Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





НИКОЛАИ МИХАЙЛОВИЧ РУБЦОВ



НИКОЛАИ МИХАЙЛОВИЧ РУБЦОВ

1936-1971


«Изранена судьба, очаг испепелен»: поиск спасительных вечных причалов — главный смысл духовного пути Рубцова


Замечательный русский композитор ХХ века Георгий Васильевич Свиридов, с какой-то трогательной нежностью относившийся и к «святой простоте» зрелого Сергея Есенина, и к Николаю Рубцову, «ангелу Родины незлобивой моей», с провидческой грустью ска­зал в прямой связи с сиротской судьбой этого поэта: «Страшно увеличилось ощущение бездомности русского человека. За по­следние годы» .


Николай Рубцов родился 3 января 1936 года в городке Емецке Архангельской области. Он был пятым ребенком в семье, в шесть лет (в 1942 году) потерял мать, фактически остался без отца и был отдан в детдом в селе Никольском под Тотьмой. Рубцов испытал горечь си­ротства и бездомности, пожалуй, в самой полной, трагической мере. О ребяческой детдомовской «обиде» на раннее сиротство он, в сущно­сти «подранок» войны, скажет еще сдержанно: «Для нас звучало / Как-то незнакомо, / Нас обижало / Слово «сирота» ...» Он даже пошу­тит как-то детски трогательно над случайно выскочившим на дорогу испугавшимся зайчишкой, не знающим:

                 ...Что друзей-то у него
                 После дедушки Мазая
                 Не осталось никого...

 

С годами это чувство одиночества, тоски по своему, родному чело­веку, по некрасовскому дедушке Мазаю, спасающему зайчишек, а главным образом по матери, обрело почти трагическое звучание. Мно­жество раз Рубцов будет вспоминать — прямо или косвенно — именно безмолвную, все понимающую мать. «Мать придет и уснет без улыбки» («Прощальная песня»); «Мать моя здесь похоронена / В дет­ские годы мои» («Тихая моя родина»); «Матушка возьмет ведро, / Молча принесет воды» («В горнице»). И если он порой говорил: «Ищу простой сердечный быт» («Кружусь ли я...») — и не находил его вплоть до 33 лет, не имея ни постоянной прописки, ни квартиры, — то имел в виду мать, ее сердце, русский огонек доброты. Можно ли удив­ляться тому, что после бесконечной смены общежитских коек, по­сле детдома — во время работы на Кировском заводе, работы на тральщике на Балтике, после казарменных «уютов» на Северном флоте, студенческих коек Литературного института с 1962 года — поэт написал предельно искреннее стихотворение о спасительном причале — «Русский огонек»?!

«Музыкальное слово» Николая Рубцова

Стихотворение «Русский огонек» (1964) начинается с типичной для Рубцова картины странствий, скитаний. Конечно, скитаний вынужденных, обусловленных множеством причин. Нет особой чуткости в словах тех, кто задним числом говорит ныне о Рубцове: «по натуре Рубцов был бродягой», «образ жизни Рубцов вел беспо­рядочный, богемный», «был... даже люмпеном». Все похоже и все... неверно. Особенно в свете его же «Русского огонька», даже его пре­красного начала:


Погружены

               в томительный мороз,

Вокруг меня снега оцепенели,

Оцепенели маленькие ели,

И было небо темное, без звезд.

Какая глушь! Я был один живой,

Один живой в бескрайнем мертвом поле!

Вдруг тихшй свет (пригрезившийся, что ли?)
Мелькнул в пустыне,

как сторожевой...


Боль одиночества не выставлена напоказ, она даже не названа, но отголосок ее звучит в недоверии к огоньку, к свету — «пригрезивший­ся, что ли?».

