|
|||
Ах, если бы все мы были немножко подвижнее!»«Ах, если бы все мы были немножко подвижнее!» (Воспоминания о Фёдоре Абрамове)
Записать свои воспоминания о Фёдоре Александровиче Абрамове я долго не решалась. Сразу и не объяснить, в чём причина, просто испытывала какое-то внутреннее сопротивление, когда меня просили рассказать – письменно или устно, – каким я его помню. Видимо, и нескромность жанра воспоминаний смущала, и неизбежная исповедальность, и столь же неизбежная субъективность. Но всё-таки пересилило осознание того, что все личные свидетельства об Абрамове-человеке важны и ценны. Да и понимание той роли, которую сыграл Фёдор Абрамов в моей жизни, с годами сформировалось и устоялось. Может, этого и надо было: набраться если не мудрости, то хотя бы жизненного опыта, и вспоминать с максимальной ответственностью за каждое слово. Фёдор Александрович был другом моего отца, Шамиля Загировича Галимова, и, насколько я могу судить, близким другом. Во всяком случае, отец относился к нему именно так – как к другу. Да и письма Абрамова к Галимову – это, бесспорно, письма друга. Не случайно в одном из этих писем (1972 года) упоминается о без малого двадцатилетнем стаже их «приятельства и дружбы». Познакомились они в 1952 году, когда отец, окончив Архангельский педагогический институт и поработав в школе, поступил в аспирантуру при кафедре советской литературы Ленинградского государственного университета. А Фёдор Абрамов, отучившись здесь же в аспирантуре и защитив диссертацию, в 1951 – 1960 годах был преподавателем в штате этой кафедры. (Замечу, что они могли бы познакомиться и раньше, так как оба в 1943 году были курсантами Архангельского военно-пулемётного училища, размещавшегося в Цигломени; Абрамов – с февраля по апрель, Галимов – с января по август. Но тогда знакомства не произошло: учебные батальоны училища располагались в разных концах посёлка, и далеко не все курсанты знали друг друга.) Оба – фронтовики, вернувшиеся с войны израненными, принадлежащие к одному поколению (Абрамов родился в 1920 году, Галимов – в 1925), они довольно быстро нашли общий язык. А в перерастании их знакомства спустя несколько лет в дружбу сыграло свою роль то обстоятельство, что на родину, в Верколу, Фёдор Александрович попадал из Ленинграда через Архангельск и обычно (до начала 1970-х годов) останавливался у нас. Но, конечно, не только это. Главным было другое: многое друг в друге им импонировало, и, думаю, прежде всего, – открытость, прямота и честность, отвращение к приспособленчеству, подобострастию и лести, обострённая совестливость, органическая потребность в правде, истинный, не показной патриотизм, любовь к Архангельскому Северу, к русской литературе, интерес к современному литературному процессу. Но характеры у них были разные: горячий, взрывной нрав спорщика-Абрамова уравновешивался миролюбивым добродушием Шамиля Загировича. Хотя и отец тоже мог вспыхнуть и вспылить, а потом, смеясь, объяснять эту вспыльчивость (редкую!) горячей кровью предков. В нашем доме Фёдору Александровичу всегда были рады. Обычно он гостевал день-два, иногда оставался и подольше, если были какие-то дела в Архангельске. Жили мы до 1972 года в двухэтажном деревянном доме под номером 35 по улице Урицкого. И хотя семья наша была немаленькой – шесть (после смерти бабушки – пять) человек, в трёхкомнатной квартире (отдельной! – что было роскошью по тем временам) места хватало. Первые мои младенческие впечатления от Фёдора Александровича домашние, очень тёплые, семейные. Когда мы познакомились, ему было тридцать восемь лет, а мне – два года. Как ни странно, я помню этот день, вернее – вечер, о котором упоминает в своей книге Шамиль Загирович, рассказывая об отношении Фёдора Александровича к нам с сестрой: «С детьми был ласков, но без слюнтяйства, без нежностей, отзывчиво деловит и прост. Обе мои дочери, Наташа и Лена, по сути дела выросли у него на глазах, с раннего детства до студенческих лет. Особенно дружен он был с младшей. Когда он впервые заехал к нам, Лена была двухгодовалой. Весь вечер первого знакомства просидела у него на коленях. И потом помнила о нём, всегда в новые приезды сразу узнавала дядю Федю». Помню, что в детстве воспринимала Фёдора Александровича именно как «дядю Федю», как родного