Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Антонина Дмитриевна Коптяева 2 страница



Сделав то, что нужно, он добавил:

— Проникать в легкое лучше тупым инструментом или пальцем, разрезы его опасны — можно повредить сосуды…

Лариса слушала и принимала из рук хирурга все, что было необходимо ему, и все то, что мешало в широко открытой ране, обложенной по краям полотенцами и марлевыми салфетками. Ей приходилось оперировать при открытом пневмотораксе, но еще ни разу она не удаляла пулю или осколок так близко к корню легкого. Слушая нового врача, имевшего большой опыт и не скупившегося на советы, она представила себя за такой операцией, молчаливую, сурово сосредоточенную, вспомнила своих молодых, зачастую неопытных помощников, и ей стало стыдно.

«Все устают, всем трудно, но и на войне надо делиться опытом. Да, именно на войне, как нигде, надо делиться опытом», — подумала Лариса с чувством благодарности к новому товарищу по работе.

Снова она взглянула на его руки. Большие, удивительно ловкие, мужские руки действовали на равных правах. Иногда были паузы, достаточные для того, чтобы перевести дыхание, но не из-за нерешительности или промедления по нерасторопности: за ними следовал ход, раскрывающий стратегическую мысль хирурга. Впервые Лариса оценила по-настоящему значение слов: операционное поле. Не просто блестящая техника знатока анатомии демонстрировалась на нем, а доброе, мыслящее начало боролось со злом, нанесенным человеку. В одну из этих пауз Лариса подняла глаза на самого хирурга. Сильная грудь под белым халатом, широкая даже тогда, когда плечи собраны и ссутулены согласно движению сближенных локтей, лицо, прикрытое снизу марлевой салфеткой… Удивительное лицо! Карие сосредоточенные глаза, темные брови с густыми вихорками у переносья — все выражение умной энергии. Вот он свел брови, и на большом лбу вдруг резко возникли характерные морщины.

«Вон ты какой! — мелькнуло у Ларисы, и душа ее как будто улыбнулась — такое хорошее, теплое чувство появилось в ней. — И кого-то напоминаешь… — Мгновенным напряжением воли женщина-врач восстановила в памяти случайно увиденного ею на Дону командующего группой генерала Чуйкова. Да, хирург чем-то похож на того генерала. — Перенес бы раненый операцию без этой блокады нервов? — спросила она себя. У нее был уже порядочный опыт, чтобы ответить на свой вопрос. — Нет, раненый остался бы на столе. Он умер бы под ножом. А теперь встанет на ноги, дорогой товарищ!»

Иван Иванович тем временем снова нащупал осколок, постепенно, по пальцу, ввел в легкое пинцет, захватил им кусочек металла и, осторожно вращая, извлек его из глубины.

Опять слышно, как бьют зенитки, гудят нудно вражеские моторы. Близко просвистела бомба, но взрыва почему-то не последовало. Все происходящее там, над крышей землянки, слабо доходит до занятого хирурга, но, мельком взглянув на свою помощницу, он невольно отмечает ее спокойствие. Маска на лице сдвинулась к глазам, и широко раскинутые опущенные ресницы ярко выделялись на белой марле.

 

 

Ночью Лариса проснулась с чувством томительного беспокойства. Наверху — налет, и земля, в которой был вырыт блиндаж, как будто вздыхала, боязливо вздрагивая. Язычок огня горевшей на столе коптилки тоже пугливо метался в желтовато-пыльном кружке света.

— Когда же все это кончится? — прошептала женщина и сразу вспомнила, что немцы подступили к Дону. Значит, теперь нельзя и думать о скором прекращении войны!

«А как Аржанов, спокоен или нет при налетах в свободные часы?» — Ларисе неожиданно захотелось увидеть нового хирурга, в его уверенности почерпнуть надежду. — На работе бомбежки проходят незаметнее, а если ты наедине с собою, сколько тяжелых мыслей теснится в голове!

