Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Марина Влади 10 страница



Однажды вечером ты возвращаешься навеселе и, свалившись на диван, сообщаешь мне:

— Я был у Хрущева.

На мой удивленный взгляд ты отвечаешь, что Хрущев, с тех пор как потерял власть, живет недалеко от Москвы, что он попросту пригласил тебя и что тебе тоже было любопытно встретиться с этим человеком, который был главой Советского Союза и некоторым образом способствовал либерализации искусства, а главное — сделал доклад о преступной деятельности Сталина. Ты взял гитару и отправился к нему.

На столе были пироги и, конечно же, ледяная водка — Никита Сергеевич любит выпить. Он немедленно задает тебе кучу вопросов. Что ему интересно — так это знать, как ты пишешь песни о войне. Он предполагает, что фронтовики много рассказывали тебе о ней. Когда ты объясняешь ему, что все, что ты пишешь, появляется почти без сознательного усилия, что тебе надо только влезть в шкуру персонажей, как актеру, чтобы рассказать о событиях, в которых, ты, естественно, не участвовал, — Хрущев очень удивляется.

Ты в свою очередь задаешь ему вопросы и поешь. В сумерках ты разглядываешь круглое раскрасневшееся лицо бывшего Первого секретаря. Ты спрашиваешь его о художниках-абстракционистах, выставку которых он приказал уничтожить бульдозерами. Он еще больше краснеет и, хлопнув себя руками по коленкам, прямо-таки взрывается:

— Меня обманули! Мне не объяснили, я-то ничего не понимал в живописи, я — крестьянин! — И, вздохнув, добавляет: — И вообще, мне сказали, что все они — пидорасы.

Заканчивая рассказ об этой встрече, ты с грустью смотришь на меня:

— Кто знает, может быть, если бы с ним тогда кто-нибудь поговорил, вот как я сейчас, шестидесятые годы стали бы эпохой развития советского ИСКУССТВА.

И, отмахнувшись от этих оптимистичных мыслей, ты говоришь:

— Когда они там, наверху, их даже увидеть-то нельзя — не то что поговорить…

То, что все называют «китайским циклом», — это на самом деле несколько песен, написанных в шестидесятые годы. Песни эти вызвали такое неудовольствие китайского правительства, что тебе был запрещен въезд в Китай «до конца времен». Надо сказать, что ты и в самом деле в выражениях не стеснялся…

Возвращаясь из Парижа в Москву на машине, мы обсуждаем события, слово в слово вспоминаем все твои тексты.

Невероятно! Кажется, что это — какая-то яркая хроника событий, сотрясающих великий Китай. И все сказано с провидением почти божественным — ведь ты писал эти песни за несколько лет до событий. Ты и сам себе удивляешься. Приехав в Москву, ты зовешь друзей и не без гордости сообщаешь им:

— Я — ясновидящий.

И снова начинаешь петь песни «китайского цикла» к вящей радости присутствующих…

Среди твоих любимых артистов есть один, нежность к которому у тебя безгранична. Его зовут Енгибаров. Он молод, в нем все прекрасно. Он тоже своего рода поэт, он заставляет смеяться и плакать публику — и детей и взрослых. Этот волшебник украл пальму первенства у стареющего Олега Попова и других традиционных ковровых клоунов. Он работает в минорных тонах. Никаких тортов с кремом в лицо, красных носов, полосатых штанов, огромных ботинок. Разбивая тарелки, он переключает публику с бешеного хохота на полную тишину, а потом удивляешься, что у тебя стоит ком в горле, — и вот уже люди вынимают носовые платки, чтобы украдкой вытереть слезы. Этот удивительный атлет творит чудеса на арене, и если тебе удается на несколько секунд сделать «крокодила на одной лапе», то он без видимого УСИЛИЯ может больше минуты оставаться в таком положении.

Мы часто встречаемся в цирке в компании добряка Никулина, который так любит детей, что десятками катает их на своей машине по Москве. В ваших отношениях чувствуется взаимное восхищение.

Однажды тебе звонят, и я вижу, как у тебя чернеет лицо.

Ты кладешь трубку и начинаешь рыдать, как мальчишка, взахлеб. Я обнимаю тебя, ты кричишь:

— Енгибаров умер! Сегодня утром на улице Горького ему стало плохо с сердцем, и никто не помог — думали, что пьяный!