 

По интонации, особой напевности стихотворение изначально противостоит модной в 60-е годы гражданской лирике, с ее громки­ми возгласами, обращениями к потенциальному читателю. Напев­ность усиливает повторение глагола «оцепенели», ощущение одино­чества подчеркивается двойным повторением сочетания «один живой». Как сильно обозначена тема оцепенения: «мертвое поле», «в пустыне»! Свет огонька в мертвом поле, среди оцепенения не яркий и не слабый — он кроткий, «тихим». «Тихий ангел пролетел» ... — не в таком ли свете? Поэт избегает ударных звуков и ударных красок ради одного: усилить звучание столь же тихих, негромких истин, ко­торые живут в сердцах людей, еще поддерживающих огонек, готовых сказать путнику: «Вот печь для вас... И теплая одежда»...

Кто же они, эти держатели спасительного огня, те, кто в ответ на предложение оплатить ночлег, отвечают: «Господь с тобой! Мы денег не берем... »? Они рождают в путнике ответное обещание:


— Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!

За все добро расплатимся добром,

За всю любовь расплатимся любовью...


Это собирательный образ русских женщин, матерей, знающих горечь утрат, переживших гибель сыновей. Как всегда в стихах- сновидениях Рубцова, они в тени. Есть только горестный намек на их сиротство, они живут прошлым. Намек возникает при беглом осмотре «желтых снимков», т.е. фотографий далеких предвоенных и военных лет («сиротский смысл семейных фотографий»). Этот намек усилен дважды повторенным вопросом: «Скажи, родимый, будет ли война?»


Может быть, все очарование лирики Рубцова в подобных молча­ливых, во всяком случае немногословных душевных движениях? В способности поэта переживать как свою боль далекие и чужие утра­ты? В его муках печали, меланхолии образ дорогого ему человека, той же матери, образ себя самого в детстве так хочется возродить, удержать в памяти!

Финал изумительного стихотворения — это уже апофеоз добра, громкое утверждение мысли, что еще «свет не без добрых людей», что среди всеобщего кочевья, временных причалов и приютов жив этот огонек:


Спасибо, скромный русский огонек,

За то, что ты в предчувствии тревожном

Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далек,

За то, что, с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле - и нет тебе покоя...

 

В других стихотворениях тема «русского огонька», расплаты доб­ром за добро, как воплощение истинной взаимосвязи людей, принима­ет характер молений, просьб к России, предостережений. Действи­тельно, «нет тебе покоя». В стихотворении «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...»(1963) поэт говорит о своих стра­хах перед измельчанием человеческих душ. Он обнажает временность множества «истин» грубого преуспевания, эгоизма, безбожия. Лири­ческая личность, создаваемая поэтом, явно укрупняется: ей ведома и православная панорама мира с некоей возвышенной силой, и суета массового измельчания:


Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти пойду до могилы. ..

Отчизна и воля — останься, мое божество!

Без грусти, без утрат, оказывается, нельзя идти в жизни... Мелко­водье, упрощение — это уже полная утрата того, что «душа хранит» (не память, а душа). Поэт словно предугадал то, что ныне философы называют главным мошенничеством массовой, клиповой, реклам­ной псевдокультуры: «Создание образа жизни без утраты... В рек­ламе жизнь — это жизнь в ничем не ограниченной полноте, потому что в любой момент мы можем докупить себе новую вещь и пере­живать жизнь еще прекрасней» (М. Янион). Но вместе с такой без­гранично «счастливой» жизнью исчезает и память о родстве, и спо­собность к боли и состраданию. Возникает не очаг тепла, не «русский огонек», а лживая общность людей с урезанными желани­ями и чувствами. Замолкает целый оркестр чувств. А потому поэт вновь и вновь уверяет себя и других: «В этой деревне огни не погаше­ны, / Ты мне тоску не пророчь!» («Зимняя песня»);«Огонь в печи не спит, перекликаясь / С глухим дождем, струящимся по крыше» («Осенние этюды»); «Россия, Русь! Храни себя, храни!» («Видения на холме») и др.


В звучании тишины

Лаконичное стихотворение «В горнице» (1963) имеет удивительный зачин (запев):

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды.