человека, тем более что относился он ко мне внимательно, заботливо и, как я чувствовала, – а ребёнка не обманешь, – с любовью. Видимо, была в этом его отношении ко мне, маленькой, нерастраченная отцовская нежность. Ранние детские воспоминания остались самые общие: помню, как взрослые разговаривали, смеялись, спорили за обеденным столом или в папином кабинете, как иногда играли в бильярд (был у нас настоящий небольшой бильярд, который водружали на круглый стол в столовой и самозабвенно гоняли шары), и папа с Фёдором Александровичем, и дедушка Коля, и мама. Но каких-то особых, ярких подробностей от той поры не осталось в памяти. Помню тревожное: июльским днём 1966 года отец вернулся с пляжа, куда они отправились с Фёдором Александровичем искупаться (тогда в Северной Двине купаться было можно и пляж был чистым и ухоженным), один: Абрамову стало плохо, «скорая» увезла его в больницу с сердечным приступом. Оказалось – инфаркт. Помню, как навещали мы его в больнице, отец – чуть не каждый день, как переживали и волновались. Видимо, именно в эти тревожные недели чувство близости, родства с Абрамовым и у Шамиля Загировича, и у всех нас особенно окрепло. Вероятно, эту близость чувствовал и Фёдор Александрович. Потому понятным – в контексте этого лета – становится его трогательное сокрушение в письме отцу, датированном 29 августа этого года: «Я всё хотел поздравить с юбилеем милого Леонида и вдруг сейчас понял, что опоздал. И так досадно, что хоть плачь: уж очень мне по душе твоя младшая дщерь». Публикуя абрамовские письма, Шамиль Загирович вынужден был сделать пояснение, что речь идёт о его младшей дочери, которой 26 августа 1966 год исполнилось десять лет… Папа звал меня Лёнькой: это было и образованное им уменьшительное от Елены – Алёны, и отзвук его несбывшейся мечты о сыне. А Фёдор Александрович, видимо, решив, что коль скоро речь идёт о «юбилее», то фамильярное «Лёнька» не годится, произвёл меня в Леониды. Кстати, с письмами Фёдора Абрамова, точнее – с их чтением был связан у нас целый ритуал: выработался постепенно. Те, кто видел почерк Абрамова, не удивятся, почему чтение его писем было занятием непростым… Отец, получив очередное письмо, сначала пробегал его глазами, пытаясь слёту уловить суть. Кое-что разобрать удавалось сразу, но далеко не всё. Тогда он созывал нас с мамой, мы усаживались кружком и, передавая письмо из рук в руки, в конце концов расшифровывали его полностью. Я очень радовалась, когда мне вдруг удавалось прочитать какое-нибудь слово, не дававшееся родителям. Больше всего запомнилось то, что в моём детском и подростковом восприятии отличало Фёдора Александровича от других взрослых: энергия, напор, горячность; казалось, что эмоциональный накал – его обычное состояние. Абрамов всегда словно стремительно влетал в наш тихий провинциальный дом. Хотя ходил и вообще двигался он скорее неспешно, словно даже несколько вяло, ощущение возникало именно такое: врывался ракетой в наш размеренный и тихий провинциальный уклад. Я не помню его равнодушным. Он мог быть весёлым, радостным, но чаще мы видели его взволнованно размышляющим над теми или иными острыми проблемами нашей жизни, негодующим, протестующим, резко критикующим какие-нибудь несуразности или азартно доказывающим свою точку зрения. И вот что характерно: не велось каких-то окололитературных разговоров, то есть обсуждения особенностей характеров, поведения, позиций кого-то из писателей. Такие разговоры – о взаимоотношениях в писательской среде – очень любил вести Александр Алексеевич Михайлов, которому, вероятно, как литературному критику было интересно всё, что включает в себя понятие «литературная среда», в том числе и подробности, касающиеся личностных качеств писателей и их отношения друг к другу. Не помню, чтобы Абрамов останавливался на этом, во всяком случае, – не при мне. Его больше всего и прежде всего волновала сама жизнь, наша российская действительность, политика, экономика. Хорошо помню, как делился он своими впечатлениями от поездок по западноевропейским странам. И всё то, что нравилось ему в тамошнем укладе жизни, Фёдор Александрович рассматривал через одну призму: можно ли это у нас применить и как это сделать. И было совершенно очевидно, что думал он во всех этих заграничных поездках о