Ты начинаешь рыдать с новой силой.

— Он умер, как собака, прямо на тротуаре!

В каждый период твоей жизни у тебя был какой-нибудь закадычный приятель. За двенадцать лет их было семь. Меня поражало, как тебе необходимы их присутствие, общие секреты, сидение на кухне целыми ночами. Среди этих приятелей были: Иван — артист твоего театра — талантливый человек с неудавшейся судьбой, Володарский — друг детства и приятель по пьянке, впоследствии оказавшийся предателем. Еще один приятель-электронщик долго был у тебя звукооператором и, имея в своем распоряжении оригиналы твоих записей, торговал ими. Все эти люди были лишь лакеями, которых ты не сегодня-завтра оставлял в тени забвения.

Но один друг останется навсегда. Когда ты знакомишь меня с этим человеком, я уже знаю, что он вернулся оттуда, откуда не все возвращаются. Он был приговорен к бессмысленному сроку — сто семьдесят лет, амнистирован после XX съезда, но уже отсидев шестнадцать лет в лагерях. Шестнадцать лет каторги в Сибири из-за безобидного письма, где он цитировал опального поэта. Эти годы превратили моряка, влюбленного в русский язык, в человека, спасшегося из ада.

Он выжил, этот крепкий мужик. Здороваясь со мной, он беззастенчиво протягивает мне свою изуродованную руку, которую, как я узнаю в тот же вечер из твоего рассказа, он положил в костер, где раскалялись инструменты для пыток, и сказал палачам: «Зря стараетесь. Меня бесполезно допрашивать». Это вызвало восхищение даже у них. Той же рукой в другом лагере на допросе после неудавшейся попытки бежать он страшным ударом разбил чугунную печь. Вместо руки остались клочья мяса. От этого зрелища передернуло даже тюремщиков.

У этого квадратного человека есть только одна слабость: он терпеливо каждое утро зачесывает от ушей наверх прядь волос, чтобы прикрыть лысину и создать впечатление прически. Когда поднимается ветер, эта прядь отстает от головы и развевается, как флаг. Мы немножко подтруниваем над этим его кокетством. Он теперь — геолог, возглавляет бригаду бывших заключенных, для которых жизнь в городе стала невыносимой. Им не хватает простора, воздуха, свободы. Они живут большую часть года в огромной сибирской тайге. Вертолет забрасывает их туда с необходимой техникой для разведки ископаемых. Они строят времянки, устраивают свою тяжелую, почти монашескую жизнь — без женщин, без водки.

Работа изнуряющая, но за нее очень хорошо платят. Когда они возвращаются в Москву — это праздник, но лица их всегда остаются серьезными. Однажды они приходят к нам. Со слезами на глазах они слушают песни, написанные по их рассказам, кивают головами и, ни слова не говоря, сжимают тебя в объятиях. Между ними сложились удивительные отношения.

Они понимают друг друга с полуслова. Один из них, неловко повернувшись, как-то оторвал себе пуговицу на пиджаке и попросил твоего друга ее пришить. Прежде чем я успеваю среагировать, тот берет иголку с ниткой и аккуратно пришивает пуговицу, продолжая разговор. У них нет ни начальников, ни подчиненных. Трагические годы, проведенные вместе, словно очистить их души. Нет больше тщеславия, ревности, желания казаться другим. Они по-настоящему просты и добры.

Со мной они не говорят о прошлом — стесняются. Но я знаю их истории из твоих песен — например, из песни об одной из многочисленных попыток твоего друга совершить побег. Ему за это и добавляли каждый раз срок до того, что ему надо было бы быть бессмертным, чтобы до конца отсидеть его.

Группа из пятидесяти заключенных ушла на лесоповал довольно далеко от лагеря, стерегли их только трое вооруженных солдат с овчарками на поводках, и твой друг решает рискнуть. В бесконечной тайге, растянувшейся на тысячи километров, почти невозможно выжить, и охранникам это отлично известно. Видимо, поэтому они и не особенно ищут сбежавших. Надо только спрятаться в снегу и выждать время.

