Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вечный зов Том II 26 страница



— Да-а… Ну, сколько бой шел этот, не знаю, не меньше часу, однако. Все огнем и дымом взялось. И гореть вроде нечему, а горело… И как он шел, ничего было не разобрать. Мы после одиночными только стреляли. Потому что мелькнет в дыму немец — и тут же в нашей форме солдат… Вот так под танком мы с Ружейниковым и пролежали. Слышим, бой через нас перекатился, отдаляться стал к высоте. Что же нам-то, думаю, со штрафниками, что ли, идти? Спрашиваю у Ружейникова, а тот мычит лишь. Глянул я — ничего, новой никакой крови не увидел. «Куда, кричу, раненый?» Стонет он и головой крутит. Эх, думаю, черт ли с ними, со штрафниками-то, обойдутся. Вытащил Ружейникова из-под танка, взвалил на плечи, понес к реке. Вот так… А дальше как бой развивался, ты и сам, наверное, знаешь… Остатки немцев от реки на высоту отступили, нашу огневую позицию заняли, где Семка лежал. И откатывающиеся с запада фашисты тоже за высоту зацепились. Целых полдня, считай, там держались.

— Это я знаю, — сказал Алейников.

— Ну вот, как на войне-то бывает! Только что мы на высоте были, а теперь немцы. А я с Ружейниковым по берегу мечусь — куда же, думаю, мне? В правый пах его и опять в то же плечо прошибло, поглядел я. Кое-как забинтовал своей рубашкой. И думаю все: «Господи, Семка! Хоть и мертвый ты, а… Надругаются же, сволочи, над телом!» А потом наши с востока, от Жерехова, поперли. И оттуда, с запада, пошли. Вскоре наша пехота вдоль реки потекла. Ну, я, значит, доложил какому-то лейтенанту, кто мы такие, откуда. Тот аж глаза выпучил: «Живы?! Знаем об вас!.. — И крикнул кому-то весело: — Их сто раз похоронили, а они живые, черти полосатые! Быстро в санроту старшего лейтенанта Ружейникова! Савельева накормить, а после боя я лично трофейным коньяком напою его и доставлю в его родную танковую часть!»

— Ну и напоил? — улыбнулся Алейников.

— Нет… — ответил Иван и вздохнул. — Веселый был лейтенант. Молоденький еще. После боя, когда Семку искал, я на труп его наткнулся. Его, значит, нашел, а Семку нет. Нигде его тела… не было.

Голос Ивана дрогнул, он умолк, лишь долго и тяжко дышал.

— Может, немцы сбросили в воронку его куда… да землей присыпали, — проговорил Алейников, когда Иван немножко успокоился.

Иван мотнул головой:

— Все я осмотрел, все обшарил. Тем же часом, как немцев с высоты выбили… Магомедов там и лежал, где погиб. И другие наши… убитые. Никого они даже с места не тронули. Некогда им было и ни к чему…

— Не с собой же немцы его труп увезли…

— Да зачем он им… ежели мертвый был, — тяжко проговорил Иван.

Алейников поднял холодные, немигающие глаза. Под этим взглядом Иван сгорбился еще больше, еще ниже наклонил голову, обнажив худую, черную от загара и от въевшейся бензиновой копоти и пороховых газов шею.

— А ежели Семка не убитый был, а без сознания всего, раненый… и в плен теперь угнанный — не прощу себе! Ежели узнаю об том, застрелюсь.

И спина его затряслась, задергалась.

Алейников подождал, пока спина Савельева дергаться перестала, проговорил голосом спокойным, не осуждающим, посоветовал дружески:

— Давай, это дело… И жену, и детей обрадуешь. Геройством твоим гордиться будут. Жену-то, кажется, Агатой звать?

При имени жены Иван приподнял голову, разогнулся, поглядел вокруг нездоровыми, ничего не чувствующими глазами и уперся ими в Алейникова.

Якову казалось, что Савельев подтвердит: да, мол, Агатой, — но вместо этого Иван произнес, почти не шевеля губами:

— Ты можешь меня с собой… туда, в Шестоково это… взять?

