Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эрнст Юнгер — О боли



Эрнст Юнгер — О боли

От переводчика[1]:

Название эссе «Uber den schmerz» довольно трудно перевести адекватно на русский язык, поскольку немецкое слово uber помимо приведенного перевода, указывает на того, кто стоит над болью, пребывая, тем не менее, в ее средоточии.

 

Часть 1

 

Существует несколько великих и неизменных критериев, которые выявляют значение человека. К ним принадлежит боль; она есть самое суровое испытание в той цепи испытаний, которые обычно называют жизнью. Поэтому исследование боли оказывается, пожалуй, непопулярным занятием; тем не менее, оно не только показательно само по себе, но вместе с тем освещает и ряд вопросов, которыми мы занимаемся ныне. Боль является одним из тех ключей, которые не только подходят к наиболее сокровенным замкам, но и открывают доступ к самому миру. Приближаясь к тем точкам, где человек оказывается способным справиться с болью или превзойти ее, можно обрести доступ к истокам его власти и к той тайне, которая кроется за его господством. Скажи мне, как ты относишься к боли, и я скажу тебе, кто ты!

Боль как критерий неизменна; изменяется, скорее, тот способ, каким человек поверяется этим критерием. Со всякой значительной сменой основного настроения изменяется также отношение, в котором человек находится к боли. Это отношение никоим образом не фиксировано; оно, скорее, ускользает от сознания, и все же это лучший пробный камень для того, чтобы распознать расу. Наше время предоставляет хорошую возможность наблюдать этот факт, ибо мы уже располагаем новым и своеобразным отношением к боли, не имея обязательных норм, которые были бы недавно даны нашей жизни.

Так вот, рассматривая это новое отношение к боли, мы намереваемся подняться до той точки замера и наблюдения, откуда мы, вероятно, сможем заметить еще не видимые на поверхности вещи. Наша постановка вопроса звучит так: какая роль отводится боли внутри новой расы, только что заявившей о себе проявлениями своей жизни, расы, которая была названа нами рабочим?

Что касается внутренней формы этого исследования, то мы рассчитываем на эффект снаряда замедленного действия, и мы обещаем внимательно следующему за нами читателю, что пощады ему не будет.

 

Часть 2

 

Обратим же наш взгляд сначала на свойственную боли механику и экономию! Правда, мы чувствуем себя неуютно, слыша в сочетании друг с другом слова боль и механика, — и основано это на том, что единичный человек стремится поместить боль в царстве случая, в той зоне, из которой можно ускользнуть и убежать или которая, во всяком случае, не должна с необходимостью доставать до него.

Если все же проявить хладнокровие, подобающее анализу этого предмета, и посмотреть взглядом врача или зрителя, который с ярусов цирка наблюдает, как проливается кровь чужих бойцов, то вскоре можно будет почувствовать, что боли присуща надежная и неумолимая хватка. Нет для нас ничего более верного и предопределенного, чем эта самая боль; она подобна жерновам, которые размалывают выскакивающее зерно более тонким и плотным движением, или же она подобна тени жизни, избежать которой не дает возможности ни один договор.

Неумолимость этой хватки особо отчетливо проступает при рассмотрении крошечных, стиснутых в коротком промежутке времени жизней. Так нам кажется, что над насекомым, которое движется у наших ног между стеблей растений точно между стволов дремучего леса, нависла невообразимая угроза. Его короткий путь похож на путь ужасов, по обеим сторонам которого выстроился чудовищный арсенал острых клещей и пастей. И все же путь этот — лишь подобие нашего собственного. Разумеется, о таком положении дел мы склонны забывать в эпохи безопасности, что не мешает нам тот час же со всей отчетливостью вспомнить об этом, когда становится видимой зона элементарного. Мы неизбежно встроены в эту зону, и ускользнуть из нее нам не позволит никакой род оптического обмана. Тем не менее, иногда мы пируем и странствуем на ее поверхности, как Синдбад Мореход со своими спутниками — на спине у огромной рыбы, которую он принимал за остров.

