Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Небесная Россия. 18 страница



Итак, волнение демиурга явственно сказалось в занятии русскими североазиатских пространств, обширных и почти пустых. Но почему он так торопил этот процесс? Чтобы не опередили другие? Но кто же? Китай? Но Китай до XX века не мог овладеть как следует даже Маньчжурией. Англия? Но Англию Сибирь не привлекала ни раньше, ни после. Япония, Соединённые Штаты? Но экспансия этих государств началась только на рубеже XX века.

Мы не можем знать, во избежание какого зла демиург ускорял закрепление за своим сверхнародом этих территорий. Предвидел ли он всё же возможность их захвата каким-нибудь чужеземным завоевателем? Или не исключена была возможность образования в Сибири самостоятельного государства, сильного, способного к обороне и наступлению, что повлекло бы за собой цепь лишних трудностей, жертв, кровопролитий? Всё это — предположения, не опирающиеся ни на какой метаисторический опыт, следовательно, лишённые какой бы то ни было цены.

Но достаточно очевидно, что превращению России из окраинной восточноевропейской страны в великую евразийскую державу, заполняющую всё полое пространство между Северо-западной, Романо-католической, Мусульманской, Индийской и Дальневосточной культурами (то есть между почти всеми культурами, ныне существующими) Яросветом придавалось особое значение. Можно догадываться, что это имело отношение ко всемирно-историческому назначению России и что эти пространственные резервы должны послужить ареной для тех творческих деяний сверхнарода, свидетелем которых явится XXI или XXII век. Культура, призванная перерасти в интеркультуру, может осуществить своё назначение, лишь тесно соприкасаясь со всеми культурами, которые она должна ассимилировать, объединить и претворить в планетарное единство. Если сверхнарод предназначен стать реактивом, трансформирующим и себя, и все сверхнароды мира в духовно единое Человечество, то ему должны быть уготованы пространства, соответствующие размаху его борьбы, его идей и творческого труда.

 

 

ГЛАВА 4. РОДОМЫСЛ ПЕТР И ДЕМОНИЧЕСКОЕ ИСКАЖЕНИЕ ЕГО МИССИИ

 

Среди загадок, заданных XVII веком исторической мысли, не последнее место занимает странный факт рождения именно в царской семье, именно в качестве царского сына такого человека, который по своим духовным масштабам, дарованиям, уму, характеру и даже физическому темпераменту в точности соответствовал идеальному образу государственного деятеля, какого требовали тогда Россия, её метакультура, её миссия, её судьба.

Рождение личностей такого масштаба приходится исчислять единицами на сотни миллионов рождений. По теории вероятности, шансы в пользу того, чтобы таким человеком оказался именно царевич, близки к нулю.

А между тем в условиях XVII столетия переворот, подобный перевороту Петра, мог осуществить только великий государственный гений при одном непременном, однако, условии: законности его власти в глазах современников. Гораздо более скромные начинания Бориса и Лжедмитрия, имевшие в виду сближение России с Западом, не были прощены русскими ни тому, ни другому и послужили одной из причин этих двух преждевременных смертей. Конечно, масштаб государственного разума этих двух государей далеко уступает гению Петра, но никакому узурпатору, будь он хотя бы и столь же гениален, как Пётр, общество той эпохи, ещё полностью проникнутое древней идеей родового права на власть, не позволило бы, конечно, опрокидывать вековые общественные устои.

Однако науке сегодняшнего дня, догматически отрицающей телеологию истории, приходится и этот факт обходить молчанием. Как всегда в подобных случаях, она притворяется, будто вопросы такого рода не имеют смысла. Она прекрасно понимает, что при исключительно каузальном подходе к явлениям она не сможет произнести в объяснение этого факта ни единого звука.

Такое положение современного историка — историка в собственном значении этого слова — совершенно закономерно. Для него применение к историческим фактам принципа телеологического невозможно и в самом деле: какая методика позволила бы ему подходить к фактам с вопросом " зачем"? С крутого берега этого вопроса ему не видится ничего, кроме безбрежного моря фантазии.

