Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава XII 1 страница



Глава IX

 

Несколько минут я лежал растянувшись неподвижно на дне ямы, не потому, чтобы я расшибся, подо мною была куча травы и хвороста, а от страха. Инстинкт зверя, за которым гонятся собаки, руководил мною. Я притаился и едва дышал, боясь пошевельнуться и выдать свое присутствие. Долго я прислушивался, но ничего не слыхал, кроме щебетанья птиц над головой, я спугнул их своим падением и они разлетелись во все стороны; да песок со стенок ямы медленно скатывался легкой струей и засыпал меня.

Спустя несколько минут после того, как я убедился, что мне не грозит никакая опасность и враги мои далеко, я немного опомнился.

Вот что я думал: художника могут задержать в мэрии, а меня пошлют разыскивать в лесу, значит, времени терять не приходится, надо намного опередить моих будущих преследователей.

Мысль, что в мэрии художник мог объяснить мое пребывание у него, не упомянув о дяде, не пришла ни разу мне в голову, я был в том страшно возбужденном состоянии духа, когда самые чудовищные и нелепые опасности приходят на ум потому именно, что страх затемняет рассудок. Чтобы не быть схваченным жандармами и отведенным в Доль, я готов был прыгнуть сейчас же в огонь. Я мысленно просил прощения у доброго Луциана Гарделя за то, что покинул его так предательски и самовольно, но разве не его нелепые шутки сделались причиною всех моих настоящих бед и нашей внезапной разлуки!

Через два часа скорой ходьбы я входил в Сурдваль. Боязнь, что меня могут заметить, помешала мне идти через город, я пробирался задами на дорогу к Виру. Хотя усталость умерила немного мое крайнее возбуждение, но я отлично сознавал, что снова начинается моя голодная одинокая жизнь, а идти до Гавра еще далеко! Со мной не было больше моей жестяной кастрюльки и пакета с бельем. Я очутился теперь еще в худшем положении, чем был раньше; в настоящем было одно преимущество — я успел плотно позавтракать и накануне отлично выспался. Но благополучия моего хватит не надолго, а потом пойдут прежние мучения голода, о которых я вспоминал теперь с содроганием.

К этим мрачным мыслям прибавилось еще другого рода беспокойство. Мне теперь всюду чудились жандармы; каждая шапка и даже колпак казались мне треуголкой, и я начинал дрожать, как осиновый лист. Кроме того, мне было очень грустно от разлуки с Гарделем, к которому я искренне привязался за эти три недели.

Воображаемая опасность заставляла меня по крайней мере раз десять убегать с большой дороги и забиваться в кустарники или в придорожные канавы. Перепрыгивая через одну из таких канавок, я услышал звук, точно зазвенели деньги. Я обшарил свои карманы и действительно там на мое счастье в них оказались деньги, я нашел шесть су и две монеты по два франка. Накануне я покупал табак для Луциана и не успел ему отдать сдачу с пяти франков. Мог ли я распорядиться этими деньгами? Все равно сейчас вернуть их было невозможно. Значит я сделаю это потом, а пока возьму их у него взаймы.

Хотя для меня, в моем нищенском существовании, сумма эта представлялась очень значительной, но я испытал уже, как быстро тают деньги. И, размыслив хорошенько обо всем, остановился на следующем плане. Я буду продолжать свою дорогу, ночевать в поле, на сене или же в лесу, как и где придется, а деньги буду тратить только на еду, тогда у меня хватит до Гавра.

Еще засветло я прошел через Вир, но заблудился в улицах, и вместо того, чтобы повернуть направо, повернул налево, и только придя в Шендолен, я увидал свою ошибку. Я довольно ясно представлял себе направление, по которому продвигался, потому что хорошо изучил за это время карту Нормандии и знал, что через Гаркур я мог попасть в Кан, поэтому не особенно горевал от своей ошибки и спокойно уснул, забившись в стог свежего душистого сена.

В шагах трехстах от этого места виднелся шалаш пастуха. Ночной ветер доносил до меня запах тепла и жилья; и я утешался мыслью, что лежу не один в этой необозримой лесистой равнине, но что вблизи живут люди; это подтверждалось лаем собак, они перекликались, почуяв чужого.

Когда я рассказывал Луциану Гарделю подробности моего путешествия по равнине Доля, он считал за чудо, что я не заразился болотной лихорадкой. Поэтому теперь я стал осторожнее, и когда проснулся от утренней прохлады, которая всегда вызывает дрожь в теле, тотчас же вскочил на ноги, хотя заря чуть занималась.