Алейников чуть заметно двинул бровями.

— Ты договорись с кем надо… — проговорил Иван еще более осевшим голосом. — А, Яков Николаевич?

— Зачем… тебе это? — тоже волнуясь, спросил Алейников.

— Не знаю… — И тут же, словно опровергая не себя, даже не Алейникова, произнес, почти прокричал со злостью: — А разве непонятно?! Разве не понятно?

— Хорошо, Иван Силантьевич, я договорюсь, — глухо ответил ему Алейников.

* * * *

Такой же испепеляющий зной, как под Орлом, стоял и в Шантаре, в течение июня не упало ни одной капли, небо было раскаленным и белесым, словно затянутым где-то высоко-высоко нескончаемым пыльным одеялом, сквозь которое, однако, беспрепятственно проникали жгучие солнечные лучи. По вечерам солнце, большое и багровое, медленно тонуло в этой мути, утрами, такое же распухшее и красное, поднималось из-за вершин Звенигоры, равнодушно совершало над Шантарой свой извечный круг и снова садилось, окутанное все той же зловещей дымкой. Лишь в первых числах июля побрызгал немного сиротский дождик — и снова в небе ни облачка.

— Дело дрянь, Поликарп, — сказал однажды Панкрат Назаров, стоя в душном кабинете Кружилина у раскрытого окна. — Останемся нынче, однако, без хлеба.

В кабинете было душно, а на улице, несмотря на то что день клонился к вечеру, еще душнее, горячие волны воздуха, пахнущие пылью, текли в помещение.

— Закрой окошко, — сказал Кружилин. — Рожь твоя как, выдюжит?

Яровые посевы во всем районе к началу июля почти полностью выгорели, зелень сперва поблекла, сникла, начала кучерявиться и наконец желтеть. В душе Кружилина все стонало, сочилось кровью — а что он мог сделать? Держались пока лишь озимые, набравшие с весны хорошую силу, но и рожь по сравнению с нормальными годами сильно отставала в росте.

— А рожь что! Сам, поди, видел — тоже на ладан дышит. К тому же сорняки проклятые…

Да, сорнякам июньские и июльские суховеи были нипочем, даже в благодать, особенно свирепствовала сурепка, к июлю она буйно расцвела, иные хлебные полосы совершенно закрыла желтым своим огнем — точно расплавленное солнце растекалось по земле в разные стороны.

Война была в зените, как раз на половине своего всепожирающего пути, и никто не знал, конечно, что она отмахала свой страшный и кровавый половинный отрезок, никто с уверенностью не мог сказать, когда она кончится. Зато стар и млад в Шантаре и во всем районе знали и понимали, что такое в это тяжкое время неурожай. Если до этого жили впроголодь, теперь неминуемо наступит самый настоящий голод. И зловещее его дыхание уже чувствовалось — фонды для снабжения населения хлебом область уже в конце мая резко сократила, хлеб по карточкам выдавался нерегулярно. Если и раньше у хлебных магазинов круглосуточно волновались тысячные очереди, то теперь эти очереди увеличились в несколько раз.

Но все-таки никто с такой суровой и беспощадной остротой не чувствовал приближение зловещего неурожайного времени, как секретарь райкома партии Кружилин. Впрочем, «чувствовал» не то слово. Он просто в силу служебного положения знал то, чего не знали другие.

В конце июня состоялся пленум обкома партии по подготовке к уборке урожая и хлебозаготовкам. Пленум был в основном информационный, закончился быстро, потому что та цифра количества хлеба, что предстояло области сдать государству, обсуждению не подлежала, а как готовиться к уборке, долго дебатировать не стали.