Госпиталь, с которым отступал Аржанов, уничтожен на одной из пыльных задонских дорог. И вот пришел безоружный человек, хотя и в военной шинели, со смешной прической ежиком, с темными подвижными бровями над высоким переносьем. Нет, не просто человек, и не безоружный, а вооруженный большими знаниями, потребовал себе место в обороне и сразу занял его…

Совсем близко ухнул взрыв. Лариса дрогнула обнаженными плечами, сидя на жесткой подстилке, на прямом, как гроб, деревянном ложе. Стало зябко, и она потянулась за гимнастеркой, замотала в тугой узел большую косу, насовала в него с десяток шпилек.

«Время?» Привычно вскинув руку, женщина посмотрела на часики со светящимся циферблатом — подарок мужа. Два часа ночи. А на смену выходить в шесть утра.

Не слышно тиканья часов. Только песок шурша сыплется с потолка при сотрясении от взрывов. Часики Алексей подарил после рождения маленького Алешки… Лариса представила красивое лицо мужа, его веселый и внимательный взгляд, щеголевато-четкую походку военного… Он танкист. Теперь командует танковой бригадой. Второй год в разлуке!.. И уже седьмой месяц нет писем.

Много пережито за это время: слезы, страх утраты, терзания ревности — хорош собою, молодой, добрый, смелый, наверно, нравится женщинам и девчатам. И на фронте любят, да еще как любят! Здесь все чувства проявляются ярче: люди ежеминутно под угрозой смерти, а жить так хочется!

«Я ни помыслом, ни взглядом ни разу не изменила тебе, Алеша! — сказала мысленно Лариса, как бы оправдываясь в чем-то перед мужем. — Страшно мне тут и тяжело, но я не сожалею о том, что пошла на фронт. Ведь нельзя было иначе!»

Спать уже совсем расхотелось. Лариса надела сапоги, присела к столу, достала из поношенной полевой сумки карточки мужа и детей, зачитанные ею письма, хранившие следы походной жизни. Однако сейчас она не смогла перечитывать их: проступая сквозь строки, как сквозь решетку, смотрели на нее пытливые глаза под сдвинутыми бровями. Какая-то бодрящая энергия излучается от этого человека. Он будит мысли, вызывает духовный интерес к работе. А ведь обстановка здесь, надо прямо сказать, далеко не творческая, и так легко превратиться в хирурга-автомата. Идет страшный, бесконечный конвейер: только успевай резать, зашивать, извлекать пули и осколки! Но вдруг приходит такой, с ежиком на голове, сам беспокойно-колючий, как еж, и говорит: «Думать надо!» Снова что-то улыбчивое, давно забытое шевельнулось в изболевшейся душе Ларисы.

Решетов уже собирается вводить у себя метод вагосимпатической блокады: чудодейственные уколы сразу вскружили голову опытному хирургу. И не мудрено: люди переносят немыслимые страдания, а, оказывается, эти страдания можно облегчить.

«Думать надо!»

«Но хорошо ли то, что я с первой встречи столько думаю о самом Аржанове?» — спросила себя Лариса и не смогла дать ответа.

Она никак не решилась бы сказать, что это плохо, — разве такие мысли унижают ее или Алексея? Будь у нее адрес мужа, она написала бы ему о своем почти студенческом увлечении хирургом Аржановым.

Тяжело вздохнув, Лариса бережно свернула письма и положила их обратно в сумку, спрятала фотокарточки. Только одну задержала и смотрела на нее долго-долго. Муж в штатском парусиновом костюме и резиновых сапогах стоит на берегу проточки. На руках у него трехлетний Алеша держит в охапке, как полено, большую рыбу. Рядом Танечка, похожая на светлый одуванчик, стоит девчонка-тонконожка, вцепившись в локоть отца, и все трое хохочут. Рыба живая, вот-вот ускользнет на береговой песок. Это видно по напряженным ручонкам мальчика и по изогнутому рыбьему хвосту — бьется, наверно. Тут и подоспел домашний фотограф. Самой Ларисы здесь нет — хлопочет у костра… Да, это было в Заволжье за год до войны. Гостили всем семейством в Сталинграде, ездили на рыбалку… Вспомнилась Ларисе поездка с мужем в то лето на Сарпинские озера и на Черные земли. Он сам вел машину, конечно, вел мастерски.