Песнопение «Media in vita» берет свое начало в настроении, которому ведома эта угроза. Превосходные образы перестройки жизни и окружения ее болью дают нам также большие картины Иеронима Босха, Брейгеля и Кранаха, к смыслу которых мы приближаемся только теперь и которые еще совсем недавно считались абсурдными выдумками. Эти картины намного более современны, нежели принято думать, и неслучайно техника играет в них такую значительную роль. Многие картины Босха с их ночными огнями и адскими трубами похожи на индустриальные ландшафты в разгаре работы, а «Большая преисподняя» Кранаха, находящаяся у нас в Берлине, содержит полный технический инструментарий. Один из часто повторяющихся мотивов — это катящийся шатер, из отверстия которого торчит большой сверкающий нож. Вид таких машин вызывает особый род ужаса; они суть символы облеченного в механические одежды нападения, которое хладнокровнее и ненасытнее, чем любое другое.

 

Часть 3

 

Обстоятельство, чрезвычайно усиливающее хватку боли, заключается в ее безразличии к нашим иерархиям. Император, который после того, как его попросили отойти от линии огня, возразил: слышал ли кто-нибудь, чтобы император когда-либо пал в сражении, — находился во власти одного из тех заблуждений, которым мы слишком охотно отдаемся. Нет ни одной человеческой ситуации, которая была бы защищена от боли. Наши сказки завершаются фразой о том, что герой, пройдя через многие опасности, живет в счастье и довольстве, и такие заверения нам по душе, ибо мы успокаиваемся, когда узнаем о существовании места, недоступного для боли. То, что жизни, собственно говоря, не хватает удовлетворительного завершения, выражается во фрагментарном характере многих больших романов, которые либо являются неоконченными, либо увенчаны искусственным плафоном. Такой искусственный плафон завершает, впрочем, и «Фауста» наподобие временного навеса.

Тот факт, что боль не признает наши ценности, легко заслоняется в спокойные времена. И все-таки мы уже начинаем смущаться, когда счастливого, богатого или сильного человека поражает одна из тех самых обыкновенных случайностей. Так, болезнь Фридриха III, который умер от часто наблюдаемого в клиниках рака гортани, вызвала почти невероятное удивление. Очень похожее чувство овладевает нами тогда, когда мы рассматриваем анатомию одного из тех хаотично изрешеченных или испещренных злокачественными включениями органов, при взгляде на которые открывается долгий путь индивидуального страдания. Как безразлично для ростка гибели, разрушает ли он соломинку или гениальный мозг! К этому чувству отсылает гротескная, но значительная шекспировская строфа:

 

Истлевшим Цезарем от стужи
Заделывают дом снаружи,

 

и Шиллер в своей «Прогулке под липами» подробно останавливается на лежащей здесь в основании мысли.

В эпохи, которые мы обычно называем необычными, значительно отчетливее проступает слепой характер угрозы. На войне, когда снаряды с большой скоростью свистят мимо нашего тела, мы ощущаем, пожалуй, что отклонить их от нас хотя бы на волосок не поможет ни уровень образованности, ни добродетель, ни мужество. В той мере, в какой возрастает угроза, свой натиск на нас увеличивает и сомнение в значимости наших ценностей. Там, где дух все видит поставленным под вопрос, он склонен к катастрофическому взгляду на вещи. К числу вечных спорных вопросов относится большая полемика между нептунистами и вулканистами; в то время как истекшее столетие с его господством идеи развития может быть обозначено как нептуническая эпоха, мы все более теперь тяготеем к вулканическому взгляду.