Горизонт едва светлел, и звезды только что стали гаснуть на фоне бледного неба. Клубы белого тумана застилали густым покровом всю равнину. Роса так прибила дорожную пыль, точно сейчас прошел маленький дождик, а на ветвях птички стряхивали капельки росы со своих перьев и начинали понемножку щебетать.

Я чувствовал себя бодрым, пока солнце не начало к полудню сильно припекать. По жаре идти было тяжело, и я подыскивал себе укромное местечко, где можно было безопасно уснуть на несколько часов. А когда к вечеру становилось прохладнее, я снова шел, пока хватало сил. Так прошло два дня.

На третий день, пройдя Гаркур, я подошел к большому Синглесскому лесу. Была середина лета и наступили самые жаркие и душные дни. Даже в лесу было так жарко, что я с трудом мог идти до полудня, а потому решил отдохнуть. Кажется, отроду я так не мучился от жары, как в этот день, солнце жгло мне лицо, раскаленная земля припекала ноги; я повернул в самую чащу леса в надежде, что там будет прохладнее.

Все напрасно, и там воздух был такой же раскаленный, как и на большой дороге, ни один листик в лесу не шевелился; все замерло от духоты, даже птицы и те перестали щебетать; тишина вокруг меня была такая, точно лесная фея коснулась своей палочкой до всего живого, и течение жизни приостановилось. Одни мошки избегли этого заколдованного сна и тучами кружились в воздухе, казалось, нестерпимый жар придавал им особую бодрость. Усевшись под тенью ясеня, я крепко заснул, подложив себе кулак под голову.

Меня разбудил сильный укус в шею, ощупав кожу, я поймал огромного красного муравья, затем меня что-то так же сильно укусило в ногу, в грудь и в разные части тела. Тогда я привскочил, разделся донага и стал трясти платье, из которого посыпался целый муравейник; но боль от укусов не прошла от того, что я вытряс платье. Тело у меня горело от боли, как в огне.

Эти проклятые насекомые, подобно москитам, оставляли свой яд в ранках, и все тело невыносимо чесалось.

Чем больше я его расчесывал, тем становилось больнее; под конец у меня были все ноги в крови. Может быть, вам случалось когда-нибудь видеть стадо овец, искусанных роем мух и оводов, как они катаются по земле и рвут себе кожу об колючки терновника? Вот в таком именно состоянии очутился и я.

Теперь мне казалось, что если бы я мог моментально выбраться из леса, мне стало бы легче. Но дорога шла все лесом, и конца ей не было видно; густые, высокие деревья обступали меня со всех сторон, я шел в температуре раскаленной печи; наконец на лужайке заблестела полоска воды: это речка виднелась между зелеными кустарниками. В десять минут я добежал до нее, в одну секунду разделся и с восторгом погрузился в прохладную воду.

Этот оазис в лесу представлял собой свежий, зеленый и живописный уголок, каких так много встречается в Нормандии. Речка, запруженная шлюзами водяной мельницы, извивалась среди высокой сочной травы, а сквозь прозрачную, как кристалл, воду можно было видеть на ее песчаном чистом дне каждый камушек, каждую травинку. Шум колес один нарушал лесную тишину.

Тенистые группы ольховых и осиновых деревьев глубоко вросли в крутые берега и широко раскинули свои тенистые ветки. Солнце с трудом проникало в их листву и в них укрывалась от жара масса насекомых, которые копошились и жужжали в высокой траве.

На поверхности воды, посреди листьев кувшинки и кресс-салата, бегали водяные пауки — косисено, а в чашечках аконита, ириса и лабазника приютились голубые мухи и стрекозы и блестели на солнце своими кисейными крылышками. Испуганные моим падением в воду, голуби-вяхири взмахнули крыльями и улетели на самую верхушку осины, но вскоре вернулись обратно и опять уселись на бережке. Они опускали головки в воду, чистили перья, носики и ворковали, в то время, как зимородки, более пугливые, летали вокруг, не смея приблизиться, а когда они, как стрела, прорезали солнечные лучи, то их голубое оперенье слепило глаза.

Я бы остался на несколько часов в воде, так приятно она освежала горевшее от укусов тело, если бы не услыхал незнакомого человеческого голоса, который послышался с берега, именно с того места, где я разделся.