— Что ж тут говорить, дорогие товарищи, что же вас учить, как убирать скудный урожай этого года… — с какой-то домашней откровенностью и простотой сказал в заключительном слове первый секретарь обкома партии. — Тракторов в колхозах и совхозах очень мало, более или менее добротные машины взяты для нужд фронта, комбайны за два военных года разбиты до предела, новых нет и не будет. Не может сейчас страна дать новых машин… Но вы же сами понимаете, что будет, если не сделать все возможное и даже невозможное…

Секретарь обкома остановился, оглядел немо сидящих в зале людей, снял очки, которые начал носить с недавних пор, протер их и снова надел.

— Именно мы должны, обязаны сделать и сделаем даже невозможное, но каждый имеющийся у нас трактор и комбайн должен работать. За это отвечает партбилетом лично каждый секретарь райкома партии, председатель райисполкома и все другие работники, кого это касается. И я отвечаю. Перед партией, перед народом нашим, перед Родиной. Надеюсь, тут все ясно, подробнее объяснять не надо?

Яснее было некуда.

— Жатки, лобогрейки, серпы и косы — все наладить, все пустить в дело. За горсть просыпанного, потерянного зерна будем безжалостно снимать с постов и исключать из партии, как не оправдавших высокого народного доверия. За клочок неубранного по разгильдяйству хлеба будем безжалостно отдавать под суд. И судить будем строго! И это вовсе не суровость, и это вовсе не угроза, поймите, дорогие мои товарищи! Товарищи по партии, по нашей общей революционной борьбе…

Зал вымер окончательно, никто не смел шевельнуться или кашлянуть. И в этом тугом, натянувшемся до предела безмолвии Поликарп Матвеевич Кружилин ощутил вдруг невиданную, невообразимую силу, ощутил, как она, эта непонятная и необъяснимая, неизвестно откуда берущаяся сила, накапливается с каждой секундой и отсюда, из этого небольшого зала, разольется по всей области и совершит то самое невозможное, о котором говорит секретарь обкома.

И неожиданно, как электрический разряд, Поликарпа Матвеевича ударили с трибуны слова:

— А как ваша рожь себя чувствует, товарищ Кружилин? И поклонник этой ржи Панкрат Григорьевич Назаров? Его нет здесь?

Кружилин сидел в третьем ряду зала. Чувствуя в голове неприятный звон — не от испуга, а просто от неожиданности, — поднялся и ответил четко и немногословно:

— Рожь, я думаю, выдержит, хотя будет послабее, чем обычно. Назарова здесь нет, он не является членом обкома партии.

— Очень плохо, что не является, — проговорил первый секретарь раздраженно. — Плохо мы еще знаем своих людей, не всегда умеем поддержать, отметить, выдвинуть достойных.

Кружилин, садясь на свое место, горько подумал о том, что выдвигать, поддерживать и отмечать Назарова в том плане, какой имел в виду секретарь обкома, уже поздно. Назаров износился вконец, таял прямо на виду. Кашель душил его все сильнее, бывали моменты, когда он заходился в кашле до черноты, валился, как сноп, наземь и долго, иногда по нескольку часов, лежал недвижимо, медленно отходил. Кружилина подмывало сказать об этом и секретарю обкома, и всему залу, но умом он понимал, что это, несмотря на вопрос секретаря обкома партии, будет неуместно, что делать это бесполезно и не следует.

— Но еще хуже, товарищи, что мы достаточным образом не поддерживаем, не распространяем опыт мастеров земледелия, — продолжал первый секретарь обкома. И обернулся к президиуму пленума, где сидел Субботин: — Иван Михайлович, мы полтора года назад обсуждали на бюро вопрос… — секретарь обкома припнулся на секунду, — вопрос о назаровской ржи. А что сделано, чтобы увеличить посевной клин этой культуры?

— А что могло быть сделано? — вопросом на вопрос ответил Субботин, не поднимаясь с места. — Решение тогда было принято куцее, половинчатое.

— Так, может быть, настала пора строго и спросить с кого-то за это? Кто готовил решение?

Теперь Субботин, худенький, с головой белой как снег, поднялся, вытянулся во весь свой длинный рост. И в густо настоявшейся тишине отчетливо произнес:

— Решение готовил я.

