Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвертая Огонь и пепел 43 страница



— Что? Громче! Громче, скотина! — И Айзель вытянул Назарова плетью. — Повтори, чтоб все слышали!

— Я это… говорил, — отчетливо произнес Назаров, вытягиваясь.

— Вот так, — остался довольным Айзель, сложил плеть. — И я не жалею, господин Назаров. Вы хорошо работаете. А тем скотом, который был прикован к вам цепью, я недоволен. И тем, который напросился ко мне в команду… И они оба это чувствуют.

Василий и Губарев поняли, что капо говорит о них. И оба сознавали, что если это еще не приговор, то вскоре он последует.

— Из всех русских свиней вы здесь единственный не потеряли человеческого облика, — сказал Айзель Назарову. — И я обязан отметить это и поощрить вас…

Все эти слова ничего еще не значили. Более того — они могли иметь совсем противоположный смысл. Айзель под видом поощрения мог, например, заставить съесть большой круг жирной колбасы, что для голодного человека было смертельным, или придумать что-нибудь другое с тем же исходом.

Но, сказав все это, капо опять принялся не спеша ходить перед Назаровым, оглядывая его со всех сторон и при этом странно усмехаясь: толстые губы его дергались, а на лице никакой улыбки не было.

Колонна теперь, кажется, не дышала.

— Я назначаю вас бригадиром, Назаров. Марш в контору переодеваться!

Айзель показал плетью на дощатое помещение. Назаров помедлил, помедлил… повернулся и побрел в будку. Капо сунул плеть под мышку, не спеша пошел следом, покачивая жирными плечами.

Колонна продолжала стоять, недвижимая, ожидая развязки.

Назаров, сгорбив спину, доплелся до будки, ни разу не оглянувшись. Айзель вошел туда вслед за ним, захлопнул за собой дверь.

Через некоторое время дверь открылась, первым показался капо, а за ним Назаров. Он был в той же полосатой одежде, лишь на плечи была накинута старая куртка из грубой материи, а на ногах старые сапоги. В этом и заключалось все переодевание. Да в правой руке он неумело еще держал плеть, точно такую же, как у Айзеля…

* * * *

— Вот так оно случилось, — сказал Василий, закончив невеселый рассказ, изложив его коротко, только самую суть. Да подробностей Паровозникову и не требовалось. — Подлец!

— Не надо, Василий, так… с такой злостью, — проговорил Паровозников.

Кружилин тяжко задышал от гнева.

— Вы… оправдываете эту… мразь?!

— Сядь! — Паровозников покосился на занавешенное окно, снизил голос: — Я его не оправдываю. Какое ему оправдание! Но быт и нравы Бухенвальда ты сам давно знаешь. Особенно там у вас, в каменоломне. Об этом надо всегда помнить… и обо всем судить всегда спокойно, без эмоций. И осуждать без эмоций. Я врач, я тут давно… И я знаю — тут еще не такое бывает. Ох, Василий, что тут бывает!

— Я бы лучше… Пусть лучше смерть!

— Люди-то, Вася, разные. — Голос Паровозникова был теперь негромким и мягким. — Ты бы — да, я это знаю. Другие смерти боятся. И этот ад выдержать не могут. Мы это должны понимать. Чтобы как-то помочь самым стойким и сильным вынести этот ад, выжить. Только это не так часто, не всегда удается. — И тут голос Паровозникова дрогнул. — Губарев… я должен тебе сказать…

Бледнея, Василий начал подниматься. Он находился в лазарете уже вторую неделю, начал ощущать, как крепнут у него руки и ноги, но сейчас сил не хватило даже, чтобы встать во весь рост, он мешком плюхнулся обратно на стул.

— Что? Что?!

— Нет больше Вали Губарева. Айзель погнал его вчера на пост охранников…

В голове Василия больно загудело. Словно откуда-то издалека донеслись слова Паровозникова:

— И это известие надо воспринять спокойно. Спасти его было невозможно. И так же спокойно делать то, что нужно… и что можно.