— Ах ты разбойник этакий, опять я тебя поймал на купанье, ну на этот раз ты получишь свое платье не иначе, как в мэрии.

Мое платье! Господи, что же это такое, мое платье, которое я оставил на другом берегу реки; я не верил своим ушам…

Вне себя от удивления я смотрел на того, кто говорил мне эти слова. Это был маленький толстый человек; он грозил мне кулаком со стороны большой дороги; на груди, на белой блузе блестела медная бляха.

Маленький человек, не теряя времени, привел в исполнение свою угрозу. Он наклонился, небрежно свернул в узел мое платье и подхватил его под мышку.

— Сударь, постойте, сударь, — закричал я не своим голосом.

— Ладно, в мэрии разберут, кто прав, кто виноват, — отвечал он в ответ на мой отчаянный вопль.

Я хотел выскочить из воды, бежать за ним, умолять ею… Но страх перед его желтой бляхой и чувство стыда за свою наготу меня остановили. Это был, конечно, полевой сторож, деревенская полицейская власть, у которого, наверное, есть сабля, и он может меня арестовать, а потом пойдут вопросы, которых я так панически боялся со времени ареста Луциана Гарделя.

Маленький человек удалялся и уносил узел с моим платьем, все продолжая грозить мне кулаком.

— Ты объяснишь все в мэрии, — повторил он еще раз, и быстро скрылся за деревьями.

Я оцепенел от страха до того, что на минуту потерял всякое соображение, непроизвольно нырнул в воду и подумал, что иду ко дну, однако кое как выбрался на поверхность воды, доплыл до берега и, не помня себя от стыда, спрятался в прибрежных кустах. Длинные, гибкие ветви ивы окружили меня со всех сторон и хоть на время закрыли от всего окружающего.

Тем не менее я живо сообразил всю отчаянную безысходность своего положения. Как я мог решиться идти в мэрию за своим платьем? Да еще где она, эта мэрия? Без сомнения, в деревне, где-нибудь поблизости, хотя где именно, я все же не знал. Да и как в таком виде я мог бы рискнуть пойти туда, где есть люди.

Конечно, все это очень походило на приключения Робинзона на необитаемом острове, и с этой стороны могло вполне меня удовлетворить, но в книгах подобные положения переносятся много легче, чем в действительности.

С тех пор как я покинул Доль, мне не приходилось еще переживать ничего подобного. Были тяжелые положения, но всегда был какой-нибудь выход. А теперь? Мне казалось, что и Бог и люди окончательно меня покинули, что пришел мой конец и мне остается только умереть.

Я плакал долго и горько, до тех пор, пока от холода не мог зуб на зуб попасть. Я страшно озяб в тени влажной зелени. В двухстах шагах от меня солнце ярко освещало откос, и на сухом песке я мог бы обогреться, но так велик был мой страх, что я не смел пошевельнуться и выйти из мокрых кустов ивняка.

Наконец, я больше не мог бороться с холодом и бросился снова в воду, переплыл на другой берег и вышел на откос. Он подымался в этом месте метра на два над водой, его подмыло снизу, и с вершины его вплоть до воды спускался каскадом зеленый хмель и листья голубых колокольчиков вьюнков. Мне поэтому довольно трудно было взобраться наверх.

Солнце зато живо меня согрело, а вместе с теплом вернулись жажда жизни и чувство страшного голода. Но чем я мог его утолить в моем отчаянном положении? Вместе с платьем сторож унес и мои скудные капиталы.

Между тем время проходило, а я решительно ничего не мог придумать; прошло еще около часа, как вдруг недалеко от меня, на проезжей дороге, я услыхал стук проезжавших телег. Очевидно, едут люди, которые могут мне помочь, но как выбраться на большую дорогу в голом виде? Мысль прикрыться листьями и ветками не пришла мне еще в голову.

Между тем солнце начинало склоняться к западу, и скоро должна была наступить ночь. Что делать, если она застанет меня одного, голого, на этом песчаном откосе? Я так ослабел, что перед глазами быстро текущая вода вызывала у меня головокружение; мне казалось, что все ночные звери и птицы должны будут на меня наброситься. Ночи, проведенные на лугах Доля, показались мне теперь раем сравнительно с тем, что ожидало меня впереди. Оставался всего какой-нибудь час до солнечного заката.