Но метаисторику нет надобности суживать свои возможности до границ, очерченных каузальным подходом. Для него — с крутизны вопроса " зачем" — тоже открывается море, но не фантазии, а второй действительности. Никаким фетишем он каузальность считать не намерен и ко многим проблемам подходит с другой стороны, именно — с телеологической. В частности, о зависимости характера и способностей от условий рождения и детства. Если же историку будет угодно не видеть коренного различия между игрой фантазии и метаисторическим методом — не будем, по крайней мере, лишать его того утешения, которое он почерпнёт в идее, будто сидение в клетке каузальности есть последнее и блистательнейшее достижение на пути познания.

  По-видимому, подготовительная работа демиурга и кароссы Дингры над эфирно-физическою формой или, вернее, аппаратом, который был бы способен вместить столь колоссальную инвольтацию и осуществить её задания, началась очень давно — за несколько поколений в роду отца царевича и в роду его матери. Процесс этой подготовки находится, конечно, вне поля зрения метаисторика; ему представляется возможность проследить только самый конец его — провиденциальность обстоятельств детства и юности Петра, его личность досоздавших.

Задачи преобразователя должны были потребовать от него исполинского напряжения физических сил. И детство Петра в селе Преображенском, вырывая его из тепличной атмосферы дворца, где захирели оба его брата, закаляет его тело и представляет возможность для любых физических упражнений, в том числе и для таких, какие кажутся его современникам совершенно неуместными для царевича.

Будущему реформатору понадобится величайшая независимость ума, привычка к отсутствию авторитетов и к самостоятельному мышлению. И вот, ни в детстве, ни в отрочестве не допускается в его окружение ни один человек, по своим интеллектуальным и волевым качествам способный хотя бы на время подменить в мальчике самостоятельную умственную работу слепым доверием к авторитету.

   Невероятные задачи царствования потребуют от него неслыханных, чудовищных, почти неосуществимых форм поведения. Ему придётся сбросить царское облачение и, засучив рукава, подавать пример плотникам, кораблестроителям, кузнецам, столярам — мастерам всевозможных ремёсел. И в том же Преображенском возникают условия, вполне отвечающие потребности будущего царя — не только приучить себя к трудам подобного рода, но и практически изучить некоторые из них.

На смену боярству ему придётся находить талантливых разночинцев, а вместо стрелецкого войска создать — неизвестно как и откуда — новую армию, отвечающую потребностям грядущих дней. И вот товарищами его игр в Преображенском оказываются мальчишки из простонародья, смышленые, преданные и смелые — ядро будущей гвардии.

Суровый долг революционера на престоле потребует от него непримиримости к врагам его государственной идеи. И сердце его ожесточается с ранних лет такими зрелищами, как кровавые стрелецкие бунты и казни, и такими человеческими отношениями, как отношение к нему царевны Софьи.

Если бы всеми этими условиями был окружён обыкновенный, то есть никакими метаисторическими силами не выпестованный ребёнок, ничего исключительного из него всё-таки не получилось бы. Но при врождённой гениальности, то есть при выработанной ещё ранее силами демиурга и кароссы повышенной способности к восприятию инспирации посланного ему даймона, условия села Преображенского доформировали, дошлифовали это человекоорудие.

Подобное телеологическое рассмотрение могло бы быть применено к биографии любого человека, принадлежащего к числу родомыслов, гениев, праведников, при одном условии: при достаточном количестве биографических сведений, находящихся в нашем распоряжении.

В чём же состояла историческая задача Петра I, поскольку эта задача указывалась демиургом?

Насколько можно отслоить в личности и деяниях Петра эту задачу от воздействий уицраора и насколько она вообще выразима в человеческих понятиях, задача эта обрисовывается в следующем виде:

России суждена всемирная миссия, смысла которой императору не дано знать. Он должен быть уверен лишь в одном: в её мировом характере. Его персональная задача сводится к тому, чтобы повернуть сверхнарод на путь, ведущий из прозябания в национальной замкнутости на простор общечеловеческого становления. При этом народ русский надлежит ввести в круг передовых народов не в качестве чьего-либо сателлита или младшего исторического партнера, а в качестве великой державы, которую другие народы вынуждены будут принимать всерьёз с самого начала. Такой поворот возможен только при условии, если Россией будут восприняты объективно передовые начала соседней, старшей культуры, ибо эта культура — одна из двух, сумевших расторгнуть аристократически сословную ограниченность внутри себя и локальную изолированность по отношению к остальному миру. Для того же, чтобы такой переворот был осуществлён и результаты его прочны, требуется полное преобразование внутри: оно упразднит боярство как правящую группу, показавшую свою неспособность быть на уровне исторических задач, и передаст ведущую роль дворянству и среднему классу. Почему не духовенству, не крестьянству? Потому не духовенству, что господство в государстве этого последнего привело бы к торжеству эгрегора православия и, в конечном счёте, к иерократической деспотии, наиболее косной из всех деспотий. Не крестьянству же — потому, что крестьянство было самым отсталым из всех классов и ему ещё веками следовало оказывать помощь, прежде чем оно смогло бы принять положительное участие в государственном и социальном творчестве.

Здесь невозможно подробное рассмотрение вопроса о том, в какой мере историческая деятельность Петра отвечала этому заданию. Но возможно и необходимо другое: указать на смысл второй инвольтации, как бы прослаивавшейся между инвольтацией демиурга и личностью императора и придававшей деятельности последнего характер, не всегда и не во всём отвечавший желаниям Яросвета.

Эта инвольтация демона государственности обращалась на некоторые свойства характера и темперамента Петра, а в иных случаях — на свойства его рассудка. При этом она искажала ход его мысли и действий в той мере, в какой этот ход не был свободен от воздействия этих самых черт характера, темперамента и рассудка.

Жругр заботливо потрудился над тем, чтобы внедрить в родомысла свою тираническую тенденцию. Ему удалось в целях этого переразвить суровую твёрдость, необходимую и неизбежную в положении Петра, в неумолимость, внутреннюю свободу от авторитета — в свирепую лютость ко всяким авторитетам прошлого, прямолинейную преданность своей идее — в ненависть ко всему, что ему казалось бесполезным, то есть чего нельзя было обратить на пользу его идее, а стихийный размах — в бесконтрольную чувственность и непомерную грубость. Ирония переросла в склонность к глумлению. Утилитарность мышления выхолостила эстетическое начало натуры, введя его в два русла: русло артистического отношения к ремёслам и русло ремесленного отношения к искусствам. А в проявлениях жестокости стал порою различаться явно садистический оттенок.

 Из этих качеств проистекли те промахи государственной мысли, которые привели Петра к деяниям, с точки зрения метаистории — а, пожалуй, также и истории — ошибочным и вредным: к неоправданной ничем жестокости в отношении бояр, стрельцов, раскольников, собственного сына, а главное — собственного народа, приносившего замыслам своего царя жертвы мало сказать огромные, но даже иногда не вызывавшиеся необходимостью; к слепому непониманию настоятельнейшей исторической потребности — обеспечить рост, а позднее и ведущую роль среднего класса, — ошибка, имевшая для будущего воистину роковое значение; к насилиями над церковью, в результате которых она после Петра оказалась, по выражению позднейших мыслителей, в параличе, а при третьем уицраоре дошла до такого низкопоклонства перед собственным врагом, какое в любую другую эпоху показалось бы совершенно неправдоподобным; к пренебрежению интересами крестьянства, что повлекло за собой упрочение крепостного строя и на века затормозило культурное развитие основного по численности класса российского общества; и, наконец — к воцарению в стране той атмосферы террора, обесценения человеческой жизни и неуважения к личности, которая надолго пережила Петра и сделалась атрибутом самодержавия в ряде последующих эпох.

Как грандиозна ни была фигура этого императора и сколь провиденциально необходимой ни являлась его деятельность, но двойственность инвольтации, воспринятых его бушующим сердцем, богатырской волей и дальновидным, но утилитарным умом, превратила родомысла в двойственное существо, перед которым врата Синклита оказались закрытыми.