Паровозников мог рассказать Василию кое-какие подробности и причины скорой гибели Валентина. Айзель каким-то образом догадался или подозревал, что Кружилин, номер 42316, исчез с помощью Губарева. Куда и как исчез — не знал, но, будучи неглупым по этой части, понимая, что, если эсэсовское начальство о таком случае узнает, его авторитету прибавления не будет, большого шума поднимать не стал. Он попытался навести справки о поступивших в ту ночь в лазарет. Об этом сказал один из санитаров, верный и преданный человек. А ничего не узнав, взялся за Губарева…

Но, видя состояние Василия — тот сидел окаменевший, стеклянными глазами смотрел куда-то мимо, — говорить обо всем этом Никита Гаврилович ничего не стал.

— Свое обещание он выполнил, — прошептал Василий. — Он ему пообещал: «Одну возможность для побега я устрою…» И вот — выполнил.

И вдруг остывшие глаза Василия начали быстро наполняться слезами. Он как-то всем телом вздрогнул, будто враз сбросил с себя оцепенение, ударился головой об стол, раз, другой, закричал:

— Почему?! Почему? Почему-у?!

Паровозников торопливо схватил его за плечи, сильно тряхнул.

— Успокойся! Слышишь? Я приказываю!

— Хорошо… — всхлипывая, сказал Василий.

— Себя… и других погубишь!

— Я это понимаю теперь — надо спокойнее… — по-мальчишески вытирая рукавом слезы, сказал Василий. — Но ответьте, объясните… я давно заметил это: почему во всех лагерях, повсюду, самое зверское обращение с нами? Самые страшные пытки — нам! Самые страшные издевательства — нам…

— Потому, что мы русские, Вася, советские, — сказал Паровозников спокойно. И, отойдя от Василия, молча постояв у стола, прибавил: — А все советское ассоциируется у них со словом, с понятием — русский. Они, фашисты… да и не только одни фашисты, хотят нас истребить поголовно. За то, что мы осмелились жить и живем по человеческим законам. И показываем в этом пример другим. За революцию семнадцатого года. Они не могут справиться с ней. Они рассчитывают уничтожить ее и память о ней на земле, если уничтожат нас физически всех до последнего…

— Там, в Жешуве, конопатый эсэсовец обещал не всех, — с горечью усмехнулся Василий. — Помните?

— Правильно. А остальных превратить в рабов. Я помню. Причем в рабов бессловесных и покорных. Они рассчитывают остальных стерилизовать, чтобы не было потомства. Потушить мозг, чтобы и проблеска сознания не возникало…

— И это… такое возможно?! — едва пошевелил губами Василий.

— Если ты имеешь в виду медицинскую сторону — возможно. Я врач, я это знаю. Они делают давно различные чудовищные опыты над людьми. И здесь, в Бухенвальде, и в других лагерях.

— Я имею другое… — Горло Василия перехватывала судорога.

— Нет, Вася. Чудовищным этим планам сбыться не суждено. Они прольют море крови и уничтожат миллионы людей. Не только русских. Но с разумом человеческим им не справиться, не одолеть его. Жизнь им не остановить. Живое вечно стремится к жизни. В борьбе с ней они погибнут сами. И только бесконечное проклятье будет витать над их тенями. А жертвы их приобретут вечное бессмертие.

Паровозников говорил это, сидя теперь, рассматривая свои длинные, сильные пальцы.

— Вот Губарев Валентин, скажем, — продолжал Никита Гаврилович тем же ровным и спокойным голосом. — Физически они его уничтожили. А духовно? Ведь он с самого начала отчетливо сознавал, что, отправляя тебя вот сюда, к нам, обрекает себя на смерть.

— Он это… знал?! — прошептал Василий.

— Конечно. Не за Назарова же браться Айзелю после твоего исчезновения… Знал. Но пошел на это. И ты, если останешься жив, не забывай этого никогда…

Василий, потрясенный, молчал.