Шум колес послышался яснее, ближе, затем вдруг прекратился. Очевидно, телеги остановились, и совсем близко от меня. Со своего откоса я не мог видеть, что происходило у дороги, но по звукам понял, что распрягали лошадей и располагались на ночлег. В воздухе неожиданно раздался страшный рев, или рычанье, во всяком случае звуки, доселе мне неизвестные. Лошадь не могла заржать так свирепо, тем более осел. Птицы, уже уснувшие на ветках деревьев, с шумом разлетелись во все стороны, разбуженные этим незнакомым и страшным звуком; даже большая летучая мышь шарахнулась в сторону и задела меня своим серым крылом, а жаба выпрыгнула из-под моих ног и забилась в соседнюю нору.

Прошло еще несколько минут, мне послышались над откосом, т. е. надо мною, со стороны дороги чьи-то шаги. Оказалось, я не ошибся: по росистому лугу шли и говорили между собою двое каких-то людей.

— А я курицу стибрил, — сказал один голос.

— Каким образом? — спросил другой.

— Навязал камень на кнут и подшиб ей ноги, а потом взял как рыбу руками, зато остальные страшно раскудахтались.

— Хорошо бы нам ее сварить.

— Только бы не увидал Кабриоль, а то отберет себе, а нам оставит одни кости.

Нельзя сказать, чтобы подобный разговор обещал что-нибудь хорошее. Но зато я с отчаянной отвагой решил, что с такими людьми и мне не страшно заговорить…

Я выкарабкался из-под откоса и, держась обеими руками за кучку камней, высунул голову из-за зелени настолько, чтобы увидать все, что происходило на лужке и на краю дороги.

Два собеседника, которых по хриплым голосам я принял за взрослых, оказались мальчиками приблизительно моих лет. Это обстоятельство еще более придало мне смелости.

— Позвольте вас спросить, — начал я дрожащим от волнения голосом.

Они обернулись и сначала не заметили, откуда раздался мой голос, потому что одна только голова моя виднелась на фоне хмелевых листьев. В первый момент они испугались моего голоса и в нерешимости остановились, не зная, идти им вперед или же удирать.

— Ах, это вот кто говорит, — голова, — сказал один из них, указывая на меня и заливаясь смехом.

— А может быть это утопленник, — возразил его товарищ.

— Дурак! Разве не слышишь, он говорит.

В эту минуту со стороны большой дороги раздался сердитый голос.

— Бездельники, скоро ли вы нарвете мне травы?

Я повернулся к большой дороге и увидал три длинных повозки, выкрашенных в желтую и красную краску. Очевидно, это была странствующая группа акробатов.

— Кабриоль, Кабриоль, — позвали дети.

— Ну… чего вам?

— Идите сюда, мы нашли дикаря, честное слово, настоящего дикаря, совсем голого, возле речки.

Кабриоль спустился на луг и пошел по направлению ко мне.

— Где же он, ваш дикарь?

— Там сидит, спрятался в листьях.

Они втроем подошли ко мне, оглядели меня со всех сторон и громко расхохотались.

— На каком же языке говорит ваш дикарь? — спросил тот, которого звали Кабриолем.

— Я, сударь, француз, — заявил я, робко выступая вперед и тут же, задыхаясь от волнения, рассказал им свое приключение с купаньем. Оно показалось им много забавнее, чем мне, и они все трое помирали со смеху.

— Лабульи, — сказал одному из них Кабриоль, — пойди и принеси из повозки этому дикарю какую-нибудь блузу и штаны.

Через минуту Лабульи бежал обратно и нес платье. Я оделся в одну секунду и прыгнул на верх откоса.

— Теперь, — сказал Кабриоль, — пойдем со мной к нашему хозяину.

Он повел меня к первой повозке, в которую я должен был влезть по деревянной лесенке.

На разведенном огне стоял таган, в котором варилось рагу. У огня сидел тощий и сморщенный маленького роста человек, а рядом с ним великанша, такая огромная и толстая, что мне стало страшно, — я никогда подобных не видал.

Я должен был опять повторить рассказ о приключении сегодняшнего дня, чем вызвал общий хохот.

— Так ты шел в Гавр для того, чтобы поступить на корабль и уехать в Америку? — спросил меня маленький человек, когда все немного успокоилось.

— Да, сударь.

— А кто же заплатит мне за панталоны и за блузу, в которые ты теперь одет?

С минуту я не знал, что отвечать, но затем, собрав все свое мужество, проговорил:

— Я бы вам мог за них отработать.

