Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Посвящение 9 страница



— «Нет, Иван Иванович, дайте мне (это она говорит) — самой решить, могу ли я отвечать вам таким же полным, глубоким чувством, какое питаете вы ко мне. Дайте полгода, год срока, и тогда я скажу — или “нет”, или то “да”, какое…» Ах! какая духота у вас здесь! нельзя ли сквозного ветра? («Не будет ли сочинять? кажется, довольно?» — подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).

На лице у ней было полнейшее разочарование.

— C’est tout?[166] — спросила она.

— Oui! — сказал он со свистом. — Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на другой день, в рожденье Марфиньки, приедет узнать ее последнее слово и пошел опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на другой день надежды его подогрелись, а мои исчезли навсегда…

— И всё! А тут бог знает что наговорили… и про нее, и про вас! Не пощадили даже и Татьяну Марковну, эту почтенную, можно сказать, святую!.. Какие есть на свете ядовитые языки!.. Этот отвратительный Тычков…

— Что такое про бабушку? — спросил тихо Райский, в свою очередь притаив дыхание и навострив ухо.

Он слышал от Веры намек на любовь, слышал кое-что от Василисы: но у какой женщины не было своего романа? Что могли воскресить из праха за сорок лет? какую-нибудь ложь, сплетню? Надо узнать — и так или иначе — зажать рот Тычкову.

— Что такое про бабушку? — тихо и вкрадчиво повторил он.

— Ah, c’est dégoûtant.[167] Никто не верит, все смеются над Тычковым, что он унизился расспрашивать помешавшуюся от пьянства нищую… Я не стану повторять…

— Я вас прошу… — нежно шептал он.

— Вы хотите? — шептала и она, склонясь к нему, — я всё сделаю — всё…

— Ну, ну?.. — торопил он.

— Эта баба — вон она тут на паперти у Успенья всегда стоит — рассказывала, что будто Тит Никоныч любил Татьяну Марковну, а она его…

— Я это знаю, слышал… — нетерпеливо перебил он, — тут еще беды нет…

— А за нее сватался покойный граф Сергей Иваныч…

— Знаю и это, она не хотела — он женился на другой, а ей не позволили выйти за Тита Никоныча. Вот и вся история. Ее Василиса знает…

— Mais non! не всё тут… Конечно, я не верю… это быть не может! Татьяна Марковна!

— Что же пьяная баба еще рассказывает? — допытывался Райский.

— Что… в одну ночь граф подстерег rendez-vous Татьяны Марковны с Ватутиным в оранжерее… Но такое решительное rendez-vous… Нет, нет… — Она закатилась смехом. — Татьяна Марковна! Кто поверит!

Райский вдруг стал серьезно слушать. У него проснулись какие-то соображения в голове и захватило дух от этой сплетни.

— Дальше? — тихо спросил он.

— Граф дал пощечину Титу Никонычу…

— Это ложь! — вскочив с места, перебил Райский. — Тит Никоныч джентльмен… Он не вынес бы этого…

— И я говорю «ложь»! — проворно согласилась Крицкая. — Он и не вынес… — продолжала она. — Он сбил с ног графа, душил его за горло, схватил откуда-то между цветами кривой садовничий нож и чуть не зарезал его…

Райский изменился в лице.

— Ну? — спросил он, едва дыша от нетерпения.

— Татьяна Марковна остановила его за руку: «Ты, говорит, дворянин, а не разбойник — у тебя есть шпага!» — и развела их. Драться было нельзя, чтоб не огласить ее. Соперники дали друг другу слово: граф — молчать обо всем, а тот — не жениться… Вот отчего Татьяна Марковна осталась в девушках… Не подло ли распускать такую… гнусную клевету!

Райский от волнения вздохнул всей грудью.

— Видите, что это… ложь! — сказал он, — кто мог видеть и слышать их?

— Садовник спал там где-то в углу и будто всё видел и слышал. Он молчал, боялся, был крепостной… А эта пьяная баба, его вдова, от него слышала — и болтает… Разумеется, вздор — кто поверит! я первая говорю: ложь, ложь! эта святая, почтенная Татьяна Марковна!.. — Крицкая закатилась опять смехом и вдруг сдержалась. — Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie![168] — сказала она. — Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!

