. Но на этом сходство двух судеб кончается. Ибо Перро явился проповедовать и распространять веру, а Хеншель немедленно заинтересовался золотыми россыпями. Он стремился разбогатеть и возможно скорее вернуться в Европу.

Но он не вернулся. Случилась странная вещь. Впрочем, потом подобное происходило очень часто, а значит, и тогда ничего странного, в сущности, не было. Долина с ее покоем и полной свободой от мирских забот удерживала Хеншеля, заставляла снова и снова откладывать расставание с нею, и в один прекрасный день, заинтересовавшись услышанной им легендой, он поднялся в Шангри-ла и впервые встретился с Перро.

Эта встреча оказалась поистине исторической. Перро, хотя уже и не был подвержен таким человеческим чувствам, из которых вырастает дружба или привязанность, все же обладал душевным богатством. И на юношу общение с ним подействовало, как действует влага на иссушенную землю. Не буду описывать союз, связавший этих людей. Один вкладывал в него беззаветное обожание. Другой делился знаниями, видениями и далекими мечтами, ставшими для него единственной реальностью в этом мире.

Наступила пауза, и Конвэй очень тихо сказал:

— Извините, что прерываю, но здесь мне не все ясно.

— Я знаю. — Сказано это было шепотом и с совершеннейшей благосклонностью к слушателю. — Иначе и быть не может. Непонятное я с удовольствием разъясню еще до завершения нашей беседы. Но сейчас, с вашего разрешения, я ограничусь более простыми вещами. Вот один факт, который вас заинтересует. Хеншель положил начало нашей коллекции китайского искусства, а также нашей библиотеке и музыкальным приобретениям. Он совершил удивительное путешествие в Пекин и в 1809 году доставил оттуда первую партию груза. Больше он не покидал долину, но именно благодаря его изобретательности была разработана сложная система, позволившая монастырю в дальнейшем получать из внешнего мира все, что нужно.

— Полагаю, у вас не возникло трудностей, поскольку рассчитывались вы золотом?

— Да, нам повезло с запасами металла, который так высоко ценится в других частях мира.

— Ценится действительно высоко, но особенно вам повезло в том смысле, что удалось избежать золотой лихорадки.

Верховный Лама склонил голову, выразив таким простейшим образом свое согласие.

— Этого, мой дорогой Конвэй, Хеншель опасался все время. Он очень заботился, чтобы ни один из носильщиков, доставлявших сюда книги и предметы искусства, никогда не подходил слишком близко. Он повелевал им оставлять поклажу в сутках ходьбы отсюда, сюда ее потом переносили наши люди из долины. Он даже поставил часовых у входа на тропу. Но потом понял, что существует другой, куда более надежный способ охраны.

— Да? — Голос Конвэя прозвучал с опасливой напряженностью.

— Видите ли, бояться вторжения войск не было оснований. Это просто невозможно с учетом рельефа, климата и удаленности. Самое большее, что грозило долине, — это появление здесь горстки заблудившихся путешественников. Но даже если они окажутся при оружии, то будут так слабы, что не смогут представлять какой-либо опасности. Поэтому решено было, что чужестранцы могут приходить сюда совершенно свободно с одним-единственным условием.

Годы шли, и гости извне действительно появлялись. Китайские купцы, поддававшиеся искушению пересечь плато, порой попадали именно на эту тропу, хотя в горах есть множество других проходов и перевалов. Тибетские кочевники, отбившиеся от своего племени, искали здесь пристанище, как изможденные животные. Всех привечали, хотя некоторые находили здесь приют только для того, чтобы умереть. В год битвы при Ватерлоо два английских миссионера, отправившиеся из Пекина в путешествие через всю страну, пересекли горные хребты, преодолели неведомый перевал, и удача им так сопутствовала, что сюда они попали легко и спокойно — будто просто зашли с визитом. В 1820 году греческий купец в сопровождении больных, изголодавшихся слуг был найден умирающим на самой вершине перевала. В 1822 году три испанца, прослышавшие нечто неопределенное насчет золота, добрались сюда после долгих блужданий.