— А что ты умеешь делать? Например, умеешь ли ты паясничать?

— Нет, сударь, не умею.

 

Глава X

 

— Умеешь глотать шпагу?

— Нет.

— Ну, а можешь играть на трубе или на тромбоне, наконец, на барабане?

Я отрицательно покачал головой.

— Желал бы я знать, чему же тебя после этого учили? Твое образование ничего не стоит, мой милый.

— Ясно, что этот мальчишка не находка для труппы — в нем не видно никакого уродства: сложен как и все люди, — недовольным тоном заметила великанша, критически осматривая меня с головы до ног.

Затем она пожала плечами и с презрением отвернулась от меня.

— Тоже воображает, что может работать за деньги.

Ах, если бы я был уродом, или чудовищем о двух головах, или с хвостом, как обезьяна, но увы, я сложен как все люди, какой позор! — Подумал я с горечью про себя.

— Умеешь ли ты, по крайней мере, чистить лошадей и убирать конюшню? — сказал маленький человек с непроницаемым для моей младенческой наивности взглядом.

— Да, сударь, я попробую, постараюсь…

— Ну, ладно, значит с этой минуты ты состоишь на службе в зверинце знаменитого, могу сказать, в целом свете, графа Лаполада. Знаменитого столько же красотой зверей, сколько и геройством Диелетты, или, вернее, Дези, нашей дочери; она-то и есть укротительница львов. Иди за Кабриолем, он покажет тебе, что ты должен будешь делать всякий день, а потом придешь ужинать со всеми вместе.

Все эти люди показались мне подозрительными и противными, но что мне оставалось делать?

Быть разборчивым не приходилось. И на этот исход я смотрел как на неожиданное спасение, и за него должен был благодарить Бога, иначе приходилось совсем пропадать.

Таким-то образом я начал свою новую службу в странствующей труппе акробатов. Хозяин мой, вопреки всякому вероятию, был действительно настоящий граф, для доказательства чего у него имелись подлинные бумаги. Он предъявлял их очень охотно в важных случаях.

Очевидно, он не сразу упал так низко, а его настоящее положение являлось результатом прежней порочной и безобразной жизни. В конце концов он женился на «великанше» и завел зверинец. Женился он на ней, когда нищенство его дошло до крайних пределов. Она же к тому времени успела себе прикопить порядочные деньжонки. Известная на всех ярмарках городов средней Европы под названием «великанши из Бордо», хотя на самом деле она была родом из Оверни, в молодости женщина эта считалась «чудом света». На одной вывеске балагана она была изображена в розовом платье, причем кокетливо выставила на табуретке одну ногу, обутую в белый чулок; нога эта была невероятных размеров.

В другом месте ее нарисовали в голубом бархатном спенсере с рапирой в руке, готовой сразиться с атлетом-бригадиром; солдат был ростом много меньше, чем она. Внизу надпись золотыми буквами гласила: «Господин военный, — вам начинать».

Ее деньги и слава соблазнили графа Лаполада, тем более что у него самого был единственный талант «лаять по-собачьи», но, действительно, лаял он неподражаемо. В балагане никто не мог лучше его представить четвероногого сторожа у дверей. Репутация его с этой стороны прочно установилась.

Эти двое составили достойную парочку и сообща завели труппу акробатов и зверинец. В первые годы своего существования их зверинец соперничал с знаменитым Гуго де-Массилья. Искусство лаять по-собачьи составило имя Лаполаду среди ему подобных, и он наживал этим деньги, которые тут же проедал и пропивал, потому что был страшный обжора.

Благодаря этим свойствам своего характера Лаполад плохо смотрел за животными и плохо их кормил. Некоторые уже передохли, а других он вынужден был продать. В то время, как я поступил в его труппу, зверинец состоял из одного только довольно старого льва, двух гиен, одной змеи и ученой лошади, которая во время странствований днем запрягалась и везла повозку, а вечером участвовала в представлениях. Паяц Кабриоль, гимнасты Филясс и Лабульи, кларнетист Герман и барабанщик Королюс, Диэлетта и я составляли остальную труппу, не считая хозяев. За ужином я познакомился со всеми своими новыми товарищами.

Хотя я был пока только конюх, но и меня допустили к столу компании этих знаменитых своими талантами людей.