Твой друг видит, как пытается бежать один из его товарищей. Но его заметили, охрана кричит, спускает собак. Человек выпрямляется, делает несколько прыжков, свистит пуля, он заваливается совсем рядом от того места, где прячется твой друг — у него размозжен череп. Собаки бросаются на труп, начинают слизывать мозг и так возбуждены кровью, что не чувствуют присутствия живого человека. Стражники уволакивают тело, оставляя на снегу кровавый след, по которому идут собаки, опустив вниз морды. Твоему другу удается продержаться несколько дней в этой ледяной пустыне, но потом его снова хватают, полумертвого от холода.

Другой рассказанный им случай из лагерной жизни не приснится и в кошмарном сне. Троим заключенным удается обмануть бдительность охраны. Они хорошо подготовились — у них есть ножи, еда, теплая одежда. Самый пожилой из них встретился в лагере с собственным сыном, которого не видел много лет. По иронии судьбы, он проклял этого сына, узнав от вновь прибывших в лагерь, что тот работает в органах. И вот они оба — заключенные. Так часто случалось в те странные времена: палачи сидели вместе с жертвами, и ужас каждого дня стирал прошлое, они становились ближе, один — потому что начинал вдруг понимать, что натворил, другой — потому что видел бывшего мучителя в свою очередь униженным и избитым, доведенным до животного состояния, — и тогда проходила злоба, и жертве становилось жаль палача.

И потом, такая связь между ними давала все-таки этим людям без будущего хотя бы общее прошлое.

Примирившиеся отец и сын идут друг за другом, третий беглец — почти мальчик. Три поколения вязнут в бесконечном пространстве. Еда кончилась, они пробуют охотиться, но дичь здесь редка, а ножи — не самое удачное оружие для охоты. Глубокий снег мешает бежать, и три человека, ослабев, даже не стараются поймать редких зверьков, с которыми они вдруг сталкиваются в таежных зарослях. Отец, чувствуя приближение конца, заставляет двух молодых людей поклясться, что, когда он умрет, они разрежут его на куски и будут есть его мясо — «чтобы выжить и свидетельствовать», — говорит он. Старик умирает на руках у сына, успокоенный торжественной клятвой.

Они выжили, но свидетельствовать не смогли. Их ночи отравлены кошмарами, а дни навсегда переполнены ненавистью к слепой системе, которая сделала из них людоедов.

 

Был побег на рывок —

Наглый, глупый, дневной.

Вологодского — с ног

И — вперед головой.

 

 

И запрыгали двое,

В такт сопя на бегу,

На виду у конвоя

Да по пояс в снегу.

 

 

Положен строй в порядке образцовом,

И взвыла «Дружба» — старая пила,

И осенили знаменьем свинцовым

С очухавшихся вышек три ствола.

 

 

Все лежали плашмя,

В снег уткнули носы,

А за нами двумя —

Бесноватые псы.

 

 

Девять граммов горячие,

Как вам тесно в стволах!

Мы на мушках корячились.

Словно как на колах.

 

 

Нам — добежать до берега, до цели,

Но свыше — с вышек — все предрешено.

Там у стрелков мы дергались в прицеле

Умора просто, до чего смешно.

 

 

Вот бы мне посмотреть,

С кем отправился в путь,

С кем рискнул помереть,

С кем затеял рискнуть.

 

 

Где-то виделись будто.

Чуть очухался я,

Прохрипел: «Как зовут-то?

И какая статья?»

 

 

Но поздно, зачеркнули его пули

Крестом — затылок, пояс, два плеча.

А я бежал и думал: «Добегу ли?» —

И даже не заметил сгоряча.

 

 

Я к нему, чудаку, —

Почему, мол, отстал?

Ну, а он — на боку

И мозги распластал.

 

 

Пробрало — телогрейка

Аж просохла на мне.

Лихо бьет трехлинейка.

Прямо как на войне.

 

 

Как за грудки, держался я за камни,

Когда собаки близко — не беги.

Псы покропили землю языками

И разбрелись, слизав его мозги.

 

 

Приподнялся и я,

Белый свет стервеня,

И гляжу — кумовья

Поджидают меня.

 

 

Пнули труп: «Сдох, скотина,

Нету проку с него.

За поимку — полтина,

А за смерть — ничего».

 

 

И мы прошли гуськом перед бригадой,

Потом — за вахту, отряхнувши снег.

Они — обратно в зону, за наградой,

А я — за новым сроком за побег.

 

 

Я сначала грубил,

А потом перестал.

Целый взвод меня бил —

Аж два раза устал.