Трудно найти более разительную противоположность между образами двух родомыслов, допустивших глубокий ущерб своей миссии: тем, кто, будучи вознесён на предельную высоту единодержавия, непоправимо сорвался с этой крутизны — Иоанном IV — и Петром, до конца своей жизни продолжавшим, несмотря ни на что воспринимать инспирацию Яросвета; трудно найти контраст между ними более разительный, чем тот, что обнаруживается при сопоставлении обстоятельств смерти их сыновей, Ивана и Алексея. В одном случае — самоубийственный для династии и государства акт, совершённый существом, потерявшим человеческий облик и охваченным бессмысленным бешенством: ярко выраженное проявление воли Велги. В другом — холодно продуманное и беспощадно, вопреки собственному человеческому чувству, осуществлённое мероприятие во имя государственной идеи, которой приносится в жертву собственная плоть и кровь: столь же очевидная инвольтация демона государственности.

Не менее любопытно, пожалуй, представить обоих царей не решающими государственные дела, не поражающими татар или шведов, а пирующими. Один — исподлобья озирающий сотрапезников и тут же совершающий что-нибудь безобразное; можно даже сказать монструозное: один раз — поражающий опального боярина посохом в грудь, в другой раз — откусывающий ухо у кого-нибудь из гостей, в третий — хохочущий до слёз над князем, зашитым в медвежью шкуру и растерзываемым собаками, в четвёртый — заставляющий какого-нибудь несчастного съесть уд собственного отца.

И — великий государь через полтора столетия: гигант с мутным взором, но твёрдо стоящий на широко расставленных ногах, заставляющий, хохоча и хлопая по плечу бывшего боярина или, может быть, вчерашнего сапожника либо пирожника, а теперь сановника, выпить залпом кубок Большого Орла.

Истинно великий человек не может не быть великодушным. Грозный — огромен; но он лишён великодушия — и он не велик. Пётр же был великодушен — необычным, каким-то великолепным великодушием. Как чудесно уловил это Пушкин:

 

Нет! Он с подданным мирится;

Виноватому вину

Отпуская, веселится;

Кружку пенит с ним одну.

 

Но самой выразительной параллелью будет, мне кажется, сопоставление обстоятельств смерти обоих царей. В первом случае — гниение заживо, метание в тоске и молитвах, отчаянные попытки смягчить Божество приказами о помиловании преступников, об отпирании всех темниц. В другом — безоглядная отдача себя порыву — спасти погибающих матросов — и собственная смерть как следствие этого героического поступка. Ясно, конечно, что и посмертье Петра не могло иметь ничего общего с посмертьем его далёкого предшественника.

Но в синклит не может вступить тот, кто сам превратил себя в палача — и в переносном и в буквальном смысле; кто перешагивал через гекатомбы жертв — собственных подданных, не повинных ни в чём и отдавших Богу душу только потому, что вождю потребовалось сию же минуту и без малейшей заботы о жизни тысяч строителей воздвигнуть новую столицу — ключ к мировому будущему России.

К этой столице и привязались шельт, астрал и демонизированный эфир основателя Петербургской империи. Медный Всадник Фальконета — не просто статуя. Это — нечто вроде иконы Второго Жругра, персонифицированного в условном обличии самого яркого из его человекоорудий. Это также подобие основателя Друккарга, мчащегося на бешеном раругге. Мало того: это исправленное сообразно человеческому сознанию и условиям Энрофа отображение основателя Дуггура, восседающего в лунной полутьме на гигантском змее и озаряющего факелом в простёртой руке пышную и мрачную площадь. На площади Сената понятия переворачиваются: Пётр мчится на коне, попирая змею; кругом — светлые колоннады ампира. Но, как и всякая икона, в которой встретились излучения изображённого с излучениями эмоционально созерцающих и благоговейных людских множеств, этот памятник тысячами нитей связан с тем, чей прах двести лет покоится в подземелии Петербургской крепости.

А шельт императора, облачённый теперь в демонизированный материальный покров, прикован тяжкой цепью своих деяний к изнанке своего собственного сооружения. Как движущаяся кариатида в цитадели Друккарга, этот гигант и доныне поддерживает то, что созидал: Российскую мировую державу. Да и он ли один? Могут сменяться Жругры, рушиться и снова строиться формы народоустройств, но великий реформатор останется одним из тех, кто поддерживает своей мощью Российское государство, пока оно существует на Земле. А потом? Кто и когда снимет с этого Атласа его ношу? Только освобождение Навны, только разрушение Друккарга, только гибель последнего из Жругров, только конец Российского великодержавия.