Слово «стол» не совсем соответствовало тому предмету, на котором мы ужинали. Это был длинный и широкий деревянный некрашеный ящик. Он занимал середину повозки и выполнял три рода обязанностей: внутри его лежали костюмы для представлений в балагане, наверху ставились тарелки, и тогда он служил обеденным столом, а на ночь на него клали матрас, на котором спала дочь Лаполада, маленькая Диэлетта, или, Дези. Рядом со столом стояли два ящика поменьше и подлиннее, это была скамейка для членов всей труппы, потому что стулья полагалось иметь только хозяевам. Меблированное таким примитивным способом, это первое отделение повозки имело свою хорошую сторону — чистого воздуха в нем было сколько угодно. Стеклянная створчатая дверь открывалась на крылечко, а два маленьких окошечка с занавесками из красного кумача придавали ей вид комнаты.

За ужином меня стали расспрашивать о моем прошлом. Я отвечал коротко и неохотно, благоразумно умалчивая об отце и о матери, а равно и о дяде, даже не назвал ни своей настоящей фамилии, ни откуда я родом. Когда я стал рассказывать о живописце и об его столкновении с жандармом, Дези объявила, что я вел себя глупо и на моем месте она бы только позабавилась всей этой историей. Оба музыканта с ней согласились, в знак чего и загоготали в один голос раскатистым грубым смехом, который составляет отличительную принадлежность баварских немцев.

Дези была девочка лет двенадцати, по виду хрупкая и нежная. У нее были удивительного цвета темно-голубые глаза, и когда она пристально ими смотрела, то становилось почему-то жутко.

Когда ужин окончили, на небе догорала еще вечерняя заря.

— Теперь, дети мои, — заявил Лаполад, — воспользуемся вечерними сумерками, чтобы заняться гимнастикой, надо чтобы мускулы не одеревенели.

Он уселся на крылечке повозки, куда девочка принесла ему трубку.

В это время Лабульи и Филясс притащили на траву небольшой ящик с крышкой. Филясс первый расстегнул блузу, вытянув руки и ноги, и, раскачивая головой, так, как бы он хотел отделить ее от тела, влез в ящик, где и исчез. Я был донельзя изумлен, мне показалось это невозможным.

Теперь очередь была за Лабульи: несмотря на все усилия, он повторить этой штуки не мог. Тогда, не вставая с своего места, хозяин отвесил ему по плечам, со всего размаха, бичем такой удар, что у меня искры из глаз посыпались, хотя я тут был не причем.

— Ты опять наелся, животное, — прибавил он хриплым голосом, — завтра ты посидишь у меня на одном хлебе и на воде.

Потом повернулся ко мне.

— Ну, теперь очередь за тобой.

Я отступил на несколько шагов, чтобы меня нельзя было достать ударом хлыста.

— Что мне делать? — с замиранием сердца спросил я.

— Прыгай через эту яму, можешь?

Яма была глубокая и широкая, но я перепрыгнул ее, и даже хватил на два фута дальше, чем было надо.

Лаполад, видимо, остался доволен моим прыжком и заявил, что я буду хорош для трапеции.

В первой повозке помещались хозяева, во второй звери, а в третьей спали мы все, служащие, и, кроме того, она служила складочным местом для всякого хлама. Так как внутри повозки для меня не оказалось постели, то я взял охапку соломы и лег под повозкой.

Огни погасли, шум затих.

Среди ночной тишины раздавалось только фырканье лошадей, которые тянулись от своих коновязей сорвать пучок пыльной придорожной травы, да из зверинца доносилось могучее дыхание льва. Он время от времени жалобно вздыхал, как будто неподвижная духота ночи напоминала ему родную африканскую пустыню, и он ударял хвостом по бедрам при мысли о прежней свободе.

Я невольно сравнил себя с ним. Он находился в крепкой железной клетке, а я на свободе. Одну минуту мне пришло на мысль убежать от этих гадких людей и продолжать дальше путь в Гавр, но это значило украсть платье у Лаполада, а с этим не мирилась моя детская совесть. Что делать — надо за него поработать. В конце концов, все же здесь не хуже, чем у дяди; эту ночь я заснул с тяжелым сердцем.

Караван наш отправлялся в Фалез на Гюильбрейскую ярмарку. Там я увидел в первый раз, как Дези взошла в клетку льва и как искусно Лаполад лаял по-собачьи.

Из сундуков мы повытаскали запасные костюмы. Девочка поверх своего трико надела платье, вышитое золотом и серебром, а на голову ей надели венок из роз. Мои товарищи, гимнасты Лабульи и Филясс, представляли из себя красных чертенят. Немцев нарядили польскими уланами, на голову им нацепили шляпы, украшенные перьями.