России, о том, как сделать нашу жизнь лучше, как «перетащить» на родную землю полезный опыт. Для меня такое абрамовское отношение к Родине: с сыновней действенной любовью, с болью за неурядицы, с чувством личной ответственности за всё, происходящее в стране, стало одним из самых важных и наиболее прочно усвоенных уроков. Когда встречаешься с патриотизмом такой истинности и искренности, без всякой фальши, при этом патриотизмом не диссидента, а государственника, то это выстраивает и твоё отношение к родине. Тем более что свободно и независимо мыслящим государственником был и Шамиль Загирович, так что выросла я, несмотря на все юношеские диссидентские соблазны, в конечном итоге совершенной патриоткой. Очень при этом критически настроенной ко всякого рода псевдопатриотическому глянцу и пафосной фальши. Осознала я, что Абрамов – гражданин и патриот, видимо, довольно рано, поскольку уже в девятом классе, участвуя в городском конкурсе сочинений на тему, точное название которой не помню, но что-то вроде «Кого можно считать настоящим коммунистом?», написала текст из трёх частей, первую из которой посвятила Мусе Джалилю – татарскому поэту, казнённому фашистами, второе – Фёдору Абрамову, а третье – моей маме, Валентине Николаевне (отец был беспартийным, а то бы и о нём написала). Сочинение, помнится, заняло второе место и сгинуло где-то в недрах гороно. Конечно, в подробностях, что там было написано, я не помню, но главная мысль, позволившая объединить в «триптих» столь разных людей, была такой: каждый из них на своём месте отдаёт все свои силы, таланты, умения людям, больше печётся о других, чем о себе, предан родине на деле, а не на словах. Именно такое было у меня в те годы представление о настоящих коммунистах: прежде всего, как о людях жертвенных. Уже в этом сочинении, как помнится, я противопоставляла таких людей болтунам-демагогам. Понимание масштабности личности и творческого дара Фёдора Абрамова происходило постепенно, и главную роль в этом играли, конечно, его книги. Каждое новое произведение прочитывалась в нашей семье сразу, обсуждалось, осмыслялось. Когда именно появился в моей жизни Абрамов-писатель, в каком возрасте начала я читать его книги, точно не помню. Кажется – всегда был. Во всяком случае, моё взросление, а значит и формирование, становление характера, осмысление жизни и своего места в ней происходили в очень большой степени под влиянием любимых произведений, среди которых рассказы, повести и романы Абрамова занимали одно из первых мест. Это влияние и книг писателя, и самой его личности многое определило во мне – на всю жизнь. Чем больше я осознавала, какой Фёдор Абрамов значительный, мощный писатель, тем больше ощущала невозможность вести себя с ним как с «дядей Федей». Взрослея, я уже не могла держаться с ним запросто и от смущения и почтения несколько замыкалась, а Фёдору Александровичу это не слишком нравилось, может быть, он и не очень понимал причину моей скованности и обижался на то, что я дистанцируюсь от него. Сложно это сформулировать, но какая-то натянутость и недопонимание были. Помню, как возвращалась однажды домой после уроков из своей 21-й школы по деревянным мосточкам, а навстречу мне шли отец с Фёдором Александровичем: Абрамов улетал на Пинежье, отец его провожал. Прохожих было мало, и два знакомых силуэта я увидела издали. И навсегда врезалась в память эта картинка: тихая весенняя улица, и рядом с отцом – невысокий, скромно одетый, с немудрёным багажом – Абрамов. Идут, оживлённо разговаривают, всё просто, обыденно. И мысли тогдашние тоже запомнились очень отчётливо. Я думала о том, как это удивительно и странно: с виду – совсем обычный человек, в обычной обстановке, а на самом деле – чудо, носитель огромного дара; и почему-то никому этого не видно, и никто его не узнаёт… Надо сказать, что и Шамиль Загирович относился к Абрамову отнюдь не панибратски. Он писал об этом так: «Мы с ним быстро перешли на “ты”, он меня называл по имени, я его неизменно – по имени и отчеству. Сначала он протестовал, потом, по-видимому, внутренне согласился с этим: все-таки он на пять лет был старше, по народным меркам это немало. А потом я не мог не чувствовать по отношению к нему постоянной и глубокой уважительности…» И чем более знаменитым становился