Поэт, по сути, раскрывает секрет негасимости «русского огонька»: он способен оживать и в свете «звезды полей», в свете того, что душа хранит, в особом звучании тишины Родины. Если Рубцов действи­тельно был «путником на краю поля», как удачно сказал его биограф

Николай Коняев, то весь путь этого путника, как общенационального поэта, состоял из уходов и возвращений. Он весь в кружении, в непо­кое, полон обостренного слуха («Я люблю, когда шумят березы», «Ос­трова свои обогреваем», «И меж берез, домов, поленниц / Горит, стру­ясь, небесный свет!» и др.). Он уходит и... не уходит. Не следует поэтому печалиться вместе с поэтом, уверявшим в «Дорожной эле­гии», что он вечно в разлуке с чем-то дорогим:


Дорога, дорога.

Разлука, разлука.

Знакома до срока
Дорожная мука.

И отчее племя,

И близкие души,

И лучшее время
Все дальше, все глуше...

 

В действительности (и это секрет «легкой светописи» всей поэзии Руб­цова) светлые души и мгновения всегда с ним. Они все ближе и ближе...

Что же за горница возникает в стихотворении «В горнице»?

Загадочно в самом запеве этого стихотворения многое. Откуда явилась в эту горницу, освещенную даже не светом луны, что вполне возможно, а светом звезды молчаливая мать, названная нежно — «ма­тушка»? Не частица ль это страдающей души, все той же сиротской души поэта? Как возникает это ведро, полное живой воды (полное ве­дро — к счастью), и даже не ведро, а, скорее, тема какой-то жажды ду­шевной, чувство неисполненного долга?

Две следующие строфы стихотворения о неполитых, увядших цветах «в садике моем», о лодке, забытой, догнивающей на речной ме­ли, наконец, обещание: «Буду поливать цветы, / Думать о своей судь­бе» приближают читателя к далекому 1942 году. Тогда чужие люди объявили пятерым детям: «Ваша мама умерла». Драма не развернута, сжата, уведена внутрь. Не все объясняет и подсказка исследователей: мол, поэт забыл снабдить стихотворение подзаголовком «сон», хотя оно явно разворачивает именно сновидение, возрождает свет звезды, который освещает никогда не умиравшую в памяти поэта мать. А гор­ница — это его душа. Это все отчасти справедливо, но всегда необхо­димо включать в анализ этого стихотворения и другие строки поэта о матери, о ночной звезде, о лодке. Ведь увядшие красные цветы возни­кают еще раз в стихотворении «Аленький цветок», в котором поэт вспомнит одну из немногих идиллических картин своего детства:

В зарослях сада нашего
Прятался я как мог.

Там я тайком выращивал
Аленький свой цветок...

 

Его, этот цветок, он нес за гробом матери... Может быть, и он, цве­ток, нереален, символичен, как и лодка - символ движения на тот берег, в шумную сложную жизнь... И реальность сновидения («сон окутал родину мою») — это всегда самая доподлинная реальность для поэта: в ней смягчены боли и обиды, здесь поэт спасает свое «я»!

Анализ черновых вариантов этого стихотворения, в котором тень матери всколыхнула душу, а ночная звезда осветила вечное обяза­тельство взращивать этот цветок, знак благодарности матери, любви («буду поливать цветы»), позволяет создать множество дополнитель­ных версий его понимания. Да, это сон, а свет звезды — это свет, за­мерцавший в душе... И эти «красные цветы мои», что в «садике завя­ли все», неразрывно связаны с матерью, с ее смертью. В черновиках остались две чудесные строфы, к сожалению, вычеркнутые:

Сколько же в моей дали
Радостей пропало, бед?

Словно бы при мне прошли
Тысячи безвестных лет.

 

Словно бы я слышу звон
Вымерших пасхальных сел...

Сон, сон, сон Тихо затуманит все...


«Россия, Русь! Храни себя, храни!»

Диалог поэта с Россией в стихотворениях «Душа хранит», «Тихая моя родина», «Над вечным покоем», «Журавли», «Ферапонтово» не имел аналогов в поэзии 60—80-х годов.