— Он это знал, — повторил Паровозников. — Но им никогда не понять, почему он пошел на это, что его заставило на такое решиться. Им не понять природу нашей психики и характера, не понять нашу духовную природу. Вот почему их людоедские планы обречены на провал, а сами они все мертвецы. Живые пока мертвецы.

Никита Гаврилович умолк и молчал довольно долго, сидел недвижимо. Затем вздохнул, откинулся устало на спинку стула.

— Ладно, Василий, довольно об этом… Подумаем, что дальше нам делать.

— А дальше что? — ответил Кружилин невесело. — Они прольют море крови, уничтожат миллионы людей. Я вот, как и Валька Губарев, буду в числе этих миллионов. Назаров — не будет.

— Возможно, и так, — чуть прихмурился Паровозников, будто недовольный унылым голосом Кружилина. — Если возвратишься в каменоломню, Назаров, как я понимаю, попытается от тебя побыстрее избавиться. Твое присутствие рядом будет ему с каждым днем невыносимее.

— Пока он даже… даже послабления кой-какие мне и Вальке делал.

— Да, это пока, — вполголоса повторил Паровозников. — Пока это он просто от неловкости… Да что я говорю о Назарове? Айзель тебя из списка своей команды исключил, конечно. «При попытке к бегству», «При попытке покушения» — здесь много различных формулировок. Вернешься — он это все организует задним числом… — Голос Паровозникова окреп. — Значит, так, Василий. И слушай меня не перебивая. Я мог бы выписать тебя отсюда под другим номером, вместо любого умершего у нас заключенного, и направить с помощью друзей в какую-нибудь другую команду. Но в лагере находиться тебе опасно. Это смертельно. Если случайно увидит и опознает тот же Айзель? Или Хинкельман? Значит, есть только единственный выход — отправить тебя с транспортом в какую-либо внешнюю команду Бухенвальда. Их вокруг Веймара сотни полторы. Подкормлю вот тебя еще немного тут, попрошу кое-кого подобрать более или менее спокойную команду. Хотя, конечно, везде… Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Неужели… Неужели это возможно? — спросил Василий вместо ответа, стараясь сдержать опять проступающие слезы. — Чтобы отсюда, из этого ада, хоть куда…

— Видишь ли, Вася, если делать дела спокойно, без эмоций, то кое-что иногда нам удается, — негромко ответил Никита Гаврилович Паровозников.

* * * *

Смерть валила людей на фронте каждый день и ночь, каждый час, минуту и секунду. Она валила их без разбору — пожилых и молодых, солдат и командиров, мужчин и женщин, взмахивала косой широко и безжалостно, и это было понятно — война.

Умирали люди и в тылу. Кто в свой положенный срок, отшагав по земле его полностью. А кто и без срока, в силу болезней и недугов, которые, может, и не пришли бы столь рано, не будь этой или прошлых войн, будь бы жизнь на земле вообще поспокойней, поуютней, поласковей, или в силу других обстоятельств, вызванных той же войной, тем же суровым временем. И это тоже было понятно.

Понятно, но от этого не было легче. В любом месте, в любое время смерть есть смерть. Это порог, за которым уже ничего нет, — там бесконечная пустота и вечный мрак.

Так думал Поликарп Матвеевич Кружилин, шагая за гробом Елизаветы Никандровны Савельевой, умершей неожиданно, прямо в библиотеке, где она проработала всего несколько недель.

Хоронили ее в сквере Павших борцов революции, в одной могиле с мужем, с Антоном Савельевым, — так распорядился он, Кружилин. Когда раскопали могилу, гроб Антона был еще новым, свежим, даже красная материя, которой он был обтянут, не сгнила, лишь кое-где порвалась под грузом земли.