Подобная склонность лучше всего узнается в особенных предпочтениях духа; так, сюда относится тяга к упадническому настроению, которая не только завоевала сегодня широкие сферы науки, но из которой становится ясной и притягательная сила многочисленных сект. Апокалиптические видения накапливаются; так, в историческом исследовании начинают рассматриваться возможности полной гибели, идущей либо изнутри, через смертельные заболевания культуры, либо снаружи, через нападение самых чужих и безжалостных сил, как, скажем, «цветных» рас. В связи с этим дух чувствует притягательность картины мощных империй, захлебнувшихся в собственной крови. Так молниеносное разрушение южноамериканских культур может послужить примером того, что в безопасном существовании отказано даже самым великим из известных нам образований. В такие эпохи вновь заявляет о себе правоспоминание о затонувшей Атлантиде. Археология есть собственно та наука, которая посвящена боли; в слоях земли она отыскивает империи за империями, от которых не осталось даже имен. Печаль, охватывающая нас в таких местах, чрезмерна, и, наверное, ни в одном мировом свидетельстве она не нашла себе более проникновенного изображения, чем в величественной и загадочной сказке о Медном городе. В этом вымершем и окруженном пустынями городе эмир Муса на плите из китайского железа читает такие слова: «Я имел четыре тысячи гнедых коней и великолепный дворец, моими женами были тысяча дочерей царских, высокогрудых дев, подобных луне; я был осчастливлен тысячью сыновей, подобных диким львам, и прожил я, радуясь сердцем и душой, тысячу лет; я накопил богатства, которых не имел ни один из царей земных, ибо думал я, что мое блаженство продлится вечно. Но внезапно обрушилась на меня губительница всех наслаждений и разлучительница всех связей, разрушительница и опустошительница жилищ и населенных мест, губительница больших и малых, младенцев, детей и матерей — та, которой неведома жалость к бедняку из-за его бедности, которая не страшится царя, поскольку она также повелевает и воспрещает. Воистину, мы жили в этом дворце целы и невредимы, пока нас не постиг приговор». Далее на столе из желтого оникса выгравированы такие слова: «За этим столом пировали тысяча царей, слепых на правый глаз, и тысяча слепых на левый, и еще одна тысяча со зрячими глазами, и все они покинули этот мир и обрели свое пристанище в могилах и гробницах».

С пессимистическим рассмотрением истории соревнуется астрономия, проецирующая момент разрушения в планетарные пространства. Удивительное участие пробуждает в нас сообщение о красном пятне на Юпитере. Также и око познания замутняется нашими самыми тайными желаниями и страхами; в пределах науки это лучше всего просматривается в сектантском характере, который внезапно приобретает какое-нибудь ее ответвление, как, скажем, «учение о мировом леднике». Затем, примечательным оказывается то внимание, которое как раз в последние годы привлекли к себе большие кратеры, возникшие, по всей видимости, вследствие попаданий в нашу земную кору метеоров. И, наконец, война, которая издавна составляла часть апокалиптических видений, тоже предлагает силе воображения богатую пищу. Изображения будущих схваток были популярны уже перед мировой войной; и сегодня из них вновь складывается обширная литература. Своеобразие этой литературы заключается в той роли, какую играет в ней тотальное разрушение; человек знакомится с видом будущих руин, на которых празднует триумф неограниченное господство механической смерти. То, что речь здесь идет о чем-то большем, нежели о литературных настроениях, мы узнаем из действительных мер предосторожности, идущих уже полным ходом. Так, подготовка к газовой защите, как она сегодня проводится во всех цивилизованных государствах, заволакивает жизнь смутным чувством угрозы. Дефо изображает в своем интересном отчете о чуме в Лондоне, как наряду со знаменитыми чумными докторами в преддверии настоящего распространения черной смерти в город, будто авангард адского дыхания, вливается армия магов, шарлатанов, пророков, еретиков и статистов. Подобные ситуации повторяются снова и снова, ибо глаз человеческий при виде неизбежной и неприступной для его ценностных порядков боли вынужден высматривать те пространства, которые предоставляют защиту и безопасность. Вместе с чувством сомнительности и угрозы, под которой находится вся сфера жизни, возрастает потребность обратиться к измерению, уводящему от неограниченного господства и общезначимости боли.

 

Часть 4

 

Эта потребность воздействует еще более странно, когда ее сравнивают с упованиями эпохи высокого уровня безопасности, ценности которой еще всецело доступны для нас. Последний человек, которого предсказывал Ницше, уже принадлежит истории, и если мы пока еще не достигли 2000 года, то все-таки кажется вполне очевидным, что все будет выглядеть совершенно иначе, чем описал в своей утопии Беллами. Мы находимся в ситуации странников, долгое время шагавших по замерзшему озеру, ледяной покров которого при перемене температуры начал распадаться на большие пласты. Поверхность общих понятий начинает становиться ломкой, и глубина стихии, которая имелась всегда, проблескивает из темноты сквозь щели и соединения.