«Смотри, Лариса, офицер связи! — сказал он вдруг. — Похож?» И Лариса увидела, как по ковыльной степи, словно птица, летел рогаль-сайгак, едва касаясь травы тонкими ножками. «Теперь поднимет всех. Вернее, не он, а мы поднимем шумом машины, он только постарается не отстать от нас! — кричал Алексей, успевая следить за козлом, за дорогой, по которой мчался автомобиль, и уголком глаза посматривая на Ларису. — Смотри! Смотри! — требовал он, взбудораженный, красиво-озорной. — Вот бы У-2 сейчас!»

Дай ему самолет, он и в самом деле на бреющем полете пронесся бы над равнинной ковыльной целиной, находя в движении опьяняющую радость… Дорога, серая и плотная, как асфальт, стлалась навстречу, а на отлого всхолмленном горизонте зашевелились какие-то точки: в розовой перед закатом степи двинулся озаренный заходящим солнцем золотистый поток — потекли со сказочной быстротой многотысячные стада диких коз. Казалось, стронулась, зашевелилась вся степь.

— Еще одна дивизия! Еще одна! Смотри, Лариса, не отстают от машины. Семьдесят километров даем! Восемьдесят!

— Алеша! Мальчишка мой дорогой! — печально сказала Лариса и зажмурилась, сгоняя набежавшие слезы.

И как будто снова увидела его, окрыленного, и выжженную солнцем степь с древними сединами ковылей, и золотистые на закате стада сайгаков, и беловатые вспышки пыли, стрелявшей клубками из-под тысяч острых копытцев.

Радость в прошлом, а сейчас только вот этот смертоносный гул да бесконечная тревога за будущее, за жизнь детей. Все зависит от исхода войны! И снова звучит в памяти близкий басовитый и добрый голос: «Думать надо!»

— Вот еще наваждение! — сердито говорит Лариса, а в глазах, темных от волнения, лихорадочно блестящих после слез, вспыхивают ласковые огоньки.

 

 

Надев шинель и пилотку, Лариса вышла из землянки. Черный мрак окружил ее со всех сторон. Над степью и невидимым поселком дул холодный северный ветер, хлестал колючей пылью в лицо. Вблизи ни искры света. Огни дальних пожаров затянуты песчаным бураном, и, когда зрение освоилось с темнотой, они выступили еле заметными мутными пятнами.

— Какая разбойная ночь! — сказала женщина, захватывая рукой полы шинели, которые теребил, трепал ветер.

Он набросился на Ларису, как волкодав, толкая ее могучими лапами из стороны в сторону — хоть падай.

Лариса пригнулась, придерживая пилотку, и подумала:

«Куда же идти?» Ветер в самом деле как с цепи сорвался… Плохо сейчас и здоровым людям под открытым небом, а каково раненым или беженцам с маленькими детишками?! Но пусть лучше такой песчаный буран, чем бомбежка… В мятущейся тьме негромко гукнул паровоз. Лариса радостно обернулась — теперь можно было ориентироваться, — и сразу сквозь вой и свист ветра послышалось ровное «тук-тук, тук-тук». Работал движок операционной.

«Кажется, я волнуюсь. Вот новости! — подумала она, но иронии не получилось. — Да, сегодня я иду раньше времени потому, что мне хочется увидеть Аржанова, — сказал в ее душе правдивый и ясный голос. — Но зачем? Не ко времени и не к месту! О таком увлечении написать Алексею я не смогла бы!»

Но, несмотря на эти рассуждения, Фирсова продолжала шагать на стук движка, и теперь ей казалось, будто ее собственное сердце стучит на всю степь.

— Какая трагикомедия! — отчаявшись в собственном благоразумии, прошептала она, входя в полутемный тамбур.

Вид раненых, ожидавших очереди на операцию, сразу настроил молодого врача на серьезный лад. Она сняла шинель, надела халат и прошла в помещение операционной. Но странно, в такой большой комнате, где было столько предметов и столько людей, первое, на что натолкнулся ее взгляд, были глаза Аржанова.