— Нет, нет, я боюсь…

— Чего, скажите?.. — томно спросила она.

— Дурно сделается… я не привык пить! — сказал он и встал с места. И она встала.

— Прощайте, навсегда…

— Куда! Нет, нет!

— Я бегу от этих опасных мест, от обрывов, от пропастей!.. Прощайте, прощайте!..

Он схватил шляпу и быстро ушел. Она осталась как окаменелая, потом проворно позвонила.

— Коляску мне! — сказала она вошедшей девушке, — и одеваться — я еду с визитами!

Райский вышел от нее, и всё вылетело у него из головы: осталась — одна «сплетня»! Он чувствовал в рассказе пьяной бабы — в этой сплетне — истину…

У него в руках был ключ от прошлого, от всей жизни бабушки.

Ему ясно всё: отчего она такая? откуда эта нравственная сила, практическая мудрость, знание жизни, сердца? отчего она так скоро овладела доверием Веры и успокоила ее, а сама так взволновалась? И Вера, должно быть, знает всё…

Образ старухи стал перед ним во всей полноте.

Думая только дать другое направление слухам о Вере, о себе и о Тушине, он нечаянно наткнулся на забытую, но живую страницу своей фамильной хроники, другую драму, не опасную для ее героев — ей минула сорокалетняя давность, но глубоко поглотившую его самого.

Он понял теперь бабушку. Он вошел к ней с замирающим от волнения сердцем, забыл отдать отчет о том, как он передал Крицкой рассказ о прогулке Веры в обрыве, и впился в нее жадными глазами.

— Борюшка! — с изумлением сказала она, отступая от него, — что это, друг мой, от тебя, как из бочки, вином разит…

Она посмотрела на него с минуту пристально, увидела этот его вонзившийся в нее глубоко выразительный взгляд, сама взглянула было вопросительно — и вдруг отвернулась к нему спиной.

Она поняла, что он узнал «сплетню» о ней самой.

XXII

Наконец совершилась и свадьба Марфиньки с Викентьевым, против общего ожидания, очень скромно. Приглашено было на нее только высшее общество города и несколько окрестных помещиков, что, однако, составило человек пятьдесят.

Венчали их в сельской церкви, после обедни в воскресенье, и потом гостям предложен был парадный завтрак в большой зале старого дома, которую перед тем за неделю мыли, чистили, скребли, чтоб отпировать в ней в последний раз.

Ни разливанного моря, ни разгоряченных лиц и развязных языков, ни радостных кликов не было. Пуще всего разочарована была дворня этой скромностью, хотя люди и успели напиться, но не до потери смысла, и по этой причине признали свадьбу невеселою.

Барыня обнаружила тут свою обычную предусмотрительность, чтобы не перепились ни кучера, ни повара, ни лакеи. Все они были нужны: одни готовить завтрак, другие служить при столе, а третьи — отвезти парадным поездом молодых и всю свиту до переправы через реку. Перед тем тоже было работы немало. Целую неделю возили приданое за Волгу: гардероб, вещи, множество ценных предметов из старого дома — словом, целое имущество.

Марфинька сияла, как херувим, — красотой, всей прелестью расцветшей розы, и в этот день явилась в ней новая черта, новый смысл в лице, новое чувство, выражавшееся в задумчивой улыбке и в висевших иногда на ресницах слезах.

Сознание новой жизни, даль будущего, строгость долга, момент торжества и счастья — всё придавало лицу и красоте ее нежную, трогательную тень. Жених был скромен, почти робок: пропала его резвость, умолкли шутки, он был растроган. Бабушка задумчиво-счастлива. Вера непроницаема и бледна.

Райский с умилением брата смотрел на невесту, и когда она вышла из своей комнаты, совсем одетая, он сначала ахнул от восторга, потом испугался, заметив в ее свадебном померанцевом букете несколько сухих, увядших цветков.

— Что это? — спросил он торопливо, сам уже догадываясь.

— Это из Верочкина букета, который она мне подарила в день моего рождения, — сказала она наивно.