В этой ситуации теряет свою притягательную силу тот взгляд, что боль является предрассудком, который может быть решительным образом устранен разумом. Это понимание есть не только надежный признак всех сил, связанных с Просвещением; кроме того, оно вызвало длинный ряд практических мероприятий, типичных для века человеческого духа, среди которых были такие, как ликвидация пыток и работорговли, изобретение громоотвода, прививка от оспы, наркоз, страхование и весь мир технического и политического комфорта. Мы пока признаем все эти великие вехи прогресса, и там, где они, скажем, служат предметом насмешек, причиной этому является романтический дендизм, которым охотно довольствуется утонченный дух посреди безграничного демократического пространства. Однако этому нашему признанию уже не хватает того примечательного культового привкуса, который еще известен нам на примере наших отцов. Нам, которые с рождения сполна насладились всеми этими благами как чем-то само собой разумеющимся, должно, скорее, казаться, будто с ними, в сущности, мало что изменилось.

Отрицание боли как необходимой составной части мира расцвело после войны во второй раз. Эти годы ознаменованы странным смешением варварства и гуманности; они подобны архипелагу, где рядом с островами каннибалов расположена земля вегетарианцев. Экстремальный пацифизм рядом с чудовищным ростом вооружений, роскошные тюрьмы рядом с жилищами безработных, ликвидация смертной казни, в то время как под покровом ночи белые и красные режут друг другу глотки, — все это вполне напоминает сказку, отражая тот злодейский мир, где только ряд гостиничных фойе сохраняет видимость безопасности.

 

Часть 5

 

Воспоминания о XIX веке уже стали причиной появления позднеромантической литературы. По Франции третьего Наполеона и Третьей Республики, по старой Австрии, по вильгельмовской Германии, по викторианской эпохе и белой жизни в колониях сегодня тоскуют так же, как прежде тосковали по времени до 1789 года, о котором Талейран сказал, что никто родившийся после него не изведал настоящей жизни.

Эта тоска кажется оправданной, если считать мерилом личную свободу и степень, в какой отдельного человека оберегают от боли. Уровень безопасности в самом деле исключителен; он возникает вследствие счастливого совпадения ряда обстоятельств. К этим обстоятельствам принадлежит тот факт, что после того как время религиозных разногласий давно отошло в прошлое, даже новые национальные государства находятся в состоянии относительного насыщения, которое обеспечивает сохранение равновесия. Внутреннюю политику, после того как победа третьего сословия стала очевидной, также характеризует высокая степень предсказуемости; правила игры бюргерства признаются как старыми сословиями, так и развивающимися классами. С уничтожением предрассудков, могущих вызвать боль, прогресс связывает завоевание земного круга без пороха, которое неким магнетическим образом обязует к выплате дани самые отдаленные страны.

Это распространенное состояние безопасности, молниеносно открывшееся глазам Достоевского во время его короткого пребывания в Париже, отбрасывает во все стороны блики счастья. Превращение вещей во всеобщие понятия, скажем, превращение товаров в деньги или превращение естественных связей в юридические, имеет своим следствием чрезвычайную легкость и свободу жизни. Эта легкость усиливается за счет того, что тонкое чутье и способность к эстетическому наслаждению еще не окончательно утрачены. Увеличение импотенции, напротив, имеет своим следствием особое чувство традиционных ценностей; третье бюргерское поколение — это поколение коллекционеров, знатоков, историков и путешественников. Индивидуальная любовь достигла того уровня, который в известной степени превосходит уровень «Опасных связей», ибо способность к наслаждению еще сохранилась, тогда как его границы уже стерлись. Трагический исход, как в «Поле и Виргинии», или в «Вертере», или даже в «Мадам Бова-ри», оказывается излишним — классические описания позднебюргерских жизненных отношений дает Мопассан. Уже сегодня, читая такие описания, мы чувствуем, сколь основательно мы утратили обаяние этих утаиваний и обнаружений, и уже просмотр фильма рубежа веков с женскими модами, которые столь сильно ориентированы на получение удовольствия и совсем не рассчитаны на спорт или работу, погружает нас в состояние исторических грез.