Глядя, как снова зарывают могилу, Поликарп Матвеевич вспоминал, что несколько дней назад, когда сын ее Юрий наконец-то уезжал на фронт, Елизавета Никандровна была весела и полна радости, она так и говорила, уронив седую голову сыну на грудь: «Я так рада, Юрочка, что ты отправляешься на фронт, так рада!» Любому ее слова показались бы кощунственными, но Кружилин, знавший историю ее отношения к сыну, чувствовал в душе облегчение. И сам Юрий, кажется, тоже чувствовал облегчение, он тоже говорил: «И я, мамочка, рад. За меня не волнуйся, все будет хорошо… Ты береги себя, береги. Я вернусь, и мы с тобой прекрасно будем жить…» Говорил и все нетерпеливо высматривал кого-то в толпе. Кружилин ломал голову: «Кого же?» — и нахмурился, когда показалась секретарша Нечаева Наталья Миронова и Юрий прямо весь расцвел. «Это еще что такое?!» — подумал он с досадой и удивлением. Однако Наташа попрощалась с Юрием сдержанно, и это Кружилина успокоило.

Хоронили Елизавету Никандровну скромно, в присутствии небольшого количества людей, — жила она тихо и незаметно, никто ее в Шантаре почти не знал. Вокруг могилы в безмолвии стояли Нечаев, Савчук, Хохлов, Наташа, шустрый мужичок Малыгин, который полгода назад вернулся по ранению с фронта и опять занял свою хлопотливую должность заведующего райкомхозом. Сейчас он и руководил похоронами. Пекло солнце, все были одеты легко, лишь на директоре завода был толстый суконный пиджак, однако, несмотря на это, он поеживался, его, кажется, знобило. Глядя на его острые плечи, на сутулую, выгнувшуюся горбом спину, Кружилин уныло думал, что Федор Федорович долго не протянет и каждый день, каждый час надо быть готовым к самому худшему.

«Быть готовым к худшему…» Поликарп Матвеевич невесело усмехнулся внутренне — это легко сказать, произнести словами. А каково постоянно жить в таком состоянии? А он, Поликарп Матвеевич, жил, жил давно, неизвестно даже, сколько лет, кажется — всегда, другого какого-то времени будто и не было. Ежедневно, если не ежечасно, в районе что-нибудь из этого худшего случалось, ему звонили или сообщали другим способом, и он обязан был принимать какие-то меры. Каждое утро, отрывая от подушки тяжелую голову (если ему вообще удавалось в ту ночь поспать), он прежде всего с тревогой думал: «Ну, что сегодня?» И пока умывался, проглатывал скудный завтрак, все находился в ожидании неприятных известий. А потом дела закручивали его, и все уже шло само собой, все случавшееся не казалось неожиданным, было вроде бы в порядке вещей.

На похороны Елизаветы Никандровны пришла и жена Полипова, чему Кружилин несколько удивился. Со времени отъезда мужа в армию она работала заведующей районной библиотекой. Когда Кружилин после разговора с женой Антона позвонил в библиотеку и попросил принять Елизавету Никандровну на работу, Полипова резко и торопливо ответила: «Нет!» — «То есть как это нет?! Почему нет? — сурово спросил Кружилин, которого рассердила эта торопливость. — Ну, что вы там молчите?» А Полипова действительно молчала, лишь часто и шумно дышала в трубку. Потом так же резко произнесла: «Ну, хорошо…»

Три дня назад эта же Полина Сергеевна Полипова сообщила ему о смерти Елизаветы Никандровны. «Она умерла! Боже мой, она же умерла! Я говорила, я не хотела…» — беспорядочно кричала она в трубку. «Кто, кто умер?!» — роняя стул, вскочил он, хотя уже понял, о ком идет речь. «Савельева ваша… Прямо здесь, в библиотеке! Боже мой, скорее приезжайте…»

И вот она пришла на похороны, стояла возле Малыгина, с которым, кажется, и в самом деле сожительствовала (на это еще весной приходила жаловаться в райисполком жена Малыгина, но сам Малыгин и Полипова это категорически отрицали), тревожно и испуганно как-то глядела на опускаемый в могилу гроб. «Я говорила… Я не хотела… Савельева ваша…» — навязчиво торчали в голове Поликарпа Матвеевича недавние слова этой женщины. Было ясно, что они вырвались у нее помимо воли, под воздействием случившегося. Но что они означали, что за ними крылось? Почему Елизавета Никандровна захотела работать именно в библиотеке? Не потому ли, что она… надеялась там добыть какие-то доказательства бывшей провокаторской деятельности Полипова Петра Петровича, в которой была уверена? Ведь эта Полина Сергеевна, жена Полипова, как недавно говорил Субботин, дочь какого-то бывшего матерого контрреволюционера. Елизавета Никандровна клятвенно убеждала, что добудет их, докажет, кто выдавал всегда царской охранке ее мужа, ее Антона, — и вот…