Райский уговорил ее вынуть их и сам проворно помогал вытаскивать, сославшись на какую-то тут же изобретенную им дурную примету.

Затем всё прошло благополучно, включая и рыдания молодой, которую буквально оторвали от груди бабушки, — но это были тоже благополучные рыдания.

И сама бабушка едва выдержала себя. Она была бледна: видно было, что ей стоило необычайных усилий устоять на ногах, глядя с берега на уплывающую буквально — от нее дочь, так долго покоившуюся на ее груди, руках и коленях.

Она залилась только слезами дома, когда почувствовала, что объятия ее не опустели, что в них страстно бросилась Вера и что вся ее любовь почти безраздельно принадлежит этой другой, сознательной, созрелой дочери, ставшей такою путем горького опыта.

Тушин не уехал к себе после свадьбы. Он остался у приятеля в городе. На другой же день он явился к Татьяне Марковне с архитектором. И всякий день они рассматривали планы, потом осматривали оба дома, сад, все службы, совещались, чертили, высчитывали, соображая радикальные переделки на будущую весну.

Из старого дома было вынесено всё ценное, мебель, картины, даже более уцелевшие паркеты, и помещено частью в новом доме, частью в обширных кладовых и даже на чердаках.

Татьяна Марковна с Верой собирались уехать в Новоселово, потом гостить к Викентьевым. Весну и лето приглашал их обеих Тушин провести у Анны Ивановны, своей сестры, в его «Дымке».

На это Татьяна Марковна со вздохом отвечала:

— Не знаю, Иван Иванович! Обещать наверное боюсь, но и не отказываю: что Бог даст! Как Вера!..

Тушин все-таки, на всякий случай, с тем же архитектором, немедленно занялся соображениями об отделке дома для приема и помещения дорогих гостей.

Райский перешел из старого дома опять в новый, в свои комнаты. Козлов переехал к себе, с тем, однако, чтоб после отъезда Татьяны Марковны с Верой поселиться опять у нее в доме. Тушин звал его к себе, просвещать свою колонию, начиная с него самого. Козлов почесал голову, подумал и вздохнул, глядя на московскую дорогу.

— После, зимой… — говорил он, — а теперь я жду…

Он не договорил и задумался. А он ждал ответа на свое письмо к жене. Ульяна Андреевна недавно написала к хозяйке квартиры, чтобы ей прислали… теплый салоп, оставшийся дома, и дала свой адрес, а о муже не упомянула. Козлов сам отправил салоп и написал ей горячее письмо — с призывом, говорил о своей дружбе, даже о любви…

Бедный! Ответа не было. Он начал понемногу посещать гимназию, но на уроках впадал в уныние, был рассеян, не замечал шуток, шалостей своих учеников, не знавших жалости и пощады к его горю и видевших в нем только «смешного».

За отсутствием Татьяны Марковны Тушин вызвался быть хозяином Малиновки. Он называл ее своей зимней квартирой, предполагая ездить каждую неделю, заведовать домом, деревней и прислугой, из которой только Василиса, Егор, повар и кучер уезжали с барыней в Новоселово. Прочие все оставались на месте, на своем положении. Якову и Савелью поручено было состоять в распоряжении Тушина.

Райский докончил портрет бабушки и Веры, а Крицкой, на неконченном портрете, приделал только желтую далию на груди. Через неделю после свадьбы он объявил, что едет через два дня.

— Егор, принеси чемодан с чердака, готовь платье и белье: я еду.

На этот раз поверил и Егор. Собирая платье, белье и обувь, он нашел, что три-четыре тонких рубашки уж не очень новы, и потому конфисковал их в свою пользу, так же как и лишние, по его мнению, панталоны, жилет и пару ботинок с стоптанным каблуком.

Всех печальнее был Тит Никоныч. Прежде он последовал бы за Татьяной Марковной на край света, но после «сплетни», по крайней мере вскоре, было бы не совсем ловко ехать с нею. Это могло подтвердить старую историю, хотя ей частию не поверили, а частию забыли о ней, потому что живых свидетелей, кроме полупомешанной бабы, никого не было.

Татьяна Марковна, однако, разрешила ему приехать к ней на праздник Рождества, и там, смотря по обстоятельствам, пожалуй, и остаться. Он вздохнул немного отраднее и обрадовался предложению Тушина погостить до тех пор у него.