Абрамов, вернее – чем всё очевиднее вырастал он в по-настоящему крупного писателя, тем более остерегался Шамиль Загирович обременить его собой. Отец был человеком удивительной, глубокой, редкой деликатности. И зная, как драгоценно для творческого человека время, он боялся отнимать это драгоценное время у своего талантливого друга. Он даже письма Абрамову писал не часто, объясняя это тем, что Фёдор Александрович сразу же на каждое письмо отвечает, то есть получается, что расходует силы и время не на главное – не на творчество. Отцу казалось, что он не должен, не имеет права претендовать на внимание писателя такого масштаба. А Фёдор Александрович обижался, пенял отцу: почему, мол, редко пишешь? Насколько запомнилось мне, о своём творчестве в домашних застольных беседах Абрамов практически не говорил: неуместно это было бы. Но одна его фраза поразила меня и запала в душу. Я тогда была в подростковом возрасте, представления о писательском труде имела самые радужные и наивные. Чего же трудного, думалось мне, может быть в этом труде? Интересно же: знай себе творишь, пишешь, периодически погрызывая гусиное перо в поисках вдохновения. Да особо и не задумывалась о том, каково это – быть писателем. И вдруг услышала от Фёдора Александровича сказанное почти со стоном: «Как они меня измучили!..» Это он говорил о своих героях. О том, что он не может спать – не дают они: едва закрывает глаза, как персонажи начинают жить в нём, и ничего с этим не поделать. Никуда от них не спрячешься. Судя по тому, что этот разговор был уже в новой нашей квартире, куда мы переехали в 1972 году, речь шла о героях «Путей-перепутий» или «Дома». Впрочем, герои во всех романах тетралогии общие, в авторском сознании рамками книг-томов не ограниченные. Разговор этот был за ужином, Фёдор Александрович и Шамиль Загирович подвыпили, и, расслабившись, Абрамов словно извинялся за это, объяснял, что порой возникает необходимость выпить: чтобы уснуть, чтобы выспаться в конце-то концов. Иначе и с ума сойти можно. Помню, как поразили меня эти его признания и впервые заставили задуматься о писательстве как о кресте.
После окончания школы я надумала поступать в Ленинградский университет, на филологический факультет. Фёдор Александрович горячо поддержал это решение. «Когда бываешь в Питере, сам город воспитывает тебя, культурно образовывает, просто идёшь по улице – и воспитываешься, насыщаешься красотой зданий, памятников, всего, что тебя окружает», – говорил он. Правда, говорил он это уже тогда, когда я, не пройдя по конкурсу на чешскую филологию (почему мы с подругой выбрали именно чешский язык и литературу, сейчас уже и не упомнить), решила учиться заочно на отделении русского языка и литературы. Абрамов недоумевал, почему мои родители не предупредили его, что я собираюсь в ЛГУ: поддержал бы, подстраховал, замолвил бы словечко. Но дело в том, что вот такими людьми были мои родители: они органически не способны были использовать знакомства, связи, делать что-то в обход правил, получать незаслуженные привилегии. И я считала это совершенно нормальным, правильным. В общем, мы не то что не решились или не захотели обращаться к Абрамову: просто никому из нас этого и в голову не пришло. Так что училась я заочно, о чём никогда не жалела. Да вскоре и других вариантов не осталось: раннее замужество, ребёнок… Сына я хотела назвать Фёдором, и все девять месяцев, вынашивая его, так и называла – Федей. Но в конце концов не решилась: из-за того же сковывающего меня смущения, вызванного почтением перед Абрамовым. Вдруг да покажется ему это неуместным панибратством?.. И назвала Михаилом. Всё равно – в честь Абрамова, но косвенно: в честь его Михаила Пряслина. Зря боялась, конечно. Сейчас понимаю, что ничего кроме радости не испытал бы Фёдор Александрович, обзаведясь маленьким тёзкой. Одним из самых сильных впечатлений студенческих лет стал для меня спецкурс по деревенской прозе, который разработал и вёл молодой в ту пору преподаватель Георгий Алексеевич Цветов. Эта проза выходила тогда – в середине 1970-х годов – на ведущие позиции в литературном процессе эпохи, её читали, обсуждали, о ней спорили, её начинали глубоко и всерьёз изучать. И в числе первых учёных, обратившихся к осмыслению этого феномена, был Цветов. Говорил