— Видите, он готовил! — насмешливо и сердито кивнул через плечо первый.

— И в решении был пункт о том, чтобы некоторые районы, прилегающие к Шантарскому, климатические условия которых сходны, изучили и рассмотрели вопрос о возможностях увеличения посевов ржи. Но вы этот пункт вычеркнули.

— Я?! — опять повернулся первый секретарь обкома к президиуму.

— Да, лично вы, — спокойно произнес Субботин и сел.

Прежняя безмолвная тишина стояла в зале. Но теперь было в ней что-то такое, отчего даже у Кружилина поползли по коже холодные мурашки.

Позади стола президиума во всю заднюю стену сцены висел портрет Сталина в маршальской форме. Верховный Главнокомандующий, чуть прищурившись, глядел в зал.

Первый секретарь обкома на несколько мгновений, кажется, потерялся, не знал, что ответить. Затем вздохнул, потрогал очки, поправляя, хотя они сидели нормально.

— Вот видите… — глухо проговорил он. — Значит, не на высоте оказался. Ну что ж… На очередной областной партийной конференции вы вправе, кто вслух, а кто, если не найдется смелости, при тайном голосовании, учесть эту грубейшую мою ошибку.

И зал неожиданно, подчиняясь какому-то необъяснимому коллективному чувству, взорвался аплодисментами. Захлопал и Кружилин, вдруг не только прощая первому секретарю то обстоятельство, что он вычеркнул тогда из решения бюро обкома самый важный и жизненно необходимый для него, Кружилина, для Назарова, для всего района и области пункт, но испытывая благодарность к этому старому партийному работнику, известному деятелю подполья и гражданской войны, не раз потом, как слышал и знал Поликарп Матвеевич, и битому, и впадавшему в немилость у более высокого руководства за его прямоту и смелость.

От этих аплодисментов первый секретарь обкома партии откровенно смутился, они его давили на трибуне, он переступил с ноги на ногу и, поблескивая стеклами очков, заговорил:

— Спасибо, товарищи… Спасибо. На высоте тогда оказались Кружилин с Субботиным, а прежде всего Панкрат Григорьевич Назаров. Я был недавно на его полях…

Кружилин поднял недоуменно голову, поглядел на Субботина. Тот из президиума поймал его взгляд, пожал плечами.

— Не переглядывайся так, Кружилин, с твоим дружком Субботиным, — огорошил его секретарь обкома. — И сам Назаров не знает, что был. Объезжал посевы, заглянул и в ваш район. Рожь действительно должна и при нынешних погодных условиях выдержать… с сорняками если справитесь. Какие меры предпринимаете?

Это опять был вопрос к Кружилину. Он встал и ответил:

— На прополку всех живых и мертвых подняли. Даже на пару недель раньше занятия в школах закончили. Хотя за это тоже не погладите…

— Ладно, сделаем вид, что мы этого не заметили, а ты нам не говорил… И, дорогие друзья, давайте исправлять с рожью нашу ошибку. Мою, вернее сказать, ошибку. Как это сделать, мы подумаем. Осенью, после уборки, еще раз рассмотрим этот вопрос на бюро обкома. А пока районы, прилегающие к Шантарскому, да и сам Шантарский, должны представить в обком свои соображения на этот счет…

* * * *

— Пойдем, чайку похлебаем, — сказал после пленума Субботин Поликарпу Матвеевичу.

Кружилин думал, что тот приглашает его в обкомовский буфет, но Субботин направился по коридору к выходу.

На улицах Новосибирска, грязных и пыльных, стояла тополиная метель. Белые крупные хлопья густо летели в воздухе, набивались в обваренные зноем деревянные палисадники, в сточные канавки, лохматые комья тополиного пуха перекатывались через немощеные улицы.

— Горит, зараза, как порох, — проговорил Субботин, показывая глазами на забитую распушившимися тополиными семенами обочину улицы. — Каждое лето от них много пожаров. Ребятишки балуются, поджигают. И где, стервецы, спички берут?