Их и сейчас часто не понимают, создавая из поэзии Рубцова «стра­ну без соседей». Вошло в моду подчеркивать явную «нездешность» Рубцова, его ангельскую природу, его обращение только к таинствен­ным, «бездонным глубинам, недоступным для государства и общества, созданным цивилизацией», к безначальной «стихии ветра», к пению «незримых певчих» (В. Кожинов), подчеркивать его причастность «к тому, что, в сущности, невыразимо» (М. Лобанов). Биограф поэта Николай Коняев порой эту легенду о нездешности Рубцова, этакого Моцарта, занесшего в нашу эпоху несколько «песен райских», доводит до предела. Даже обычный ливень, затяжной дождь («Седьмые сутки дождь не умолкает, / И некому его остановить...») для биографа связан «с грозным десятым стихом из седьмой главы книги «Бытие»: «Через семь дней воды потопа пришли на землю». Да ведь такие потопы на Во­логодчине вполне естественны: это вовсе не наказание земле за то, что «она растленна, ибо всякая плоть извратила путь свой на земле».

Если верить в такие высокие, но все-таки книжные истоки снови­дений Рубцова, то почему она не столь тяжеловесна, как поэзия пре­мудрого его земляка Н. Клюева, почему его' певческая сила столь близка, понятна, открыта всем? И почему потребность в его слове так конкретна, так определенна у всех, кто жаждет очиститься, про­светлиться перед памятью поэта? Кто жаждет повторить вслед за по­этом — как вызов всему жестокому, бесчестному, что грубо навязыва­ется Родине — его строки:

 

До конца
До тихого креста
Пусть душа
Останется чиста!

Перед этой
Желтой, захолустной
Стороной березовой
Моей.

 

Диалог поэта с Родиной, Русью или с «этой деревней», в которой «огни не погашены», наконец, со «старой дорогой», где «русский дух в веках произошел», как правило, свершается под знаком вечности. На часах поэта как будто нет секундных стрелок современности. Здесь — века, здесь стоит «как сон столетий, Божий храм». И даже мелькает бе­реза — «старая, как Русь, — / И вся она как огненная буря» ( «Осенние этюды»). Вечной музыкой ему представляется, скорее, шум берез, не­жели перипетии обыденной жизни:


...Слушаю — и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез.

Все очнется в памяти невольно,

Отзовется в сердце и крови.

Еще большую власть над временем имеет светлая печаль путеше­ствий в детство: она «как лунный свет овладевает миром». В целом, если учесть, что поэт нередко создает, уточняет смысл образа «звезда полей» в разных стихотворениях, говоря даже о России: «О, Русь — великий звездочет», сам образ Руси для него высок, несокрушим и свят. Ее звезд — не свергнуть с высоты!

При жизни Николай Рубцов выпустил всегочетыре небольших книгилирики: «Лирика» ( 1965), «Звезда полей» ( 1967), «Душа хранит» (1969) и «Сосен шум» (1970). Лишь на первых порах — и то крайне не­прочно, уступая, может быть, давлению «вологодской школы» — он на­спех вписался в среду так называемых «почвенников», «деревенщи­ков», заступившись за деревню, за избу — малую модель вселенной:


Ах, город село таранит!

Ах, что-то пойдет на слом!

Меня все терзают грани

Меж городом и селом...


В дальнейшем поэт как бы вышел из этих плотных публицистиче­ских рядов, где провозглашали, что «добро должно быть с кулаками» (С. Куняев), где сетовали при виде окраины бараков («И города из нас не получилось, / И навсегда утрачено село» (А. Передреев). Или пробо­вали — что тоже было творческим подвигом! — увековечить красоту особого «лада», соборного строя душ и единения без принуждения, в споре с надвигавшимся на село «разладом» («Лад» В.И. Белова).

По сути дела, все чудесные запевы, зачины рубцовской лирики — это взлеты чувства над любой публицистикой, над всеми, что

...ищут драки

на газетных и прочих полях...