Иван Иванович в этот момент готовился сделать обезболивание раненому, лежавшему перед ним на столе, и случайно взглянул на входившую. «Случайно ли?» Горячий румянец залил лицо Ларисы, и она, не поздоровавшись, прошла мимо.

«Вот уже не просто товарищеские отношения! — сказала она себе с упреком, начиная готовиться к работе. — Разве так можно? Словно девчонка семнадцатилетняя!»

«Я, кажется, обидел чем-то Ларису Петровну», — подумал огорченный Аржанов, который, сам того не сознавая, ждал ее прихода.

Но необычайное выражение лица молодой женщины, вдруг вспыхнувшего ярким румянцем, не ускользнуло от его внимания.

— Забыли о каймаке-то? — напомнил Хижняк, когда операция была закончена. — Наверно, уже стронулись с места наши знакомые. И то сказать: круглые сутки висит над головами, чертов сын. Завалит, закидает всю степь железом!

— В самом деле, как же мы без каймака-то?! — задумчиво отшутился Иван Иванович.

Теперь, когда приходилось забывать о сне и отдыхе, напоминание Хижняка о казачьем лакомстве могло звучать только шуткой…

— Извольте покушать! — сказал санитар, держа в руках поднос со стопками и бутербродами.

Иван Иванович взял кусок хлеба с маслом и сыром, нехотя стал жевать; глаза его при этом рассеянно блуждали по сторонам, но, увидев Фирсову, стоявшую у дальнего стола, он сразу оживился.

— А стопочку? — предложил подошедший Решетов, забирая свою порцию.

— Когда работаю, капли в рот не беру.

— При нынешней нагрузке не повредит, — серьезно возразил Решетов. — Не охмелеете же вы, этакий богатырь, от одного наперстка!

— Нет, конечно, но просто в горло не идет. — Иван Иванович не договорил, пристально глядя на приближавшуюся Фирсову.

Она шла, высоко держа голову, слегка сцепив ладони в резиновых перчатках, но и в походке ее была сегодня необычная живость.

— Удалила осколок из желудка. Вот такой, — сообщила она Решетову. — И провела ребром ладони по кончикам пальцев левой руки.

— Ничего себе бутербродик! — пошутил Решетов, хотя отлично представлял всю сложность этой тяжелой операции.

— Богато нас угощают! — поддержал шутку Иван Иванович.

— Что же делать?! Паникерствовать нам не пристало, — с вызовом, даже сердито бросила Лариса, но в глубине ее глаз вспыхнули ласковые огоньки.

Иван Иванович не заметил этого резкого тона, всем сердцем откликаясь лишь на тепло взгляда. А у нее даже уши разгорелись под круглой докторской шапочкой, когда она отвернулась и пошла к тазам — мыть руки.

— Сегодня она в ударе! Отработала полторы смены и опять явилась, почти не отдохнув. И как работает: золотые руки и светлая голова. Большой хирург из нее выйдет. — Решетов посмотрел на внимательно слушавшего Ивана Ивановича. — Должно быть, письмо от мужа получила. Давно уже от него нет известий, а она гордая, скрытная, замкнется — и не подойдешь. Другие жалуются, плачут; с горя и сами погуляют, а эта недотрога, хотя заглядываются на нее многие. Красавица женщина, ничего не скажешь!

Вот оно что! Письмо получила! То-то она расцвела сегодня. Радуется. Оттого и на меня глянула ласково, но сразу спохватилась — и в сторону.

И так больно это задело Ивана Ивановича. Почему? Кто он ей — брат, сват, чтобы делиться с ним своими переживаниями? Однако было обидно. А ведь никогда еще радость хорошего человека не омрачала его настроения.

— У меня аж красные круги в глазах, и поясница заныла, как у старой бабки, — пожаловался ему Хижняк. — Или это к погоде вдруг схватило. Буря над степью идет страшная. Ночь черная, и все гудом гудит.