 

 

Зря пугают тем светом —

Тут — с дубьем, там с кнутом.

Врежут там — я на этом.

Врежут здесь — я на том.

 

 

А в промежутках — тишина и снеги,

Токуют глухари, да бродит лось.

И снова вижу я себя в побеге,

Да только вижу, будто удалось.

 

 

Надо б нам вдоль реки, —

Он был тоже не слаб.

Чтоб людям не с руки,

А собакам — не с лап.

 

 

Вот и сказке конец,

Зверь бежал на ловца.

Снес, как срезал,

Беглецу пол-лица.

 

 

Я гордость под исподнее упрятал,

Видал, как пятки лижут гордецы.

Пошел лизать я раны в изолятор —

Не зализал, и вот они, рубцы.

 

 

Все взято в трубы, перекрыты краны,

Ночами только воют и скулят.

Но надо, надо сыпать соль на раны.

Чтоб лучше помнить. Пусть они болят.

 

Мы в Париже, это семьдесят восьмой год. Я смотрю по телевизору передачу об охоте на волков с вертолета. В фильме, снятом в Сибири, показано, как уничтожают стаю волков.

Обезумевшие животные стараются зарыться в снег, поднимают искаженные отчаянием морды к ревущим машинам, откуда дождем льется смерть. Вскоре снег покрывается длинными кровавыми дорожками. Почти никто не уцелел в этой бойне.

По телефону я пересказываю тебе фильм. Ночью ты пишешь песню «Охота с вертолета» — продолжение и в каком-то смысле заключение «Охоты на волков».

 

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,

Отворились курки, как волшебный Сезам,

Появились стрелки, на помине легки, —

И взлетели стрекозы с протухшей реки,

И потеха пошла в две руки, в две руки.

Мы легли на живот и убрали клыки.

 

 

Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,

Чуял волчие ямы подушками лап,

Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —

Тоже в страхе взопрел — и прилег, и ослаб.

 

 

Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал.

Зря мы любим ее, однолюбы.

А у смерти — красивый широкий оскал

И здоровые, крепкие зубы.

 

 

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу —

Псам еще не намылены холки.

Но — на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

 

 

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,

К небесам удивленные морды задрав:

Либо с неба возмездье на нас пролилось,

Либо света конец, и в мозгах перекос —

Только били нас в рост из железных стрекоз.

 

 

Кровью вымокли мы под свинцовым дождем —

И смирились, решив: все равно не уйдем!

Животами горячими плавили снег.

Эту бойню затеял не Бог — человек:

Улетающих — влет, убегающих — в бег.

 

 

Свора псов, ты со стаей моей не вяжись —

В равной сваре за нами удача.

Волки мы! Хороша наша волчая жизнь.

Вы — собаки, и смерть вам — собачья!

 

 

Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу.

Чтобы в корне пресечь кривотолки.

Но — на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!

 

 

К лесу! Там хоть немногих из вас сберегу!

К лесу, волки! Труднее убить на бегу!

Уносите же ноги, спасайте щенков!

Я мечусь на глазах полупьяных стрелков.

И скликаю заблудшие души волков.

 

 

Те, кто жив, — затаились на том берегу.

Что могу я один? Ничего не могу!

Отказали глаза, притупилось чутье…

Где вы, волки, былое лесное зверье.

Где же ты, желтоглазое племя мое?!

 

 

Я живу. Но теперь окружают меня

Звери, волчьих не знавшие кличей.

Это — псы, отдаленная наша родня,

Мы их раньше считали добычей.

 

 

Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу,

Обнажаю гнилые осколки.

А на татуированном кровью снегу

Тает роспись: мы больше не волки!

 

Через несколько дней меня приглашают на просмотр фильма Криса Маркера «В воздухе — красный цвет!». Последние кадры фильма — это та же охота на волков. Совпадение пугающее… Я рассказываю Крису историю песни. Он просит у меня текст, переводит его и пускает в начале своего великолепного документального фильма.

Венгрия, конец семьдесят седьмого года. Погода пасмурная, большие тучи нависли над аэропортом. Я жду тебя уже два часа — ты должен прилететь в Будапешт на съемки фильма, где снимаюсь и я. Самолет опаздывает, и, как всегда в Восточной Европе, нам не дают никаких объяснений. Вдруг мы слышим свист турбин. В маленьком зале ожидания, где сбились в кучу люди, все поднимают глаза к потолку и наконец устремляются наружу. Холодный воздух щиплет нас за щеки.