Широта участия в наслаждениях и материальных благах есть знак процветания. Как символы здесь, наверное, в первую очередь выступают большие кафе, в залах которых охотно воспроизводятся стили рококо, ампир и бидермайер и которые можно назвать подлинными дворцами демократии. Здесь ощущается волшебный и обезболивающий уют, странно растворенный в воздухе и наполняющий его наркотическими парами. В облике городских улиц бросается в глаза, что толпы народа одеты хотя и безвкусно, но одинаково и «прилично». Зрелище голой неприкрытой бедности можно увидеть лишь изредка. Единичный человек находит множество удобств, которые устраняют возможность трения; среди них — накатанный путь к образованию и выбору профессии по склонности, открытый рынок труда, договорный характер почти всех обязательств и неограниченная свобода передвижения. Картину дополняет то, что сказочному совершенствованию технических средств присущ чистый характер комфорта, — кажется, все сделано только для того, чтобы освещать, обогревать, двигать, увеселять и притягивать потоки золота.

Пророчество о Последнем человеке сбылось скоро. Оно точно — вплоть до того положения, что Последний человек живет дольше всех. Его эпоха осталась уже позади.

 

Часть 6

 

И все же ничто, кроме боли, не предъявляет к жизни более определенных требований. Там, где есть недостаток боли, равновесие восстанавливается по законам совершенно определенной экономии, и, изменив известную фразу, можно говорить о «хитрости боли», которая добивается своей цели любыми путями. Поэтому если мы видим перед собой состояние повсеместного удовлетворения, можно сразу же спросить, кто несет на себе тяготы. Как правило, не нужно далеко идти в поисках боли, и так мы обнаруживаем, что даже здесь, будучи в полной безопасности, единичный человек не совсем избавлен от боли. Искусственная изоляция от элементарных сил хотя и способна остановить их грубое прикосновение и прогнать резкие тени, но не способна устранить тот рассеянный свет, которым вместо этого боль начинает наполнять пространство. Сосуд, закрытый для сильной струи, наполняется по каплям. Так, скука есть не что иное, как растворение боли во времени.

Другая форма этого невидимого влияния обнаруживается в чувстве отравленности. Так, душевная боль есть одна из низших разновидностей боли; она принадлежит к числу болезней, которые порождает упущение жертвы. Вероятно, поэтому ничто так не характерно для рубежа веков, как господство психологии как науки, которая находится в интимнейшем отношении к боли: это доказывает факт ее последовательного вторжения во врачебную науку. К этой сфере также относится настроение глухого подозрения — ощущение злой разлагающей интриги — либо в отношении экономического, духовного, морального, либо в отношении расового состава. Это ощущение приводит к ситуации всеобщих обвинений — к литературе слепцов, непрестанно ищущих виноватых. Еще более ужасное лицо имеет боль там, где она достигает истоков зачатия. Здесь мы не встретим ни одной значительной силы, у которой бы не перехватывало дыхания от недостатка воздуха, — ранг и глубина непосредственно связаны друг с другом. Любая удовлетворенность является подозрительной, ибо господство всеобщих понятий не может удовлетворить никого, кто имеет какое-то отношение к вещам. Отсюда неудивительно, что это время видит в гении, то есть в обладателе наивысшего здоровья, одну из форм безумия; аналогично роды описываются как случай болезни, а солдата уже не могут отличить от палача. Тот, кто считает пытку орудием средневековья, тот скоро будет убежден в другом, если погрузится в чтение «Ессе homo», переписку Бодлера или какого-нибудь другого ужасного документа, которые дошли до нас в столь большом количестве. В мире, полном низших оценок, любая величина придавливается к земле страшнее, чем свинцовым грузом, и зона предельного страдания, куда способен проникнуть притупленный взор, символизируется Каспаром Хаузером и Дрейфусом. В боли отдельного значительного человека наиболее убедительно отражается предательство, совершаемое духом по отношению к закону жизни. То же самое имеет силу для значительных состояний вообще, например, для юношества, которое оторвано от своей «пылающей стихии», как о том сожалеет Гёльдерлин в своем стихотворении «Юноша отвечает разумным советчикам».