«Лариса Петровна не побоялась, пришла до смены, — снова мелькнуло у Ивана Ивановича. — Правду Решетов говорит: большой хирург из нее выйдет».

 

 

К полудню ветер стих, потом подул горячий юго-восточный, точно открылся заслон в протопленной гигантской печи. Пыль рассеялась. Народ глянул повеселее, но сразу, точно соскучась по разбою, налетела скопом вражеская авиация.

Хирурги работали в этот день как обычно, хотя столы в операционной то и дело встряхивало, гул взрывов прокатывался над головами и запахи гари и удушливого серного дыма врывались в землянку. Раненые притихли — ни стонов, ни криков, — бледные, восковые лица, остановившиеся глаза. Земля колебалась так, что трещали перекрытия потолка, затянутого белыми простынями.

— Ой! Что же это?

— Видно, добрались и до нас, — шептали сестры.

— Я чуть-чуть не перехватила сейчас сонную артерию — еле на ногах устояла, — сказала Лариса, быстро заканчивая операцию.

Торопливо вошел, почти вбежал Решетов, задыхаясь от волнения и быстрой ходьбы, лицо его, изрезанное морщинами, казалось серым.

— В щели, в щели! Нельзя находиться здесь… Опасно! Несите раненых! — командовал он и, подойдя к Ивану Ивановичу, понизив голос, сообщил: — Разбиты сортировочная, аптека, рентгеновский кабинет. Горит склад вещевого снабжения… Прямое попадание в большую перевязочную. Весь медперсонал… Вы понимаете?..

 

* * *

 

На другой день был получен приказ свернуть работу госпиталя и эвакуироваться на левый берег Волги.

Ночью началась погрузка в вагоны-теплушки.

Степь лежала кругом темная, плоская, бескрайняя, как море. Над ровной линией горизонта повсюду отсвечивали красные зарева пожаров.

Сотни сапог топали по жесткой, сухой земле… Резкие запахи лекарств смешивались с запахом полынка, с душной горечью дыма, тянувшегося от паровоза над черной стеной неподвижного состава. Эшелон стоял на путях против блиндажей госпиталя.

Свет ручного фонарика скользит по темным рядам раненых, лежащих в теплушке, вдруг выхватывает заострившееся лицо подозрительно притихшего солдата… Большими шагами проходит хирург госпиталя мимо охающего, бранящегося в очереди раненого, но сразу замедлит у носилок, где неподвижно лежит в своей шинельке или гимнастерке ничего не требующий боец: для того, чтобы браниться, нужен запас сил.

«Еще бы недельку полежать этому сержанту, — размышлял Иван Иванович, осторожно опуская свой край носилок на пол вагона. — Тяжелая травма черепа, а приходится отправлять, беспокоить, снова травмировать!»

«Только бы не попасть под бомбежку! Как тогда, под Харьковом», — думала Фирсова, поглядывая в темное небо. Мучительным кошмаром вспоминаются ей пылающие вагоны, плещущие волны огня, грозный его треск, свист падающих бомб, крики раненых. Многих удалось спасти, но какие ожоги получили сестры, санитары, врачи! Осталась мета и у Ларисы: рубец на плече — ударило осколком. Брови были опалены, волосы обгорели — целые пряди пришлось выстригать.

Но при всей тревоге нет-нет да и возникало у нее ощущение глубоко запрятанной радости, нет-нет да и посматривала она по сторонам, ища взглядом Аржанова. И вдруг новое мучительное чувство сдавило ее сердце. Ведь госпиталю предстоит переформирование, и неизвестно, кого куда направят… Может быть, завтра разойдутся навсегда их пути: она в одну сторону, Иван Иванович — в другую.

«Ну и хорошо! Пусть едет, а я останусь под Сталинградом. Отправлю мать и детей за Волгу, а сама попрошусь в какой-нибудь медсанбат. Не для того я второй год ношу военную шинель, чтобы бросить в беде родной город!»

Однако, приняв это решение, Лариса не смогла примириться с мыслью, что Аржанов навсегда уйдет из ее жизни.