Самолет обледенел в холодном тумане и, отяжелев, едва не задевает при снижении контрольную вышку. По толпе пробегает ропот. Я говорю про себя: «Черт, еле прошел!» Самолет снова с трудом набирает высоту, перегруженные турбины ревут. Мне страшно, ты — там, и все так ненадежно. После трех акробатических полетов над аэродромом самолет исчезает. По-венгерски сообщают, что рейс J602 не сядет в Будапеште, что пассажиров привезут поездом завтра утром в пять часов тридцать минут. Я узнаю обо всем этом из сюрреалистической беседы, когда на мой непонятный для них русский мне отвечают по-немецки, который я плохо понимаю.

Венгры терпеть не могут говорить по-русски, зато охотно отвечают на немецкую речь. Вечером следующего дня мы должны снять единственную нашу с тобой сцену в фильме. Режиссер Марта Месарош дает тебе маленький эпизод. Мы оба рады — ведь мы еще никогда не снимались вместе. Но вскоре это становится не так весело, потому что у тебя только два дня свободных, а плохая погода отнимает у нас еще и ночь.

Мы уже много недель не виделись. За это время столько всего накопилось…

Я еду в гостиницу, чтобы немного поспать. Я хочу быть красивой для этой двойной встречи — в жизни и на экране.

Ровно в пять тридцать поезд подходит к вокзалу. Я в шубе, но страшно мерзну, может быть, просто не выспалась. Я вижу тебя в конце платформы — бледного, с двумя огромными чемоданами, которые я не узнаю. Ты улыбаешься мне и в отчаянии киваешь на потрясающей красоты негритянку, которая выходит из вагона следом за тобой. Она — из джазовой группы, приехавшей на гастроли в Будапешт. Вы с ней целую ночь проболтали в поезде. И конечно, ты не в силах сопротивляться женскому очарованию! Мне все же удается изобразить улыбку, и, так и не обняв тебя, я иду рядом в компании этой красавицы до дверей вокзала.

Из-за этой испорченной встречи я нервничаю, и мне не удается скрыть свое настроение. Я никогда не знаю, каким увижу тебя после длительной разлуки. Мы живем в таких разных странах, в таких разных мирах, что нам необходимо время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. Нам еще нужно заехать на студию, взять текст (мы играем на русском), немного порепетировать сцену. У меня очень болит голова, и от твоего отсутствующего вида мне становится совсем грустно.

Я на всякий случай тайком принюхиваюсь, но от тебя не пахнет водкой, и я уже ничего не понимаю. Ты смотришь как-то сквозь меня, и в твоих глазах меня пугает какая-то пустота.

Сцену должны снимать на маленькой деревенской улочке.

С утра идет снег, и вокруг белым-бело и очень тихо. Прожекторы оставляют на снегу большие желтые пятна. Сцена проста: я играю замужнюю женщину, которую в субботу вечером пригласил в кино товарищ по работе. Мы выходим из кино, болтаем, и вдруг, ни с того ни с сего ты целуешь меня. Я смеюсь, ты обижаешься, я говорю тебе, что впервые поцеловала не мужа и что это оказалось не так уж неприятно. Я оставляю тебя стоять с удивленно-разочарованным выражением лица и ухожу. Стоп-кадр.

Мы снимаем несколько дублей. Каждый раз случается чудо — твои пустые глаза загораются хитринкой, моя мигрень исчезает, ты целуешь меня, и мы живем для камеры минуты, которые нам не удалось прожить на самом деле.

Прошло много лет. И только теперь я понимаю причину моего беспокойства. Холодная паника, которую я увидела тогда у тебя в глазах, возникает у наркоманов, когда они вовремя не получают своей дозы наркотика.

А между тем на экране мужчина страстно влюблен в женщину, и она неравнодушна к нему.

Мы оба — дети города. Улица была нашей первой площадкой для игр. Ты вырос в самом центре Москвы, я — в Париже. Но в девять лет ты попадаешь в Германию, в маленький городок среди лесов и полей. Ты живешь там как кум королю, тебя балует твоя мачеха тетя Женя. Тебе дарят овчарку, и ты гуляешь с ней в лесу… Я только в пятнадцать лет переезжаю в Мезон-Лаффит, под Париж, и начинаю действительно любить деревню и деревья — я их много посадила в саду возле дома.