 

 

КНИГА IX. К МЕТАИСТОРИИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ ИМПЕРИИ

 

ГЛАВА 1. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНЕШНЕЕ ПРОСТРАНСТВО

 

Перед мыслью, направленной на осмысление русской метаистории последних веков, само собою возникает разительное сопоставление двух исторических моментов.

Избранная всенародным собором, благословляемая церковью, приветствуемая всеми сословиями страны, санкционируемая авторитетом великих родомыслов Смутного времени, приступила династия Романовых к благодарному и суровому труду — восстановлению и возвеличению России. Царём был шестнадцатилетний мальчик, лишённый каких бы то ни было даров, не проявивший исключительных качеств и позднее; но ему прощалось всё, никто не требовал от него гениальности. Общество было сильно непоколебимой уверенностью в том, что эта монархия, выстраданная народом в страшном горниле смут, иноземных вторжений и безвластия, охраняема и направляема свыше. И действительно: фатальная невозможность создать другие, светлейшие силы, дабы оградить народ от погибельных натисков извне и от погибельных распрь внутри, довлела над демиургом. Она вела к тому, что Второй уицраор России вместе со своими человекоорудиями — носителями государственной власти — был осенён провиденциальной санкцией как меньшее из зол.

Миновало триста лет. Ненавидимая всеми классами, презираемая всеми творческими умами нации, осуждаемая высшим представительством народа, увлечённая в мистическую муть гипнотизирующим взором мужика-проходимца, мечтавшего о патриаршем клобуке, монархия Романовых рухнула почти без сопротивления. Последний самодержец был столь же бесцветен и недалёк, как и её основатель; но ему не простилось ничто. Ему вменялось именно врождённое отсутствие гениальности, ибо лишь государственный гений мог бы спасти старую державу, сообщив ей поступательное движение, влив новые силы и указав новую цель. Общество было непоколебимо убеждено в том, что монархия Романовых не справилась с историческими задачами, никакими силами свыше не направляема и что права на жизнь у неё больше нет. И действительно: никаких отблесков демиурга давно уже не мерцало над челом императоров. Упрямые глупцы либо трагические неудачники, они не сумели низвести благодать на свою деятельность. И то, что торжественный обряд коронования превратился в жалкий маскарад, в фикцию, понимали все. Если бы катастрофа не оборвала естественного хода вещей, можно было бы ожидать, что Григорий Распутин добьётся восстановления патриаршества, что клобук святого Гермогена будет возложен на голову хлыстовского " саваофа", развратника и бывшего конокрада, и что несколькими годами позднее император Алексей II будет коронован в Успенском соборе этим бесноватым, этой марионеткой Гашшарвы. От подобного несмываемого позора церковь была спасена только катастрофой.

Очевидно, санкция со Второго уицраора была снята давно.

Почему же? И когда именно?

То, что инвольтацией демиурга — хотя и не только ею одной — была насыщена деятельность Петра, не подлежит, очевидно, сомнению. Следовательно, утрата санкции свершилась в одну из последующих эпох. Но когда же? При ком? В чём заключались вины уицраора, эту утрату повлёкшие за собой? И не видим ли мы на этой поворотной точке истории какого-нибудь исключительного деятеля, судьба которого полна ещё непонятым смыслом?

Историзм всех школ сходится на том, что из числа стоявших у кормила правления за эти триста лет крупнейшею фигурою был Пётр и что ничьё значение и ничей масштаб личности не могут быть сопоставлены с его значением и масштабом. Этот тезис требует пересмотра. Требует потому, что он основан на учёте не всех фактов и не всех процессов; и потому ещё, что духовную сторону исторического процесса в целом, то есть метаисторию, он игнорирует совершенно.

Проверим же, не возникла ли в историческом слое уже после Петра личность не менее значительная, чем он, но по характеру своего значения могущая быть названной антиподом великого основателя империи. Выясним также, не имеет ли судьба этого лица отношения именно тем обстоятельствам и именно к тому периоду, когда санкция демиурга была снята с деятельности Второго уицраора. И, наконец, вникнем в значение — не для его современников только, но и для нас, для далёких потомков, — истинное значение этого странного, двоящегося, окружённого легендами, загадочного образа.