Если рассматривать вторжение боли в область зачатия, нельзя также забывать о нападении на еще не рожденных детей, которая характеризует Последнего человека как с его слабой, так и с его животной стороны. Правда, дух, который обнаруживает недостаток способности различения в смешении войны с убийством или преступления с болезнью, в борьбе за жизненное пространство с необходимостью выберет тот способ убийства, который является наименее безопасным и наиболее жалким. В ситуации адвоката воспринимаются только страдания обвинителей, но не страдания беззащитных и молчаливых.

Итак, природа такой безопасности основана на оттеснении боли на периферию в пользу посредственного удовлетворения. Наряду с пространственной экономией существует еще одна, временная, которая состоит в том, что сумма незатребованной боли складывается в невидимый капитал, умножаемый с помощью начисления сложных процентов. Наряду с искусственным наращиванием дамбы, которая отделяет человека от элементарных сил, усиливается и угроза.

 

Часть 7

 

Но что, собственно, значит увеличение сентиментальности, которое можно наблюдать уже более ста пятидесяти лет? Мы будем напрасно пытаться перенестись в тот мир, в котором семнадцатилетний Ориген заклинал своего плененного отца не отвергать мученической смерти из-за своей семьи, или в тот мир, в котором после взятия приступом германских заграждений из повозок была привычной картина умерщвления женщинами сначала своих детей, а потом и самих себя.

Подобного рода свидетельства ясно показывают нам, что оценка боли не одна и та же во все времена. Очевидно, существуют позиции, которые позволяют человеку отстраняться от областей, отданных в безраздельное управление боли. Это отделение проявляется в том, что человек способен обращаться с пространством, через которое он причастен к боли, то есть с телом, как с предметом. Правда, эта процедура предполагает командную высоту, откуда тело рассматривается как форпост, который человек способен с большого расстояния использовать в борьбе и пожертвовать им. В таком случае все меры сводятся не к тому, чтобы убежать от боли, а чтобы ее вытерпеть. Поэтому как в героическом, так и в культовом мире мы встречаем совершенно иное отношение к боли, чем в мире сентиментальности. А именно: в последнем случае, как мы видели, речь идет о том, чтобы оттеснить боль и изолировать от нее жизнь, тогда как в первом случае важно включить ее и приспособить жизнь к тому, чтобы она в каждый момент была вооружена для встречи с ней. Итак, здесь боль тоже играет значительную роль, однако прямо противоположную. Это вытекает уже из того, что жизнь стремится сохранять постоянную связь с болью. Ибо именно это и значит дисциплина, будь то жреческо-аскетическая, которая ориентирована на умерщвление, будь то военно-героическая, которая ориентирована на закалку. И здесь, и там важно держать жизнь в полном повиновении, чтобы в любое время можно было поставить ее на службу высшему порядку. Поэтому решение существенного вопроса о ранге имеющихся ценностей зависит как раз от того, в какой мере тело может рассматриваться как предмет.

Тайна современной сентиментальности кроется в том, что она соответствует миру, в котором тело тождественно с самой ценностью. Из данной констатации проясняется отношение этого мира к боли как к власти, которой нужно избегать в первую очередь, ибо тут боль задевает тело не как некий форпост, а подобно тому, как главная власть задевает существенное ядро самой жизни.

 

Часть 8

 

Сегодня, пожалуй, мы уже вправе сказать, что мир наслаждающегося собой и жалеющего себя самого отдельного человека остался позади нас и что его ценности, еще распространенные, терпят поражение по всем решающим пунктам или опровергаются следствиями из них. Нет недостатка в усилиях обрести мир, в котором были бы значимы новые и более мощные ценности. Как бы ни приветствовались эти отдельные усилия, все же действительный прорыв пока никак не может считаться удавшимся. Это связано с тем, что командная высота, при взгляде с которой атака боли приобретает чисто тактическое значение, не может быть создана искусственными средствами. Недостаточно, в частности, одних усилий воли, ибо речь здесь идет о бытийном превосходстве. Так, скажем, нельзя искусственно воспитать «героическое мировоззрение» или проповедовать его с кафедр, ибо хотя это мировоззрение и дается герою правом рождения, однако благодаря тому способу, каким оно захватывает массу, оно опускается до ранга всеобщих понятий. То же самое имеет силу для расы вообще; раса существует и узнается по своим действиям. Подобно этому тотальное государство предполагает бытие по меньшей мере одного тотального человека; а чистая воля порождает в лучшем случае тотальную бюрократию. Еще очевиднее это положение вещей становится при взгляде на отношения в области культа; приближение бога не зависит от человеческих стараний.