Новосибирск — большой, в основном деревянный город — был тих, пустынен и угрюм. Великая беда, гулявшая над страной, наложила и на него свой отпечаток. Давно не крашенные крыши и палисадники, покосившиеся ставни, обвалившаяся на стенах кирпичных домов штукатурка, разбитые во многих местах улицы — все говорило о том, что подновлять, ремонтировать, приводить город в порядок было некогда, да и некому.

Навстречу Субботину с Кружилиным иногда попадались молчаливые, плохо, по-мужски одетые женщины, проковылял одноногий инвалид на костылях, громыхая, проехала повозка, груженная какими-то ящиками, прошел воинский патруль. Начальник патруля, пожилой усатый капитан, обликом похожий на потомственного питерского рабочего, видимо, знал Субботина, отдал ему честь. Субботин молча кивнул капитану.

Больше до самого выхода на площадь Сталина никто навстречу не попадался, и Кружилин сказал:

— Такое чувство, что город вконец обезлюдел.

— Все там. — Субботин неопределенно махнул рукой. — И стар, и млад. Кто может и кто не может. Считай, круглосуточно в цехах, у станков.

Субботин махнул рукой куда-то перед собой, но мог махнуть в любую сторону — всюду, и в самом центре города, и на окраинах, день и ночь дымили заводские и фабричные трубы, работавшие на войну. Дым гигантской тучей висел над городом, полностью рассасывался лишь в сильно ветреные дни.

— И впроголодь, — хмуро добавил Субботин. — В связи с эвакуацией население города увеличилось в несколько раз. И вот теперь, как никогда, суть проблемы… пустякового на первый взгляд вопроса, что сеять — рожь или пшеницу — становится, как бы это сказать… Ах, черт, даже слова не подберешь! Полипова бы сюда, его бы спросить, стервеца! Где он, что слышно?

— Жив-здоров вроде бы, — ответил Кружилин. — Как-то я спрашивал у его жены. Говорит — в военной газете работает.

— На фронте или в тылу?

— Этого я уяснить так и не мог. Но, по-моему, где-то в тылу. Странная какая-то у него жена, живет отчужденно, как мышь в норе. Говорить с ней неприятно и бесполезно. «Да», «нет» — все ее ответы на любой вопрос.

— Да, пустяковый вопрос — рожь или пшеничка? — продолжал Субботин угрюмо. — Но дело может обернуться так, что… это, может быть, будет для многих людей означать — жить или умереть. Жизнь или смерть! Ты соображаешь? — резко остановился он.

— Я всегда поддерживал Назарова в этом деле, — сказал Поликарп Матвеевич.

— Всегда, — усмехнулся Субботин. — Ты не поддерживал его, ты соглашался с ним.

Они стояли среди улицы, будто готовые вот-вот вцепиться друг в друга.

— Я… нутром чувствовал, что Назаров прав, конечно, но до такой обнаженности — жизнь или смерть, — в такой беспощадной ясности этот вопрос, эта проблема мне, я признаюсь, никогда не виделась до сегодняшнего дня. До той минуты, когда первый секретарь обкома не сказал, что и он не на высоте оказался…

— Но и это уже немало… немало для партийного работника, — проговорил Субботин и зашагал дальше.

Кружилин так и не понял, какой смысл вкладывал Субботин в это слово «немало». Что первый секретарь обкома партии в конце концов на высоте оказался? Что он, Кружилин, будучи облечен авторитетом и властью районного партийного руководителя, хотя и не поддерживал, как выразился Субботин, Назарова, но соглашался с ним?

Они миновали почтамт и вышли на площадь Сталина, по краю которой пролегала трамвайная линия. Расшатанный, обшарпанный трамвай, почти пустой, с грохотом выкатился из-за громадины давным-давно строящегося здания театра оперы и балета, встал на пустынной остановке напротив будущего театра, с таким же лязгом и грохотом тронулся и исчез за другим углом.