Вечное и современное плотно сплелись, сгустились в его зрелой ли­рике. Переберите в памяти хотя бы некоторые из рубцовских запевов, обращений к себе или к Руси: это часто самостоятельные, миниатюр­ные стихотворения из одной или нескольких строк. Они преисполне­ны опыта страданий века и сострадания, молитвенной страстности:


Остановись, дороженька моя!

( «Гуляевская горка»)


Горел прощальный наш костер,

Как мимолетный сон природы...

(«Прощальный костер»)


В минуты музыки печальной
Я представляю желтый плес.
(«В минуту музыки»)

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

(«Тихая моя родина!»)


Кажется, что это остановленный «час души», миг души... Текста мало, а подтекст беспределен, произнесенное слово быстро отзвучит, но «эхо», «звучащая» пауза не кончается, длится, становясь содержа­нием. Егор Исаев, издавший рубцовскую «Звезду полей» в издатель­стве «Советский писатель» (1967), справедливо сказал, что в свой ди­алог с Россией поэт внес всего себя, всю нежность и бескорыстие надежд, веры, внес свою «даль памяти» и «суд памяти»:

«Есть задушевность, раздумчивость и какая-то тихая ясность бе­седы. В ней есть своя особая предвечерность — углубленный звук, о многом говорящая пауза... Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием. Да, она (поэзия Рубцова. — В. Ч.) во многом — о прошлом. Но мимолетное прощание всегда предопределяется мимолетностью и несерьезно­стью встреч. И такая мимолетность не свойственна творчеству Руб­цова. Он если прощается, то обязательно любя. Он как бы печалует- ся любовью. А если уж встречается, то тоже для того, чтобы полюбить. Его стихи учат чувству мучительного постоянства» (выделено мной. — В. Ч.).

В диалоге с Россией Рубцов обладал, конечно, одним поистине беспредельным простором, которого, как он предвидел, больше всего страшились все недруга России: ему было необыкновенно просторно не в прошлом, а в вечном, там, где «русский дух в веках произошел» ( «Старая дорога»), где царствует «бессмертных звезд Руси, / Спокой­ных звезд безбрежное мерцанье» ( «Видения на холме»). Он букваль­но увлекал и утешал тех, кто еще искал единения с душой Родины, с ее песней, с ее святой простотой:


О, сельские виды! О дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!

Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,

Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!


И потому, как проницательно заметил критик В. Кожинов, Рубцо­ву так необходим был почти неземной свет, идеальнейший, звучащий вид материи. Во всей его поэзии много молчания, много невысказан­ных вопросов, почти отсутствуют ударные краски, собственно кра­сочность. Но в ней живет - в любой строке, в любом пейзаже - свет.

Светлый покой
Опустился с небес.

Когда заря, светясь по сосняку,

Горит, горит, и лес уже не дремлет.

Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь...


Это, конечно, свет той печали, о которой Пушкин сказал: «Пе­чаль моя светла». И свет сердца, почти начало «святости» в душе. Ведь молитва — это тоже свет, свечение и мерцание доброты, начало «русского огонька». «В душевном порыве, в красках его поэзии, — писал о Рубцове Г.В. Свиридов в своем дневнике, — с преобладани­ем густого черного цвета, столь характерного для Севера России, в итоге побеждает именно свет, сберегающий связь времен, отгоняю­щий все беззвездные кошмары, способные оцепенить природу и на­род». И понятия «национальная идея», «русская идея» для Рубцова — это совсем не то, что выдумали, напророчили те или иные движения, партии, мыслители, а то, что «возвышенная сила», в конечном счете Бог, предопределили России, промыслили про ее судьбу, про ее веч­ность. Долг поэта — разгадать этот промысел, раскрыть «что-то Бо­жье в земной красоте»:


И однажды возникло из грезы,

Из молящейся этой души,

Как трава, как вода, как березы,

Диво дивное в русской глуши!

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.