Сплетня о Вере вдруг смолкла или перешла опять в ожидание о том, что она будет объявлена невестой Тушина, на которого всё и обрушилось после завтрака Райского у Крицкой, между прочим и догадка о ее прогулке с ним на дне обрыва.

Но ни Тушин, ни Вера, ни сама Татьяна Марковна, после ее разговора с первым, не обменялись ни одним словом об этом. Туманное пятно оставалось пятном — не только для общества, но для самих действующих лиц, то есть для Тушина и бабушки.

Как ни велика была надежда Татьяны Марковны на дружбу Веры к нему и на свое влияние на нее, но втайне у ней возникали некоторые опасения. Она рассчитывала на послушание Веры — это правда, но не на слепое повиновение своей воле. Этого она и не хотела, и не взялась бы действовать на волю.

Она рассчитывала на покорность самого сердца: ей казалось невозможным, любя Ивана Ивановича как человека, как друга, не полюбить его как мужа, но чтоб полюбить так, надо прежде выйти замуж, то есть начать прямо с цели.

Она угадывала состояние Веры и решила, что теперь рано, нельзя. Но придет ли когда-нибудь пора, что Вера успокоится? Она слишком своеобразна: судить ее по другим нельзя.

От этого Татьяна Марковна втайне немного боялась и хмурилась, когда до нее доходили слишком определенные городские слухи и предположения о браке Веры с Тушиным как о деле решенном.

Одна Вера ничего этого не знала, не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.

XXIII

Накануне отъезда в комнате у Райского развешано и разложено было платье, белье, обувь и другие вещи, а стол загроможден был портфелями, рисунками, тетрадями, которые он готовился взять с собой. В два-три последние дня перед отъездом он собрал и пересмотрел опять все свои литературные материалы, и между прочим отобранные им из программы романа те листки, где набросаны были заметки о Вере.

— Попробую, начну здесь, на месте действия! — сказал он себе ночью, которую в последний раз проводил под родным кровом, — и сел за письменный стол. — Хоть одну главу напишу! А потом, вдалеке, когда отодвинусь от этих лиц, от своей страсти, от всех этих драм и комедий, — картина их виднее будет издалека. Даль оденет их в лучи поэзии: я буду видеть одно чистое создание творчества, одну свою статую, без примеси реальных мелочей… Попробую!..

Он проворно взял чистый лист бумаги и наверху крупными буквами написал:

ВЕРА

Роман…

Он остановился над вопросом: во скольких частях? «Один том — это не роман, а повесть, — думал он. — В двух или трех: в трех — пожалуй, года три пропишешь! Нет, довольно двух!» И он написал: «Роман в двух частях».

— Теперь эпиграф: он давно готов! — шепнул он и написал прямо из памяти следующее стихотворение Гейне и под ним перевод, сделанный недавно:

Nun ist es Zeit, das ich mit Verstand

Mich aller Thorheit entled’ge,

Ich hab’so lang, als ein Komödiant, Mit dir gespielt die Komödie.

Die prächt’gen Coulissen, sie waren bemalt

Im hoch romantischen Stile,

Mein Rittermantel hat goldig gestrahlt,

Ich fühlte die feinsten Gefühle.

Und nun ich mich gar säuberlich

Des tollen Tands entled’ge:

Noch immer elend fühle ich mich,

Als spielt’ich noch immer Komödie.

Ach, Gott! im Scherz und unbewusst Sprach ich, was ich gefühlet;

~~761

Ich hab, mit dem Tod in der eignen Brust

Den sterbenden Fechter gespielet!

————

Довольно! Пора мне забыть этот вздор!

Пора воротиться к рассудку!

Довольно с тобой, как искусный актер,

Я драму разыгрывал в шутку.

Расписаны были кулисы пестро,

Я так декламировал страстно; И мантии блеск, и на шляпе перо,

И чувство — всё было прекрасно!

Теперь же, хоть бросил я это тряпье,

Хоть нет театрального хламу,

Всё так же болит еще сердце мое,

Как будто играю я драму.