Каждый раз, возвращаясь из путешествий, я привожу с собой в мокрых тряпицах какой-нибудь саженец.

С первого приезда в Москву у меня появляется желание купить дом за городом. Но тут я сталкиваюсь с почти неразрешимой проблемой: иностранцам запрещено выезжать дальше чем за сорок километров от Москвы — только по специальному разрешению. К тому же дом недалеко от города стоит бешеных денег, да их просто и не продают. И я оставляю эту мысль. Еще в начале нашей с тобой жизни, возвращаясь от друзей с их дач из Подмосковья, мы каждый раз принимаемся мечтать и даем себе слово купить однажды собственный дом. За несколько лет мы пересмотрели множество домов. Однажды нам предложили дом с участком в двадцать соток, выходящим к реке, где растут березы и ели.

Мы начинаем рисовать проекты домика, обсуждаем возможные варианты. Мне хочется, чтобы был камин и большая кухня, выходящая в гостиную. Ты хочешь, чтобы был чердак, где можно работать. Мы мечтаем о вечерах, которые мы проводили бы без соседей — ты бы играл на гитаре, мы бы пели…

Мы мечтаем о купании летом, о зимних прогулках, мы бродим вдоль реки, любуясь великолепием этого девственного уголка, который все же так близок от большого города.

Увы! Очень быстро нам придется отказаться от этой затеи: оказывается, в пятистах метрах от дома находится станция радиоперехвата, а мы все никак не могли понять, что это там за металлические антенны, огороженные решетками и кустами.

Естественно, иностранцам жить в таком месте не положено.

В другой раз мы едем смотреть маленькую старую избу, выкрашенную в голубой и белый цвета, с огородом, за которым любовно ухаживает сам дедушка семейства, который и продает дом. Мы возвращаемся сюда несколько раз, я влюбилась в эти места. Мы пьем чай с изумительным домашним вареньем. Потихоньку топится большая изразцовая печь.

Одна из комнат под крышей будет твоим рабочим кабинетом.

Мы строим планы, мы хотим снести перегородки и сделать на первом этаже одну большую комнату. У крыльца растет огромная старая береза, и мы уже представляем себе, как хорошо сидеть под ней в тени в самый разгар лета и пить очень холодный малиновый сок, рецепт которого мне дал старик…

Сделка заключена. Одним весенним утром мы приезжаем. Деньги у меня в сумочке. Но по грустному лицу деда мы догадываемся, что что-то опять запретили. Нам объясняют, что в этой деревне живут в основном военные и поэтому присутствие здесь одиозной личности с иностранкой невозможно. Мы уходим из сада со слезами на глазах. У меня остается только фотография, где старик, улыбаясь, протягивает мне охапку только что срезанных цветов.

Отчаявшись найти выход, я решаю во время путешествия в Америку купить домик на колесах. Мы видели эти домики на выставке-продаже, и тебе очень захотелось купить такой — компактный, с душем, кухней и системой отопления на случай холодов. Ты воображаешь себе путешествие по России, а потом можно поставить его где-нибудь у друзей под Москвой, чтобы там и жить. Мы подсчитываем все преимущества: свобода передвижения, удобство, умеренная цена на бензин в СССР. Ты загорелся, ты даже находишь советский грузовой корабль, где у тебя друг — капитан, чтобы доставить фургон до Одессы. Но выяснилось, что он стоит целое состояние. За годы путешествий я растратила последние сбережения, и, поскольку я все меньше и меньше снимаюсь, такая покупка просто-напросто превышает мои возможности. И тогда появляется идея построить домик на участке у кого-нибудь из друзей.

Единственный человек среди наших знакомых, у кого есть дача с большим садом, — это твой друг детства Эдик Володарский. Он сразу же соглашается уступить нам часть своего участка. Я рисую план: гостиную с камином и кухней, две комнаты, ванную, винтовую лестницу на чердак… С южной стороны будет терраса. Все — деревянное и небольших размеров.