он, конечно, и о творчестве Фёдора Абрамова. И то, насколько ярко и захватывающе он это делал, помогло мне сохранить и развить зародившийся ещё в школьные годы интерес к «деревенской прозе», не утратить его. А утратить, в общем-то, было немудрено: снобистская и эстетствующая студенческая среда филфака ЛГУ тех лет захватывала, хорошим тоном считалось зачитываться «самиздатом» и «тамиздатом», ценить всё запрещённое и авангардное. И я зачитывалась и ценила, но всё же, не в последнюю очередь благодаря Георгию Алексеевичу, родную русскую традиционалистскую прозу не разлюбила. А далеко не все из моих однокурсников воспринимали творчество Астафьева, Абрамова, Белова, Распутина; кому-то и совсем неинтересна была и литература о деревне, и сама русская деревня, да и вся корневая русская жизнь, её глубинные основы. С тех пор и навсегда Георгий Алексеевич Цветов с его умением искренне восхищаться поразившими его произведениями, с его безоглядной и щедрой любовью к Распутину, Солоухину, Астафьеву, Белову, Абрамову – образец и учитель для меня. Позднее, уже после смерти Фёдора Александровича, Георгий Цветов стал добрым другом нашей семьи, они с Шамилем Загировичем очень быстро нашли общий язык. Цветов приезжал на Абрамовские чтения в Верколу и Архангельск, увлекая за собой коллег из разных городов и стран, а также молодых стажёров и аспирантов, в том числе из Египта, Китая, США. Благодаря ему и конференции, посвящённые Фёдору Абрамову, и в целом научное осмысление наследия писателя поднялись на достойный уровень, он сделал очень многое для привлечения внимания к творчеству Абрамова. Диплом я защищала по фольклору, на кафедре истории русской литературы, а в аспирантуру поступила уже при кафедре советской литературы: той, где учился и преподавал Фёдор Абрамов, заканчивал аспирантуру отец. Моим научным руководителем был заведующий кафедрой, фронтовик Леонид Фёдорович Ершов, на этой же кафедре работал и Цветов. Особую атмосферу кафедры тех лет во многом определял интерес к русскому национальному началу в отечественной литературе советского периода. И моя научная тема – творчество Бориса Шергина – была воспринята вполне благожелательно. Не помню, говорила ли я с Фёдором Абрамовым о том, что решила заниматься Шергиным, но, думаю, если не от меня, то от Шамиля Загировича он знал об этом. Ценил Абрамов Шергина очень высоко. …Из общения с Фёдором Абрамовым в мои студенческие и аспирантские годы особенно запомнились две встречи, два важных события, связанных с ним. Первое – спектакль «Деревянные кони», который Театр на Таганке привёз в Ленинград в октябре 1974 года. За полгода до этого, в Москве, состоялась премьера спектакля. Достать билеты на него было немыслимо (разве что повезёт купить с рук «лишний билетик» перед началом спектакля; так нам посчастливилось попасть на «Доброго человека из Сезуана» по Бертольду Брехту), и я решилась позвонить Абрамову. Трубку сняла Людмила Владимировна. Она пообещала оставить два билета и объяснила, когда и где их можно будет получить. В студенческие годы мне довелось посмотреть немало ярких, запоминающихся спектаклей – и в БДТ, и в гремевшем тогда Театре имени Ленсовета, и в других питерских и приезжавших на гастроли театрах. Но Таганка, конечно, влекла особо. Были и волнения, и сомнения: смогут ли такие далёкие от жизни северной деревни столичные актёры, не фальшивя, передать атмосферу этой жизни, смогут ли не казаться ряжеными, изображая абрамовских героев? Но не зря так ценил и любил Фёдор Абрамов именно эту театральную постановку, выделяя её из всех сценических работ по его произведениям. За давностью лет детали и подробности стёрлись, но живо в памяти общее ощущение восторга, удивительного подъёма, пережитого во время спектакля. Когда загремели аплодисменты, Фёдор Александрович вышел на сцену вместе с актёрами. Он буквально светился от счастья. Таким радостным, лучезарным видеть его доводилось редко. Подойти к сцене я не решилась. Но когда увидела Фёдора Александровича в фойе, кинулась к нему, уже не обращая внимания на толпу окружавших его людей. И он, увидев меня, тоже устремился навстречу. – Ты где сидела, в каком ряду? – спросил Абрамов, выслушав мои восторженные отзывы. А когда я ответила, что в амфитеатре, но всё хорошо было видно и слышно, он