И что за поддельную боль я считал,

То боль оказалась живая —

О Боже, я раненный насмерть — играл,

Гладиатора смерть представляя!

Он перечитал, потом вздохнул и, положив локти на стол, подпер руками щеки и смотрел на себя в зеркало. Он с грустью видел, что сильно похудел, что прежних живых красок, подвижности в чертах не было. Следы молодости и свежести стерлись до конца. Не даром ему обошлись эти полгода. Вон и седые волосы сильно серебрятся. Он приподнял рукой густые пряди черных волос и тоже не без грусти видел, что они редеют, что их темный колорит мешается с белым.

— Да: раненный насмерть — играл гладиатора смерть!.. — шепнул он со вздохом и, взяв перо, хотел писать.

В это время вошел Егор спросить, в котором часу будить его. Райский махнул ему рукой, чтоб оставил его, сказав, что будить не надо, что он встанет сам, а может быть, и вовсе не ляжет, потому что у него много «дела».

Егор за ужином пересказал это девушкам, прибавив, что барин собирается, должно быть, опять «чудить» ночью, как бывало в начале осени.

— Это очень занятно, — заключил он, — жалко, а иной раз и страшно станет!

Райский написал под эпиграфом:

Посвящение

Потом подумал, прошелся раза три по комнате и вдруг сел и начал писать.

«Женщины! вами вдохновлен этот труд, — проворно писал он, — вам и посвящается! Примите благосклонно. Если его встретит вражда, лукавые толки, недоразумения — вы поймете и оцените, что водило моими чувствами, моей фантазией и пером! Отдаю и свое создание, и себя самого под вашу могущественную защиту и покровительство! От вас только и ожидаю… “наград” — написал он и, зачеркнув, поставил: “одобрения”, опять зачеркнул и поставил: “снисхождения”.

Долго ходил я, как юродивый, между вами с диогеновским фонарем, — писал он дальше, — отыскивая в вас черты нетленной красоты для своего идеала, для своей статуи! Я одолевал все преграды, переносил все муки (ведь непременно будут преграды и муки — без этого нельзя: «в болезнях имаши родити чадо, сказано», — подумал он) — и всё шел своим путем, к своему созданию. Рядом с красотой — видел ваши заблуждения, страсти, падения, падал сам, увлекаясь вами, и вставал опять, и всё звал вас на высокую гору, искушая — не дьявольской заманкой, не царством суеты, звал именем другой силы на путь совершенствования самих себя, а с собой и нас: детей, отцов, братьев, мужей и… друзей ваших!

Вдохновляясь вашей лучшей красотой, вашей неодолимой силой — женской любовью — я слабой рукой писал женщину, с надеждой, что вы узнаете в ней хоть бледное отражение — не одних ваших взглядов, улыбок, красоты форм, грации, но и вашей души, ума, сердца — всей прелести ваших лучших сил!

Не манил я вас в глубокую бездну учености, ни на грубый, неженский труд, не входил с вами в споры о правах, отдавая вам первенство без спора. Мы не равны: вы выше нас, вы сила, мы ваше орудие. Не отнимайте у нас, говорил я вам, ни сохи, ни заступа, ни меча из рук. Мы взроем вам землю, украсим ее, спустимся в ее бездны, переплывем моря, пересчитаем звезды, — а вы, рождая нас, берегите, как Провидение, наше детство и юность, воспитывайте нас честными, учите труду, человечности, добру и той любви, какую Творец вложил в ваши сердца, — и мы твердо вынесем битвы жизни и пойдем за вами вслед туда, где всё совершенно, где — вечная красота!

Время сняло с вас много оков, наложенных лукавой и грубой тиранией: снимет и остальные, даст простор и свободу вашим великим, соединенным силам ума и сердца — и вы открыто пойдете своим путем и употребите эту свободу лучше, нежели мы употребляем свою!

Отбросьте же хитрость — это орудие слабости — и все ее темные, ползучие ходы и цели…»

Он остановился, подумал, подумал — и зачеркнул последние две строки. «Кажется, я грубости начал говорить! — шептал он. — А Тит Никоныч учит делать дамам только одни “приятности”». После посвящения он крупными буквами написал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.