«Он мне нужен как человек, как товарищ по работе».

— Хотя бы обошлось без бомбежки! — сказала она Хижняку, готовясь вместе с ним поднять носилки. Теперь у нее и к этому рыжему фельдшеру появилась особая симпатия: он был другом хирурга.

— Все разворотили, разворошили, а вдруг и правда опять налетит! — отозвался Хижняк. — Раненых переносим, а словно воруем что: впотьмах, наспех!..

Далеко над степью вздулись белые пузыри ракет. Ближе… Ближе… Невидимые самолеты проходили в звездном августовском небе.

Там, где повисли ракеты, раздается стрельба зениток, сверкает огонь. Сильный взрыв доносится с Дона, и все на миг поворачивают головы в ту сторону.

Наконец эшелон тронулся к Сталинграду — огромный, растянутый, теряющийся в темноте состав. Только искры мелькали в волнах паровозного дыма, плывущего за приоткрытыми дверями теплушек.

— Осени у нас здесь стоят золотые, август, сентябрь, октябрь — сплошное солнце, — говорил Решетов, привалившись к стенке вагона.

— Самая летная погода! — с сожалением сказал кто-то. — Как раз на руку фашистам!

— А степи — и весной, и осенью поздней — все они хороши! — продолжал Решетов, волнуясь чуть не до слез. — В мае — ковер тюльпанов. Краски какие! А дичи, а зверя! Над озерами и над Волгой птичий стон. Утки. Гуси. На отмелях бакланы, распустят крылья, стоят, словно черные крестики, — греются на солнце. Вы знаете, как бакланы ловят рыбу? Едешь на лодке, смотришь: длинные шеи торчат полукругом это бакланы подгоняют рыбу к отмели, ныряют, и гонят, и окружают все тесней, словно неводом. Плывет баклан, его почти не заметно, но вдруг — мах, мах, и вырывается из воды большая птица, похожая на гуся. Словно вспышка!..

Лицо Решетова не было видно в темноте, и, когда он умолк, Ивану Ивановичу не поверилось, что это говорил главный хирург госпиталя.

«Он, наверное, стихи сочиняет. Отступаем, а ему бакланы да тюльпаны вспомнились!.. Понятно, тяжело оставлять родные места! И всем нам тяжело».

 

 

Лариса ехала в другой теплушке. Изредка, включая фонарик, светила сестре, если кто-нибудь из раненых начинал громко стонать, требуя пить или жалуясь на неудобство. Но вагон раскачивался на ходу, раненые лежали тесно, вповалку, и для того, чтобы облегчить положение одного, приходилось беспокоить всех его соседей.

— Пусть потерпят — скоро Сталинград, а я вздремну маленько! — сказала измученная сестра. — Приедем, отдыхать некогда будет.

Лариса тоже устала до изнеможения, но ей не хотелось спать. Теперь, в пути, когда приходилось бездействовать, тоскливое беспокойство всецело овладело ею.

Встав у просвета двери, она смотрела, как в сизой темноте бежали, не отставая, звезды, как вздымались на горизонте красные крылья огня, развертывались, опадали и снова взмахивали зловеще — это летела война!..

«Кому же, если не мне, носить форму военного врача, ведь я член партии», — сказала Лариса год назад своей матери, отцепляя от себя ее омертвевшие руки.

Ей самой было не легко оставлять детей. Чувствовала она: трудно с ними будет овдовевшей матери. Отец Ларисы умер перед войной — простудился, помогая спасать озорников-мальчишек, лодка которых была опрокинута ледоходом. «Сгорел, как свеча!» — говорила мать со слезами. Она прожила с ним большую, дружную жизнь и никуда не хотела уезжать из родного гнезда…

Через несколько часов Лариса обнимет ее теплые плечи, расцелует детишек… Скорее бы! С этой мыслью Фирсова села на пол теплушки, вытянув ноги, привалилась боком к дремлющей сестре.