Это семьдесят восьмой год. Начинается эпопея, о которой мы даже не имеем представления. В этой стране невозможно приобрести законным образом элементарного гвоздя или самой обычной доски. Поэтому тебе приходится исколесить весь город и пригороды вдоль и поперек, чтобы найти стройматериалы. Ты их покупаешь, переплачивая, по блату. Ты даешь концерты на каждом заводе, в каждом учреждении, на складе, откуда тебе их выносят. Тебе удается получить все необходимое — от фундамента до крыши: фундамент в два дня заложила бригада строителей, которая делала гаражи для какого-то санатория рядом. Крышей занимались рабочие сцены из твоего театра. Забор был с какой-то стройки, и нам продали его чуть ли не на вес золота. После концерта в Московском клубе газовщиков нам подводят газ. После еще одного концерта нам положили паласы. С грехом пополам подобранную по цвету сантехнику мы привозим на машине «скорой помощи», договорившись с шофером. То есть абсолютно все мы получаем только но блату. И без блата у нас бы не было ничего.

Обычно речь идет не столько о деньгах, сколько об обмене. Один концерт — за десять метров паласа (обычным путем его можно получить лишь по записи, и то надо долю ждать). Здесь вообще меняется поступление в институт на иностранную машину, несколько бутылок виски на установку лобового стекла, билеты в театр на свежие овощи зимой и так далее.

Все лето я варю огромные кастрюли борща для рабочих.

Они живут прямо здесь, на участке, и каждое утро я привожу полную машину продуктов. Ты приезжаешь под вечер и иногда поешь ко всеобщему удовольствию. Работа потихоньку продвигается, надо бы закончить до зимы, но возникает столько разных трудностей, что мы решаем приостановить строительство до весны. Домик представляет собой пока что только каркас, но у него уже есть крыша и окна. Мы прибиваем доски вместо дверей, дав себе слово в семьдесят девятом году справить новоселье. Я уезжаю из Москвы с длиннющим списком вещей, которые я должна буду привезти в следующий раз. К счастью, в последнюю минуту у тебя появляется хорошая идея. Один из наших друзей, Олег, возвращается из Лондона в Москву, и у него есть право привезти с собой контейнер с мебелью. Таким образом, мы можем привезти все, что нужно для дачи.

Я еду в Лондон, а там как раз началась сезонная распродажа, и все ринулись за покупками. Три дня подряд с утра до вечера я провожу в магазинах в неописуемой толпе и покупаю все, чем можно обставить и украсить нашу дачу. Салон в английском стиле, лампы, кровати, все домашнее белье, огромный холодильник, который, как ты просил, постоянно выдает кусочки льда. Еще я покупаю посуду, духовку, кухонный комбайн. Одним словом, я совершенно разоряюсь, но ужасно счастлива, представляя себе, как ты обрадуешься.

Когда я приезжаю назад и снова принимаюсь за строительство дачи, вся морока начинается сначала. Мы обнаруживаем, что батареи вовремя не прочистили и они лопнули зимой — значит, придется менять. Большие щиты из прессованных опилок разбухли от влаги, и нужен компрессор для просушки, который мы достаем на «Мосфильме». Когда его включают в сеть, во всем поселке вылетают пробки. Кафель неопределенного цвета, который предназначался для ванны, побился почти весь, пока его перевозил в доску пьяный шофер. Но потихоньку наша постройка начинает становиться похожей на настоящий дом. К концу семьдесят девятого года приезжает мебель. Я провожу целые дни одна, расставляя все в доме, но меня вызывают во Францию на съемки, и я уезжаю. Справить новоселье нам так и не удается.

Весной восьмидесятого года все готово, но из-за твоего тяжелого состояния мы проводим лишь двое суток на даче, о которой столько мечтали. Все эти усилия, все потраченные деньги, все эти вещи никогда нам не послужат. Две короткие ночи, несколько часов уединенной работы, множество планов и надежд — и все обрывается.

В конце концов этот дом — предмет вожделения твоих бывших друзей, которые считают, что он принадлежит им, потому что построен на их территории, — окончит жизнь под ножом бульдозера, который подгонят туда со злости после долгих базарных споров между твоей семьей, хозяевами участка и моими представителями. Мебель будет продана, а все вещи окажутся в доме твоих бывших друзей. Я хотела отдать дом твоим детям, но у владельца участка были другие планы. Увидев, что им не удается присвоить дом, они разрушили то, чем не смогли завладеть. Осталось всего лишь несколько фотографий, сделанных в сентябре восьмидесятого.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.