Все это мешалось и путалось в голове, думать об этом и не хотелось бы, да само собой думалось. Жизнь такова, что темное прошлое не всегда исчезает бесследно во мраке годов, большей частью всплывает неожиданно и почему-то всегда жалит в самое уязвимое место.

Об этом же думал Поликарп Матвеевич, молчаливо шагая с похорон и еще о сотнях больших и малых дел — как идет вывозка с Громотухи древесины, которую недавно, без всяких, к счастью, потерь, приплавил Филат Филатыч, почему объявившийся отец Наташи так и не позвонил ни разу ей сам, не написал ни одного письма, что же будет с районом при нынешнем неурожае, чем нынешней зимой кормить колхозный скот — травы, считай, выгорели начисто, — как побыстрее, без потерь собрать картошку, которая тоже выйдет, кажется, скудной, думал о хилом здоровье Нечаева, Назарова…

Не думал он лишь о себе. На свое здоровье он не жаловался, хотя уставал теперь за рабочий день смертельно, в постель валился без памяти, часто жена укладывала его силой отдохнуть и среди дня, и он, сопротивляясь, чувствовал, что это надо. Вот и теперь, шагая от сквера Павших борцов революции, он покачивался от усталости, голова была как чугунная. И потому, подойдя уже к райкому, он свернул от его крыльца к воротам своего дома.

— Похоронили? — спросила негромко жена.

— Да… Я прилягу, Тося. На полчаса.

— Ложись. А я борщ пока заправлю.

Жена его да и сам он давно примирились с мыслью, что единственный сын их погиб, примирились потому, что ничего другого не оставалось. Они о нем, чтобы не расстраивать друг друга, никогда не говорили, но каждый думал о Васе про себя, и оба сохли и чернели, особенно она, превратившаяся почти в живой скелет.

Лежа на диване спиной к стене, Поликарп Матвеевич и сейчас подумал о сыне, вспомнил его голос и смех и, чтобы отогнать это мучительное состояние, быстро поднялся.

— Ты же хотел полчаса?

— Хватит. Готов твой борщ?

— Садись.

Хлебая из тарелки, он все думал теперь о Полиповой, в голове опять зазвучали ее слова: «Я говорила… Я не хотела… Савельева ваша…» Что же она «не хотела»? Как понять это ее слово?

Он поглядел на часы — до конца рабочего дня оставалось еще порядочно времени.

Подойдя к телефону, попросил соединить его с библиотекой и, когда там сняли трубку, сказал ровным голосом:

— Полина Сергеевна, будьте добры, зайдите ко мне в четыре часа.

* * * *

Она пришла ровно в четыре, порог кабинета переступила смело, с каким-то вызовом. В красивых, холодноватых глазах ее не было теперь ни тревоги, ни тем более испуга, был только этот неприязненный холодок, и больше ничего.

— Садитесь, — сказал Кружилин.

Она опустила в истертое кожаное кресло свое полное и крепкое тело, обтянутое светлым платьем, закрыла старой легкой косынкой, которую принесла в руке, обнаженные толстые коленки и сразу проговорила:

— Если вы насчет Малыгина, то я скажу… Хохлову тогда не сказала, а вам отвечу: да, я с ним живу.

— Нет, я не насчет Малыгина… — усмехнулся Кружилин. — От Петра Петровича какие известия? Он все еще в Узбекистане?

— Нет. Он сейчас уже на фронте.

— Вот как!

— Разве это удивительно?