забушевал: – Надо было ближе садиться, в партере, ты же не только за себя смотрела – за весь Архангельск! Программку того спектакля я сохранила. Последний раз я видела Фёдора Александровича в октябре 1981 года, в Русском музее. Тогда в корпусе Бенуа экспонировалась выставка современного народного искусства Архангельской области, которую привезла в Ленинград моя подруга Татьяна Игоревна Шлык, вместе с которой мы работали в Доме народного творчества (тогда он назывался областным научно-методическим центром культуры). Я поступала в аспирантуру и помогала ей и художнику Вадиму Острых монтировать выставку. А потом, когда всё было готово и пора было выставку открывать, Татьяна попросила меня позвонить Фёдору Абрамову и пригласить его на открытие. Разговаривала я опять с Людмилой Владимировной, объяснила ей всё, передала приглашение и услышала в ответ, что Фёдор Александрович болен, у него высокая температура, так что вряд ли он придёт. А он пришёл. И открытие выставки стало настоящим праздником! Абрамов ярко, эмоционально, как он умел, – мало кто так умел! – говорил о богатстве нашей северорусской народной культуры, восхищался талантами земляков. С восторгом – почти детским – слушал приехавший на открытие выставки фольклорный хор из Лешуконского района и выступавшую вместе с хором пинежскую сказительницу. Его необычайно радовал тот факт, что народное творчество его земляков воцарилось в чопорных залах Русского музея, что в корпусе Бенуа звучат во всю свою мощь и ширь подлинные северные песни, а потрясающие лешуконские песельницы, ошеломив интеллигентных питерских музейных смотрительниц, рисуют узоры хороводов по музейным паркетам. Потом Фёдор Александрович устроил для землячек импровизированный банкет в буфете музея, угощал всех шампанским, и пели мы уже все вместе. Таким светящимся от счастья, раскованным, радостным он и остался в моей памяти… Больше я Фёдора Александровича не видела. Последней весточкой от него стало письмо, которое он отправил мне в марте 1983 года. Этим коротким письмом он откликнулся на мою публикацию в газете «Советская Россия», появившуюся 24 марта. В начале этой заметки я цитировала опубликованную в той же «Советской России» 1 февраля 1983 года статью Фёдора Абрамова «В краю родникового слова», в которой он писал «о родной, ни с чем не сравнимой земле отчич и дедич» и подчёркивал: в сегодняшнем Архангельске ещё слишком мало делается для того, чтобы увековечить незабываемые имена, среди которых назвал он и имя Степана Григорьевича Писахова. В заметке я писала о том, в каком небрежении, в каком забвении остаётся в Архангельске имя Степана Писахова: «Приезжий человек, попав в наш город, вряд ли почувствует, что здесь ценят и почитают своего, давно получившего всесоюзное признание писателя, которого Фёдор Абрамов справедливо причисляет к самым замечательным и своеобразным сказочникам мира». Дом, в котором жил Писахов, тогда ещё стоял (вскоре снесли!), но не было на нём мемориальной доски, как не было и ничего, что носило бы его имя; не было музея Писахова, неухоженной оставалась могила. Поначалу эту заметку я отправила в «Правду Севера», но областная газета отказалась её публиковать, а «Советская Россия» напечатала. Вызывали меня потом и в горком, и в областное управление культуры – «прорабатывали», как водится. Помню, как горкомовский чиновник возмущённо выговаривал мне: дескать – опозорила на всю Россию. Мол, пишут им даже из других республик: позор вам, городские власти! Наверное, у чиновников всегда такое мышление и такой modus operandi – валить с больной головы на здоровую… Фёдор Александрович поздравил меня с публикацией, порадовался, что проявила неравнодушие: «…хочу от души поздравить. Молодчина! Коротко, сжато и по существу. Ах, если бы все мы были немножко подвижнее! У нас был бы другой порядок вещей. Впрочем, насчёт Архангельска у меня нет иллюзий. В Архангельске пока всё в руце воеводы. Но это не значит, что мы должны сидеть сложа руки. Не должны. Не имеем права». Письмо датировано 29 марта 1983 года. Скончался Фёдор Александрович 14 мая 1983 года. Думаю, сегодня, спустя три с половиной десятилетия, мы тоже не имеем права сидеть сложа руки. Я-то уж точно – нет. С таким-то завещанием! Не должна, не имею права. Елена Галимова
|
|||
|