Сотрясается, дрожит вагон, наполненный человеческими страданиями, лязгают, погромыхивают на бегу колеса. И вдруг яркая синь реки слепит глаза. Волга! Сверкающие плесы. Солнце. Жара. Купальщики у всех причалов. На голубом небе резко выделяется бронзовая фигура спортсмена. Вот она оживает и по сигналу прыгает с вышки.

«Папа! Папа!» — кричит Танечка.

А он уже перевернулся в воздухе и, сомкнув ладони вытянутых рук, стремительно летит в зыбкую синеву…

Сколько в нем жизнерадостности, когда он подбегает к жене и детям, блестя мокрым загорелым телом. Маленький Алеша ловит его ручонками за торчащие вихры, и оба смеются так, что у Ларисы тесно в груди от счастья.

Но все исчезает, и снова перестук колес да стоны раненых в душной темноте вагона.

На душе тяжело. Не добрым, не юным выглядел Алексей, когда уходил на фронт, а через несколько дней ушла и Лариса.

«Я всегда помнила о тебе, Алеша! Я и сейчас люблю тебя и жду, жду. Хотя ты упорно, жестоко молчишь. Почему ты перестал мне писать?»

 

 

«Решетову и я бы сказал, что у него есть литературные способности. Во всяком случае, наклонности такие имеются», — подумал Иван Иванович, впервые за последние дни вспомнив о покинувшей его жене. До встречи с Ларисой он думал о ней постоянно, и во время отдыха, и когда бывал занят, утомлен, встревожен, все ныла в его душе незаживающая рана; чуть меньше, чуть сильнее, но сказывалась на каждом шагу.

«А Ольге давно не до моих печалей. Разлюбила, ну и пусть живет своей, отдельной жизнью. Хорошо, что ушла, не осталась рядом, холодная, с опустошенной душой! Вот Сталинград под ударом — это действительно беда! Как Решетов-то прорвался!»

Иван Иванович подвинулся к неплотно прикрытому выходу из теплушки, выглянул наружу. Уже наступало ясно-голубое утро.

«Тюльпаны, бакланы! Конечно, только поэт или охотник может влюбиться в этот унылый край, да еще преобразователь природы, вроде Хижняка! Что тут хорошего в самом деле?!»

Уныло выглядит безжизненная на вид полупустыня; как серая кошма, стелется степь, выжженная солнцем, вдоль полотна железной дороги глинисто-желтые бугры — и ни единого кустика. Шатры цыганского табора возле развороченного танками степного тракта, нераспряженные лошади пасутся в придорожных бурьянах. Возле убогой мазанки из самана стоит женщина, опустив тяжелые руки; босые ноги ее темны, как земля. Так стоит, опустив руки, только побежденный пустыней… И не удивительно: за что тут держаться? Чем тут жить?

«Может, кому и не глянется, а нам мило», — вспомнились слова жизнерадостной красавицы степнячки, уже пережившей из-за войны утрату. Возможно, и эта женщина, убитая горем — полученной похоронкой, завтра пойдет копать рвы против немецких танков или в госпиталь направится. Нет, силен человек!

«А Лариса… Лариса Петровна тоже ведь здешняя. „Скрытная очень, — сказал о ней Решетов. — Гордая“. Это неплохо. Гордая! В хорошем смысле, конечно. Знает себе цену, верит в свои силы. Вот она в шинели, в халате и маске. Вся — чувство долга. Правильно, Григорий Герасимович, большой хирург из нее выйдет. Но и человек-то какой красивый! „Многие на нее заглядываются!“ А она?»

Уже успел заметить Иван Иванович, что только тогда, когда Лариса смотрит на него, серые глаза ее вспыхивают горячим блеском и улыбка просится на лицо, чуть-чуть трогая уголки губ. А румянец-то, румянец!.. Но ни одного лишнего слова или движения. Понятно, семья у нее. К детям стремится. Отчислиться ей надо бы да эвакуироваться в тыл.

«Пойду вместе с Решетовым, — решил Иван Иванович. — Куда он, туда и я. Туда и мы, — поправился хирург, вспомнив милого друга Дениса Антоновича. — Хижняк от нас не отстанет».