— Нет, конечно… Я хотел спросить у вас кое-что о Елизавете Никандровне…

Она вскинула ресницы, губы ее, дрогнув, сложились в скобочку и тут же расправились. И по ее движениям Кружилин догадался: она ждала именно этого вопроса.

— Спрашивайте.

В голосе ее Кружилину почудилось что-то нехорошее, какая-то глубоко запрятанная насмешка. Он внимательно и сурово поглядел на Полипову. В выражении лица ее ничего не изменилось, в глазах стоял тот же холодок.

— Расскажите еще раз, как… как это произошло?

— Как? — Голос ее дрогнул. — Она сидела за столом, просматривала формуляры… В библиотеке никого не было. У нас вообще мало читателей. Кому читать? Только школьники. Потом вскрикнула, застонала… Она поднялась и тут же повалилась на пол… И я сразу кинулась звонить вам.

— Вы сказали — на пол… Но когда мы с Хохловым вошли, она лежала на диване.

— Ах, боже мой! — Голос ее теперь наполнился злой иронией. И она это не проговорила, а почти прокричала: — Вы что, следователь? Вы меня… в чем-то подозреваете? Ну да, на диване. Когда она стала падать, я подхватила ее, успела еще отвести к дивану. И там она скончалась. Я в это время звонила уже вам. Вам!

— Нет, я вас ни в чем не подозреваю, — сказал Кружилин, помолчал, тупо глядя в настольное стекло. — И все-таки… странно вы говорите. «В это время…» Но вы же, Полина Сергеевна, по телефону определенно сказали: «Она умерла!» Уже… значит… А вы говорите — в это время, когда она умирала, вы только звонили. Странно.

— Странно, да? Странно? — дернулась она в кресле, потом вскочила, грудь ее начала толчками трястись. — Значит, я… я это ее убила, понятно? Убила, зарезала! То есть не-ет! Не ножом… У нас железная палка есть, сторожиха ею дверь закладывает. Я ее этой палкой… Ее осматривали врачи, пусть они скажут.

В глазах Полиповой металось темное пламя, она была близка к истерике.

— Успокойтесь! — повысил голос Кружилин. — Что вы, как… — Он хотел сказать «как баба», но сдержался, подумав, что баба она и есть. — Никто вас в этом, в таком… не собирается обвинять. Елизавета Никандровна скончалась от острого сердечного приступа.

— Тогда я при чем? Что вы надо мной издеваетесь? За Малыгина спрашивайте, ваше право. Да и то… кто вам его дал? Это мое… наше с ним дело. Мне, в конце концов, и сорока еще нет. С Малыгиным у нас по-серьезному все, может… Я при чем тогда? И вы можете умереть от такого приступа, и я… Любой. При чем?

Она говорила это, задыхаясь, по лицу ее шли красные пятна.

«Да при том, что приступ такой у нее, у Елизаветы Никандровны, можно было легко вызвать», — думал Кружилин, остро ощущая, как поднимается в нем волна гнева и ненависти к этой красивой и сытой женщине. Он теперь был уверен, что она и вызвала каким-то способом у жены Антона этот приступ, во всяком случае, была причастна к этому. Но как это докажешь? А если даже и докажешь, если сама она в этом признается даже, что толку, что это даст? К ответу за смерть Елизаветы Никандровны эту женщину не привлечешь, хотя она и виновата, вероятнее всего, в этом. Жизнь, жизнь, в каких тайных и темных глубинах она только ни течет, в каких крайностях и сложностях ни проявляется? Живя, люди любят и ненавидят по различным причинам друг друга, и это имеет в конечном счете прямое отношение к их жизни и к их смерти. Любят за характер, за свойство души, за мировоззрение и миропонимание. И ненавидят, порой смертельно, за это же. В мире извечно существуют огонь и вода, жар и холод, свет и тьма, добро и зло. И куда ни повернись, какой случай ни возьми, увидишь только это, если присмотришься внимательно.

— При чем вы тут… или ни при чем, это вам лучше знать, — сдерживая себя, сказал Кружилин Полиповой. — Пусть будет это на вашей совести. Идите…

Но она как стояла, так и стояла, будто не слышала его слов.