В 1830 году последовал более мощный приток гостей. Два немца, русский, англичанин и швед проделали ужасный переход через Тянь-Шань, гонимые страстью, которая становилась все более распространенной, — научными, исследовательскими интересами. Ко времени их приближения здесь, в Шангри-ла, правила приема пришельцев чуть-чуть изменились. Их не только тепло привечали, если они сами добирались до долины, но и стали выходить им навстречу, когда они оказывались где-то в окрестностях. Все это делалось по причине, к которой я еще вернусь, а пока важно отметить, что гостеприимство монастыря перестало быть пассивным. Теперь у него появились и нужда, и желание видеть новых пришельцев. И действительно, в последующие годы к нескольким группам исследователей, наслаждавшихся открывшимся им видом Каракала, являлись наши посланцы и сердечно приглашали в монастырь. Редко эти приглашения отклонялись.

Тем временем монастырь начал обретать свои нынешние черты. Я должен подчеркнуть, что Хеншель был человеком выдающихся способностей и талантов и что сегодняшняя Шангри-ла многим обязана ему как основателю. Да, именно так, думаю я частенько. Ибо у него была твердая и добрая рука. А это требуется каждой институции на определенной стадии ее развития. И утрата его оказалась совершенно невосполнимой. Одно только ее смягчает: работу, на которую понадобилось бы несколько обычных жизней, он успел выполнить один, прежде чем умер.

Конвэй поднял глаза и, эхом откликаясь на последнее слово, произнес:

— Умер!

— Да. Совершенно неожиданно. Он был убит. Это было в год восстания в Индии. Как раз перед его смертью китайский художник набросал его портрет, и я могу сейчас показать вам этот рисунок. Он здесь, в комнате.

Легкое движение руки, и снова вошел слуга. Конвэй будто завороженный наблюдал, как слуга отодвинул шторку в дальнем конце комнаты и зажег там фонарь, который покачивался, бросая тени. Затем он услышал шепот, приглашавший его подойти. Сделать это оказалось чрезвычайно трудно.

Он едва поднялся на ноги и шагнул в круг дрожавшего света. Рисунок был небольшой, миниатюра, выполненная цветной тушью. Но художник ухитрился передать восковую нежность кожи. Почти девичье, очень красивое лицо, в утонченных чертах которого Конвэй нашел такую притягательную силу, каковая проявляла себя вопреки всем барьерам времени, смерти и условностей искусства. Но самое поразительное пришло ему в голову уже после того, как миновал порыв восторга.

Это было лицо молодого человека.

Отходя от портрета, он, заикаясь, спросил:

— Но… вы сказали, что это было сделано незадолго до его смерти?

— Да. И очень большое сходство.

— Тогда, если он умер, как вы сообщили, в год…

— Именно тогда.

— И сюда он попал, говорили вы, в 1803 году юношей?

— Да.

Конвэй чуть помолчал, потом собрался я мыслями и спросил:

— И он был убит, сказали вы?

— Да. Один англичанин застрелил его. Это произошло через несколько недель после появления этого англичанина в Шангри-ла. Он тоже был из числа исследователей.

— А причина?

— Возникла ссора, что-то из-за носильщиков. Хеншель просто объявил ему важное условие, которое мы ставим, принимая гостей. Это задача, сопряженная с некоторыми трудностями, и с тех пор, несмотря на мою крайнюю слабость, я чувствую себя обязанным выполнять ее.

Верховный Лама снова замолчал, и теперь пауза длилась дольше, как бы намекая, что затронутая тема будет всплывать снова и снова. Возобновляя разговор, он произнес:

— Вероятно, вам, мой дорогой Конвэй, интересно узнать, что это за условие?

Конвэй ответил медленно и еле слышно:

— Думаю, я уже догадался.

— Неужели? А догадались ли вы о чем-нибудь еще, выслушав эту длинную и странную историю, которую я вам поведал?

У Конвэя голова шла кругом, пока он искал ответ. Комната теперь была водоворотом теней, и посреди нее находилось это древнее создание, воплощение благожелательности. Весь рассказ он слушал с таким напряжением, что оно, возможно, мешало ему полностью осознать смысл, который заключали в себе шепотом произносимые слова. И вот при первой же попытке собраться с мыслями его захлестнуло удивление, и то ясное понимание, которое возникло у него в голове, вдруг заколебалось и померкло при попытке облечь его в слова.

— Это кажется невозможным, — заикаясь, проговорил он. — И все же не могу отделаться от мысли… это поразительно… и невероятно… совершенно немыслимо… свыше моих сил поверить…

— Что именно, сын мой?

И Конвэй ответил, сотрясаемый странным чувством, причину которого он не понимал и которое он старался скрыть:

— Что вы все еще живы, отец Перро.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.