Однако, прежде чем приступить вплотную к этой задаче, нельзя избежать рассмотрения целой цепи других проблем, без метаисторического уяснения которых роль того лица, о коем идёт речь, не может быть понята. Проблемы эти сводятся к итоговой оценке деятельности Второго уицраора на основе сопоставления того, какие задачи ставил перед ним демиург России и что фактически оказалось осуществлённым вторым демоном великодержавия.

Зенитом его творческой мощи была, без сомнения, эпоха Петра. В сравнении с историческими перспективами, открывшимися тогда перед Россией, старая концепция Третьего Рима начинала казаться беспочвенными мечтаниями, бессодержательной абстракцией. Но что, собственно, следует понимать под этою новою перспективой? То есть как именно могла она рисоваться сознанию тех, кто жил на рубеже XVIII века?

Очевидно, это было смутное, но властное ощущение мировых пространств; оно походило на дыхание океана, на пронизывающий, солёный и шумный ветер, вдруг ворвавшийся в замкнутый столько веков мир. На берег морского пространства перенёсся центр государственности. Государственность стала созидаться новым континентом людей; и для них эта атмосфера, не знающая твёрдых географических границ, по-северному холодная, по-морскому требовательная, казалась чем-то несравненно высшим сравнительно с насыщенной местными запахами, душной, земляной и вязкой атмосферой Московской Руси.

Исторический смысл этого ощущения заключается, мне кажется, в том, что современники Петра и их потомки по-новому осознали человечество и своё место в нём.

Татарщина и вековая борьба за создание национального государства сталкивали русских лишь с народностями, по культурному уровню их не превышавшими, и притом сталкивали почти исключительно на полях битв. В итоге выработался огромный национальный эгоцентризм, переливавший всеми цветами радуги от религиозно-мистической гордыни до пошлой обывательской спеси. А после победы над поляками в 1612 году народ русский вырос в собственных глазах в некоего исполина, в единственный народ Божий на земле; недалеко уже было и до той температуры кипения, которая порождает пары столь бурные, что они в конце концов взрывают сосуд национально-государственного бытия, как это случились однажды с народом еврейским. Когда читаешь творения протопопа Аввакума или знакомишься с эсхатологическими упованиями других учителей раскола, этот православно-русский мессианизм ударяет в наш, к счастью, уже невосприимчивый ум с такою силой, что от этих писаний отшатываешься с чувством, похожим на то ощущение, которое заставляет нас отдернуть руку из-под стоградусной паровой струи. Преклоняться перед личным героизмом раскольников можно и должно. По-своему разделять чувство породившей раскол трансфизической тревоги — вполне естественно. Но слава Богу за то, что это движение не стало на Руси власть имеющим. Народ, возомнивший себя мессией, а всё остальное человечество — блуждающим во тьме, обрекает себя на одно из двух: или на трагедию разрушения своей исторической цитадели (вспомним опять-таки еврейство), или на бесплодное кипение и выкипание в самом себе, в тех самых границах, которые он счёл бронёй против великих культурных и этических соблазнов: вспомним Византию. Давно уже осознан и выражен тот факт, что всякий народ, несущий в мир, как говорил Достоевский, новое слово, ощущает своё избранничество. Но это избранничество — не единственно, и всякое самообольщение на этот счёт грозит катастрофой.

Эпоха Петра спасительно перевернула представление русских о человечестве; теперь оно начало слагаться не из двух, а уже из трёх величин. Во-первых — великая Западная культура (тогда ещё не замечали, что культур на Западе — две: Романо-католическая и Северо-западная, в основном германская, тесно связавшая себя с протестантизмом). Эта единая, как казалось, Западная культура была волшебно-притягивающей, глубокой, зрелой, многосторонней; культура, удивительная, между прочим, и тем, что, становясь демократически-трудолюбивой, она оставалась аристократически-презрительной. Приходилось во многом идти к ней на выучку.

Во-вторых — неопределённое туманище " диких" и " языческих" народов, со включением в эту категорию, по причине собственного невежества, народов буддийских, индуистских и даже мусульманских: считалось, что у этих учиться нечему и по отношению к ним можно в свою очередь усвоить аристократический взгляд сверху вниз.