— Совести? — спросила она вдруг тихо, глухо, губы ее дернулись. — А что вы знаете… что можете знать о моей совести? Что это вообще такое?!

Губы ее дергались все сильнее и сильнее, одновременно в глазах все яростнее разгорался черный огонь. Потом она упала обратно в кресло, затряслась, забилась в истерике.

Кружилин встал, налил из графина, стоящего на тумбочке, стакан воды.

— Успокойтесь…

— Уйдите! Уйдите! — кричала она сквозь косынку, которую прижимала к лицу, и мотала головой. Кричала так, будто он был в кабинете посторонний.

* * * *

Кружилин в своих предположениях относительно неожиданной смерти жены Антона был прав. Когда Елизавета Никандровна впервые появилась в библиотеке, Полипова встретила ее молчаливо и неприязненно, потом с усмешкой сказала:

— Садитесь на абонемент. Работа простая — принимать от читателей и выдавать им книги.

И Елизавета Никандровна принимала и выдавала, с заведующей библиотекой никогда не здоровалась и не разговаривала. Молча приходила утром, хмурая, и молча уходила вечером.

Полипова на это лишь усмехалась, затем усмехаться перестала, тоже начала хмуриться. Иногда, отвернувшись к окну, о чем-то подолгу думала, глядя, как ветер треплет за стеклом листья деревьев. Теперь Елизавета Никандровна, изредка взглядывая на нее, усмехалась.

— В конце концов, это пытка! — не выдержала Полина Сергеевна. — Что вы все молчите, как…

— Я могу и разговаривать, — ответила Савельева. — Но только на одну тему. О том, как ваш муж, Полипов Петр Петрович, выдавал царской охранке моего мужа.

— Что-о?! — поднялась со своего стула Полипова, вытянулась.

— Он был провокатор. Я это отлично знаю. И вы тоже. И я хочу, чтобы вы подтвердили это письменно.

— Вы сумасшедшая! — изменившимся голосом воскликнула Полипова.

— Других доказательств нету, — продолжала Елизавета Никандровна. — Но вы-то знаете… И вы все это опишете. Не сейчас, так завтра. Не завтра, так через неделю. Через месяц, год, пять лет! А я буду ждать! Терпеливо ждать…

— Сумасшедшая! Сумасшедшая!..

Елизавета Никандровна пожала плечами и опять продолжала молчать. И таким образом шли неделя за неделей.

Пытка эта была обоюдная, и неизвестно еще, для кого тяжелее. Дома Елизавета Никандровна сваливалась иногда замертво, пила сердечные капли, но никому, в том числе и сыну Юрию, который собирался к отъезду на фронт, старалась этого не показывать.

Она его проводила, и пытка эта стала для нее еще страшнее. Но получить доказательства провокаторской деятельности Полипова от его жены все-таки надеялась, была уверена, что та не выдержит. Заведующая библиотекой даже как-то спала с тела, при виде ее менялась в лице, по щекам начинали ходить нервные пятна. Елизавета Никандровна лишь усмехалась безжалостно. Но, увлекшись, не рассчитала своих сил…

Первой нарушила молчание Полипова. Это случилось дня через три после того, как Елизавета Никандровна проводила Юрия на фронт. Все эти дни она вспоминала, как он уезжал, как прощался с ней, и иногда тихонько плакала.

— Вот вы меня подозреваете… устроили мне чудовищную пытку. А я, хотя у меня никогда не было детей, понимаю вас и сочувствую, — сказала Полипова.