Эта констатация важна постольку, поскольку она содержит в себе критерий оценки уровня вооружения. Чтобы обрисовать то, как сильно возросли требования готовности, приведем один пример из практики. Недавно в газетах было опубликовано сообщение о новой торпеде, которая будет разрабатываться для применения в японских военно-морских силах. Удивительно в этом оружии то, что оно управляется не механической, а человеческой силой, а именно штурманом, который закрыт в маленькой кабине и которого можно рассматривать и как технический элемент, и в то же время как собственно разум снаряда.

Мысль, лежащая в основе этой странной органической конструкции, продвигает сущность технического мира немного вперед, делая самого человека одной из его составляющих, причем в более буквальном смысле, чем прежде. Если развить ее дальше, то мы вскоре увидим, что она теряет привкус курьеза, когда становится возможным реализовать ее в большем масштабе, то есть когда появляется команда людей, которая намерена подчиняться ей. Так, скажем, самолеты конструируются как воздушные торпеды, которые с большой высоты нацеленно обрушиваются на жизненные узлы вражеского сопротивления и уничтожают их. Так возникает образ человека, которым в начале какого-то столкновения выстреливают, как из стволов пушек. Конечно, это было бы самым плодотворным символом притязания на господство, какой только можно себе представить. Здесь с математической точностью исключается всякая возможность счастья, при условии, что под счастьем не подразумевают что-то совершенно иное. А это совершенно иное представление о счастье мы встречаем тогда, когда слышим, что генерал Ноги — одна из немногих фигур нашего времени, к которой применимо слово «герой», — «с глубоким удовлетворением» приветствует весть о гибели своего сына.

Если еще немного подумать об идее человеческого снаряда, то станет очевидно, что единичный человек, занимающий подобную позицию, будет превосходить любую толпу народа, какую только можно вообразить. Естественно, он будет иметь превосходство не только в том случае, если он обшит броней боеголовки, ведь речь идет о превосходстве не над человеком, а над пространством, в котором правит закон боли. Это превосходство есть высшее превосходство; все остальные оно включает в себя.

Правда, наш этос не расположен к таким способам поведения. Самое большее, где они возникают, — это в нигилистических пограничных ситуациях. В одном из романов Йозефа Конрада, описывающем происки русских революционеров в Лондоне и содержащем множество пророческих черт, фигурирует один анархист, который продумал до последних следствий идею индивидуальной свободы и который, чтобы избежать принуждения, постоянно носит с собой бомбу. Запалить ее можно с помощью резинового мяча, который он сжимает в руке при угрозе ареста.

 

Часть 9

 

Никакого лоска убеждений недостаточно для того, чтобы вынести суждение о положении вещей. Слова ничего не меняют. Они не больше, чем знаки изменения. Изменение же имеет место на деле, и оно наиболее ясно открывается глазу тогда, когда он пытается его созерцать, не давая ему оценки.

То изменение, которое происходит с единичным человеком, мы в другом месте обозначили как превращение индивида в тип, или в рабочего. Если приложить критерий боли, то это превращение представится в качестве операции, посредством которой зона сентиментальности вырезается из жизни, и с этим связано то, что вначале оно имеет характер утраты. К этой зоне относится прежде всего индивидуальная свобода, включая порожденные ей возможности свободного передвижения в различных областях. Ограничение этой свободы было одним из тех особых случаев, самый значительный из которых состоял в несении строевой службы в рамках всеобщей воинской повинности. Это отношение, как и многие другие, уже почти перевернулось; новое направление сводится к тому, чтобы видеть в службе состояние, определяющее жизнь. Неизбежность подобных изменений особо отчетливо проявляется на примере их развития в Германии, где им противостояла не только всеобщая внутренняя усталость, но и обязательство внешнеполитических договоров.