И, наконец, собственный сверхнарод: это хоть и не мессия, но и по объёму своему, и по размерам территории, и по ощущению затаённой в нём силы предназначен, очевидно, к чему-то великому и вынужден торопливо нагонять упущенное.

Но если попробовать под этим слоем новых представлений обнаружить какую-либо идейную глубину, мы скоро принуждены будем остановиться в горестном недоумении. В самом деле: какое содержание вкладывалось в понятие " великого будущего" России? Каким культурным или социальным смыслом оно насыщалось?

В XVIII веке мы не найдём ответа более содержательного, чем ломоносовская формула, возвещавшая, что " будет собственных Платонов и быстрых разумов Невтонов Российская земля рождать". То есть народ российский окажется не беднее других, выдвигая на авансцену отдельные личности, одарённые гениальностью. И только.

Но Ломоносов — сам, быть может, наш первый гений (вестник) со времён Андрея Рублёва — не мог, очевидное дело, не находиться в той или иной степени под воздействием Яросвета и Навны. Когда же мы от поэтических формул, пусть до крайности упрощённых, но всё же несущих отсвет этой инспирации, перейдём к тем пластам национального сознания, которыми владел демон великодержавной государственности, нас ещё более поразит пустота идеи " российского величия".

Сколько бы мы ни разыскивали в высказываниях людей XVIII века от Меншикова до Потёмкина и Суворова содержания этой идеи, мы не найдём ничего, кроме представления о военном, великодержавном, чисто внешнем могуществе. Этот идеал будет провозглашаться то сухо повелительным языком приказов и узаконений, то напыщенной лексикой манифестов, то выкриками воинской команды, то, наконец, торжественным бряцанием пиитических лир. Теорию Третьего Рима озарял смутный, но всё же отблеск идеала религиозно-этического. Теперь погасло и это отдалённое сияние, и привычные словеса о " православном" царе выродились в мёртвую риторическую фигуру. Да и трудно было, в самом деле, придавать большое значение православию тех, величайший из которых забавлял себя и свою столицу зрелищем " всешутейшего собора", то есть хулиганскими выходками в стиле тех антирелигиозных шествий и карнавалов, которыми так печально прославилось добровольное общество " Безбожник" в двадцатых годах двадцатого века. Но руководители этого общества не провозглашали себя, по крайней мере, православными. Напротив: со всей обнажённостью и резкостью они заявляли о своей антирелигиозной нетерпимости. Что же можно сказать о " православии" их далёкого предшественника? Конечно, Пётр был личностью сложной, противоречивой, двойственной. Сегодня — глумление над церковью, завтра — искренняя молитва. Но в искренность его молитв вряд ли могли верить многие из тех, кто накануне наблюдал его кощунственные забавы.

Таким образом, уже очень скоро определилась идейная нищета второго демона государственности; обнажилось его стремление ко внешнему могуществу как к единственной положительной цели.

Цепь победоносных военных предприятий и плеяда блистательных героев империи отразили в историческом слое XVIII века это метаисторическое стремление уицраора. Нужны ли были эти предприятия — с точки зрения телеологии демиурга Яросвета?

Если бы Второй уицраор уже тогда полностью вышел из-под демиургического водительства, подобно тому, как это случилось с его предшественником при Грозном, санкция Яросвета была бы снята уже в XVIII столетии. Однако такое событие, как Отечественная война 1812 года с её потрясающим, пробуждающим народ воздействием, указывает, что даже в эту позднюю эпоху было возможно действие демиурга и демона государственности, так сказать, заодно. Стало быть, сколь пустыми ни кажутся нашему взгляду войны Анны, Елизаветы и Екатерины, но некоторыми из них преследовалась цель, неясная самим исполнителям, но имеющая метаисторическое оправдание. Благодаря им к XIX столетию государство приобрело те географические контуры, которые совпали в общих чертах с границами сверхнарода. Этим была устранена опасность, так грозно осуществившаяся в истории большинства других культур: опасность дробления на несколько устойчивых государственных единиц, веками раздиравших тело и душу своего сверхнарода кровопролитной борьбой и духовным соперничеством.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.