— Я не подозреваю, я твердо уверена, что ваш муж был провокатор, — тотчас ответила Савельева. — Берите бумагу и описывайте все…

И тут Полина Сергеевна не выдержала. Все нервы ее враз оборвались, будто по ним ударили острым ножом. Откинув стул, она щукой метнулась к Савельевой, закричала, захрипела, не помня себя от ярости:

— Да, да, да, был! Был, понятно?! Он всегда выдавал этого твоего… и других! Он давил вас, как мог! Он мстил вам за вашу революцию… Он был бы богатым человеком, а такие, как ваш муж, все отняли! И у него, и у меня! Он мог бы сделать и еще больше, но он трус, он подонок! Он всего боялся и боится… И все же уничтожал людей — и тогда, и после, здесь, в Шантаре! И вашего мужа он бросал в тюрьмы. Он тогда выжил, да… Но, попадись он ему под ноги после революции, он бы его все равно растоптал! Ну, довольна? Письменно написать? Не дождетесь… А слушать слушай! Слушай и знай! Знай…

Пока она кричала, Елизавета Никандровна, поднявшись, с ужасом глядела в обезображенное гневом и ненавистью лицо Полиповой, пятилась от нее в глубь комнаты, к противоположной стенке, где стоял матерчатый диван. Пятилась и чувствовала, как чем-то сдавливает, сплющивает ее сердце. Боль эта, тупая и безжалостная, была непривычной, незнакомой даже для нее, испытавшей всякие сердечные боли. Дойдя до дивана, она почувствовала, что сердце останавливается, что это конец, и из последних сил прохрипела:

— Не надо! Замолчите же…

И рухнула, боком упала на диван, уже мертвая.

Полипова, увидев это, умолкла, постояла, горячая и растрепанная, молча наблюдая, как тускнеют, мертвенным светом наливаются глаза Елизаветы Никандровны. И, чувствуя, как подламываются ее собственные ноги, боясь тоже рухнуть где-нибудь рядом, шагнула к телефону звонить Кружилину, в кабинете которого сейчас кричала, мотая головой: «Уйдите! Уйдите!»

* * * *

…Кружилин поставил стакан с водой на стол, от стука стекла о стекло она сильно вздрогнула и очнулась, немного пришла в себя. Во всяком случае, рыдать стала тише.

— Успокойтесь же, — еще раз попросил Кружилин. — Иначе мне врача придется вызвать.

— Не надо никакого врача, — сказала она негромко, вытирая скомканной косынкой слезы. — А насчет совести я вам сама скажу. У меня ее… если иметь ваше понимание… никогда не было.

Кружилин, прихмурив брови, усмехнулся.

— Это я, что ж, понимаю… Ваша девичья фамилия Свиридова?

Теперь она вскинула брови, крутые и черные, — она их, видимо, красила. Но спросила спокойно:

— Вы и это знаете?

— Узнал не так давно. А если бы знал раньше, Елизавете Никандровне не разрешил бы работать в библиотеке… с вами.

Она еще повсхлипывала и перестала совсем. Скорбно поджав губы, сидела и думала о чем-то. Потом произнесла:

— Это было бы правильно.

Кружилин лишь пристально глядел на нее.

— Я ведь понимаю, зачем вы меня вызвали. Но скажу вам только следующее: разговор о совести ни к чему не приведет. Одному человеку в совести другого разобраться трудно.

— Не всегда, — усмехнулся Кружилин.

Но она на это не обратила внимания, продолжала:

— Так что вы живите со своей совестью. А мне оставьте мою. Разрешите мне уйти?

— Я же вам сказал — идите.

Несмотря на это, она продолжала сидеть, опять прикрыла косынкой толстые колени.

— В смерти жены Савельева я не виновата…

— Я в ней не обвинял вас.

— Ну, я не дурочка, все понимаю, — возразила она. — Но это ваше дело. Я никогда не хотела ее смерти. Что мне она? — И повторила: — Но прислали вы ко мне ее напрасно.

— Она сама попросила.

— Я это поняла. Не надо было.

Только здесь она встала, опять вытерла уже сухие глаза. Но уходить все медлила и, постояв, усмехнулась.

— Совесть… Вот я вам скажу, а вы думайте что хотите. Я баба грязная и распутная. Я до Полипова со многими жила, без разбору. И сейчас с Малыгиным… Может, я за него замуж выйду, не знаю…

— Даже… так? — невольно произнес Кружилин.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.