Поезд делает поворот, изгибаясь, тащится мимо желтых холмов. Как-то вдруг пошли зеленые посадки: акации, татарские клены, осокори, масса фруктовых садов и уже совсем неожиданно великолепный сосновый лес — молодняк, тенистый, пушистый, выхоленный, словно радующийся обилию тепла и солнца.

— Высота Садовая, — сказал Решетов, тоже выглянув из полуоткрытой двери. — Пояс зеленых насаждений тянется вокруг всего Сталинграда. Раньше не было ни единого кустика. Это уже мы посадили, — с гордостью пояснил он, любуясь деревьями. — Здесь в восемнадцатом году был командный пункт обороны Царицына. Нас в то время осаждали красновцы, по степи рыскали целыми полчищами. Так и помнится: голод, жара, кровь… Пылища неслась тучами, до неба клубилась. Ее здесь называют в шутку сталинградским дождем.

— А красновцы? Вы их прогнали тогда? — спросил, как ребенок, раненный в череп молоденький артиллерист.

Вопрос резнул по сердцу обоих хирургов. Они-то понимали состояние раненого и знали, что жизни ему осталось совсем мало и не доживет он до победы над фашистами.

— Как же! Все рабочие с заводов пошли в ополчение — отдыха никто не знал — и вместе с частями Красной Армии били красновцев. Так они назывались по фамилии своего атамана — генерала Краснова, ставленника немцев на Дону. Мы отшвырнули их за Воропаново и Карповку. Народ и тогда был несокрушимой силой.

— Но разве немцы… уже были здесь? — прорывая пелену, заволакивавшую его сознание, тяжело дыша, спрашивал раненый.

— Были. Немцы в тот раз, захватив Украину, тоже подходили к Сталинграду вместе с белыми. Пути для них знакомые…

За Садовой выдвинулся справа длинный бугор, застроенный мелкими домиками, — Верхняя Ельшанка, окраина города. Потом впереди блеснула синева Волги. Поезд спешит, торопится. Пыльные улицы уткнулись в асфальт, высятся по сторонам дома, и снова зелень, зелень. Ветер колышет деревья, и они кипят узорчатой листвой. Солнце встает над Заволжьем, где среди густых рощ там и сям пестреют деревни, кидает живой блеск на раздолье реки, несущей свои воды через русские равнины из тенистых ельников и золотых боров Валдая. Вот она, родная с детства, как колыбельная песня. Поезд входил в город навстречу встающему солнцу. Волнующи, но не радостны были эти минуты. Иван Иванович вспомнил Саратовский университет — на Волге прошла и его молодость.

— Я не поеду на ту сторону, — сказал он Решетову, — приму любое назначение, но только здесь.

 

 

— Стать звеньями на перроне! К станции Сталинград Первый прибывает санпоезд!

Раньше постоянные санитарные поезда прибывали с Украины через Белую Церковь, из Ростова и Крыма — через Тихорецкую. Раненые двух фронтов — Юго-Западного и Южного — прошли через Сталинград и были доставлены с вокзала в здешние госпитали дружинницами; потом их эвакуировали дальше: в Астрахань, Саратов, Заволжье и на Урал. А сейчас город очутился, как говорило военное начальство, «в полном санитарном мешке»: путь для раненых остался один — на левый берег Волги.

Наташа Чистякова, рослая девочка с прямым носиком и светло-русыми косами, подвязанными тяжелым кренделем, вместе со своими подругами скорым шагом устремилась на платформу. Она командовала звеном. Ей только-только исполнилось шестнадцать лет. Но под легкими черточками ее бровей по-взрослому строго блестели знойно-синие, как степные озера, глаза с такими длинными, опущенными вниз золотистыми ресницами, что концы их сходились, когда она щурилась. Однако загорелое лицо ее было еще так по-детски нежно-округленным, наивная доброта сказывалась в нем при всей серьезности, и даже молодые солдаты частенько называли ее дочкой.

— Брось ты меня, доченька, надорвешься! — сказал ей недавно пулеметчик Котенко, которого с легкой руки Хижняка все называли Слоненко за богатырское сложение.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.