Вторая зона сентиментальности разрушается наступлением на всеобщее образование. Последствия этого наступления вовсе не так очевидны. Это происходит по разным причинам; прежде всего потому, что понятия, на которых основан принцип всеобщего образования, понятие культуры прежде всего, охраняются как своего рода фетиш. Однако фактически это ничего не меняет, ибо наступление на индивидуальную свободу необходимо включает в себя наступление на всеобщее образование. Та точка, в которой это отношение становится очевидным, — это момент вынужденного отрицания свободного исследования. Но свободное исследование невозможно в состоянии, сущностный закон которого должен быть понят как закон вооружения, ибо оно наподобие слепца отворяет без разбору все ворота в пространстве, тогда как должны быть открыты только ворота власти. Свободное исследование, однако, становится излишним в тот момент, когда существует полная ясность относительно того, какие вещи следует знать, а какие нет. Здесь в силу высшего закона исследование получает задания, с которыми оно должно сообразовывать свой метод. Правда, для нас еще неприятна мысль о том, что знание будет сокращено; однако надо видеть, что это имело место в каждой действительно решающей ситуации. Так, в лице Геродота мы имеем пример географа и этнографа, знающего границы своей науки; так, революция Коперника была возможна лишь в ситуации, когда уже была утрачена способность к высшему решению. Тот факт, что в нашем пространстве тоже отсутствует высшее решение и что ему уже находится замена, будет рассмотрен далее; если бы оно несомненно имелось, то исчезло бы и чувство боли, которое нам еще предстоит испытать вследствие вторжения в сферу знания.

Можно предвидеть, что измененной ценности свободного исследования, как вершине, венчающей здание всеобщего образования, будет соответствовать широкая перестройка самой системы образования. Тут мы пока находимся в стадии эксперимента, но, пожалуй, можно предсказать, что воспитание пойдет по более ограниченному и в то же время более прямому пути, как то наблюдается везде, где на передний план выходит выведение типа. Это имеет силу для офицерских училищ и семинарий, в которых ход образования регламентировался и контролировался благодаря детальной дисциплине. Но также это имеет силу и для воспитания в рамках сословных порядков и ремесел, тогда как образцом индивидуального становления является «Исповедь», из которой выходит множество воспитательных романов и романов о формировании личности. Возможно, нам пока странно слышать о «новой» специализации воспитания, и тем не менее по всему видно, что мы на пути к ней. Если еще недавно, по меньшей мере теоретически, каждому отдельному человеку был открыт путь к высшим ступеням всеобщего образования, то уже сегодня это не так. Мы, например, наблюдаем, что в некоторых странах для подрастающего поколения из слоев, пользующихся меньшим доверием, уже закрыт доступ к определенным предметам. Равным образом, факт numerus clausus, наблюдаемый в случае отдельных профессий, высших школ или университетов, указывает на волю, которая из соображений государственного интереса намерена изначально отрезать от образования определенные слои общества, например, научный пролетариат. Правда, это всего лишь разрозненные признаки, которые все же указывают на то, что даже свободный выбор профессии более не относится к числу институтов, не подверженных никакому сомнению.

Коль скоро мы упомянули возможность специализированного образования, то это опять-таки предполагает существование высшей направляющей инстанции. Такое образование может иметь смысл лишь в том случае, если государство является носителем тотального характера работы. Лишь в подобных рамках можно представить себе всю важность таких мероприятий, как, скажем, высылка целых частей населения в места колонизации. Меры такого рода уже включают в себя определение профессии для еще не рожденных детей. Также следует упомянуть, что и в случае военной подготовки, которая в большинстве цивилизованных государств начинается уже в школе, можно усматривать ограничение принципа всеобщего образования.

Меры такого рода, естественно, оказывают воздействие и на человеческий состав, или, лучше сказать, они суть указания на то, что этот состав начинает изменяться. Все они обнаруживают явную или неявную склонность к дисциплине. Дисциплиной мы назвали форму, посредством которой человек поддерживает контакт с болью. Поэтому нельзя удивляться, что в эту эпоху мы вновь стали чаще встречать лица, которые совсем недавно можно было найти лишь на последних островках сословных порядков и, прежде всего, в прусской армии, в этом мощном бастионе героических оценок. Тем, что либеральный мир понимал под «хорошим» лицом, было, собственно, утонченное лицо: нервозное, подвижное, переменчивое и открытое самым различным влияниям и возбуждениям. Дисциплинированное лицо, напротив, замкнуто; оно обладает твердым взгля



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.