Меня всего выкрасили в черную краску, руки, лицо и грудь, — я должен был изображать негра-невольника, привезенного из Африки вместе со львом, и мне велели на все молчать. На вопросы посетителей я должен был улыбаться, показывая как можно больше зубы.

Мать родная и та не узнала бы меня в таком виде. По-видимому, Лаполад этого, главным образом, и добивался; он, верно, и опасался, чтобы в толпе не случилось кого-нибудь, кто случайно мог бы меня узнать. В продолжение двух часов у нас происходил невообразимый шум и гам. Кабриоль оканчивал свои приготовления к параду, пока Дези повторяла какие-то акробатические па с Лабульи. Сам Лаполад нарядился генералом.

Толпа, собравшаяся поглазеть на представление, обступила нас со всех сторон. Везде мелькали белые нормандские колпаки на мужчинах и высокие чепчики на женщинах. Генерал сделал жест рукой, и музыка прекратилась. Затем он наклонился ко мне и сунул мне в рот зажженную сигару, которую только что начал курить.

— Раскуривай мне ее, пока я буду говорить.

Я смотрел на него с разинутым ртом, не понимая, что мне делать с этой сигарой. Кто-то ударил меня ногой сзади.

— Ну не каналья ли ты, — прошипел Кабриоль, — хозяин дает ему сигару, а он манежится! — при этих словах он дал мне нового пинка.

Я едва устоял на ногах к большому удовольствию невзыскательной публики. Послышался хохот и аплодисменты. Я никогда не курил и даже не соображал хорошенько, надо ли втягивать в себя дым или, наоборот, выдыхать его, но времени для расспросов не было; одной рукой Кабриоль тянул меня за подбородок, а другой поднимал за нос, а в открытый рот Лаполад затискивал сигару.

Должно быть, я делал отчаянные и уморительные гримасы, потому что зрители покатывались со смеху, держась за бока.

Генерал снял свою шляпу с султаном, толпа замолкла и приготовилась слушать, что будет дальше. Водворилось молчание.

— Вы видите перед собою знаменитого Лаполада. Кто же он? Разве этот шарлатан в одежде генерала? Да, это он самый. А почему же, спросите вы, этот столь знаменитый человек оделся в шутовской костюм? Для того именно, чтобы сделать вам удовольствие, государи мои! Сказать правду, все вы, взятые каждый в отдельности, люди препочтенные и считаете меня за шарлатана, между тем сами-то вы, придя в театр, представляете собою толпу любопытных зевак.

В публике послышались ропот и свистки.

Лаполад нисколько этим не смутился, он взял у меня сигару, затянулся несколько раз и затем, к великому моему отчаянию и отвращению, снова сунул мне ее обратно в рот.

— Желал бы я знать, почему вы ворчите, вы, человек в колпаке и с красным носом? Потому именно, что я сказал вам, что дома вы почтенный человек, а на народе разиня, — ну, хорошо, прошу у вас прощения! Может быть, вам лучше придется по вкусу другое, а именно то, что дома вы шут гороховый, а перед публикой только притворщик?

Публика от неожиданности этого оборота начала гоготать, и когда смех утих, Лаполад продолжал.

— Таким образом, если бы я не был переодетым генералом, вместо того, чтобы смотреть на меня во все глаза и с разинутым ртом, вы бы шли себе своей дорогой, не останавливаясь у балаганов. Но я ведь понимаю людей и знаю, на какую удочку их следует ловить. Вот поэтому-то я выписал из Германии вот этих двух немецких музыкантов, которых вы видите перед собой, для этого же самого я пригласил в свою труппу Филясса, ловкость которого известна всему свету, наконец, Лабульи и знаменитого Кабриоля, которого мне хвалить не приходится, потому что вы оценили его сами по достоинству.

Вы останавливаетесь ради любопытства, в вас задет интерес, и говорите: — Посмотрим-ка, что он нам еще покажет? Господа музыканты, сыграйте же веселенькую штучку этой почтенной публике, она это понимает и охотно идет посмотреть на все наши чудеса.

Удивительно, как иногда разные глупости на всю жизнь остаются в памяти, тогда как полезные знания улетучиваются бесследно!.. Эту высокопарную речь Лаполад повторял почти слово в слово на каждом представлении, и я запомнил ее навсегда.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.