Строительство театра началось чуть ли не десять лет назад, строить его помогал весь город. Вечерами и в выходные дни сюда приходили рабочие фабрик и заводов, служащие учреждений, помогали копать котлованы, укладывать фундаменты. И он, Кружилин, незадолго перед отъездом в Ойротию, находясь на трехмесячных курсах руководящих партработников, каждое воскресенье вместе со всеми курсантами работал на этой стройке. Они тогда разгружали машины с пиломатериалами, цементом и кирпичом, замешивали раствор, в тяжелых окорятах носили его в различные концы по шатким настилам из досок. Работать было радостно и весело, весь город, вся страна в те годы была охвачена невиданным энтузиазмом созидания. Коллективизация в сельском хозяйстве была завершена, разруха в промышленности ликвидирована, индустриализация шла полным ходом, одно за другим во всех концах необъятной страны возникали все новые мощные предприятия. Голодное и холодное время осталось позади, миновало, казалось, раз и навсегда, молодая революция торжествовала свою законную и безраздельную победу во всех областях, и все это вызывало в каждом человеке, в том числе и у него, Кружилина, чувство еще большего энтузиазма.

К июню 1941 года гигантское здание оперного театра было в основном готово, оставалось завершить комплекс отделочных работ, подключить различные коммуникации, организовать труппу и поднять занавес, но война прервала строительство. Огромная стройка, огороженная почерневшими от снега и дождей заборами, опустела, строители ушли на фронт. И, приезжая в Новосибирск, Поликарп Матвеевич Кружилин каждый раз видел одно и то же — уныло и безжизненно торчали за ветшавшим забором высокие колонны, чернели неотштукатуренные кирпичные стены…

Эту привычную картину Кружилин рассчитывал и готовился увидеть и на сей раз. И потому невольно приостановился, выйдя на площадь. Покосившиеся, во многих местах с проломами, деревянные ограждения вокруг давно замершей стройки были поправлены и подновлены, кое-где к стенам здания прилепились строительные леса, и на них маячили люди.

— Что? — обернулся и Субботин, тоже поглядел в сторону ожившей стройки, потом опять на Кружилина.

— Невероятно, — пробормотал Кружилин, испытывая волнение, причину которого сознать и понять еще до конца в первые мгновения не мог. — Решили, выходит, закончить эту… эту махину?

— Да, сейчас нам вроде и не до строительства театров, — проговорил Субботин ровным и бесцветным голосом. — Но правительство еще в прошлом году распорядилось эту стройку завершить. И кое в чем оказывает помощь.

Сказав это, Субботин двинулся дальше. Они спустились на сотню метров вниз по Красному проспекту, главной улице Новосибирска, и напротив здания, своим очертанием отдаленно напоминавшим Ленинский мавзолей, пересекли Красный проспект. Это здание, известное под названием «Дом Ленина», было знаменито на всю Сибирь, эпопея его сооружения навечно вошла в историю молодого города. В траурные январские дни 1924 года у жителей Новосибирска, называвшегося тогда еще Новониколаевском — имя городу было дано когда-то в честь последнего и, может быть, самого тупоумного российского императора, — сама собой возникла идея построить вождю революции здание-памятник. И, кажется, месяца через два, вспомнил Кружилин, в газете «Советская Сибирь» были объявлены условия конкурса на проект здания. Потом специально организованный комитет по его постройке выпустил карточки с портретом Ленина, фотографией проекта здания и надписью: «Кирпич на постройку Дома имени Ленина». Каждая карточка стоила десять копеек, карточки продавались во всех магазинах, газетных киосках, на всех углах города, покупались они нарасхват, и таким образом в короткий срок были собраны деньги, необходимые на постройку здания.

В 1925 году Дом Ленина был уже построен, третьего декабря в нем проходили заседания первого съезда Советов Сибири, участниками которого были Кружилин с Баулиным. На последнем заседании этого съезда под гул несмолкающих оваций было принято решение о переименовании Новониколаевска в Новосибирск.

Проходя мимо Дома Ленина по узкой улочке, застроенной деревянными домами и хибарами, Кружилин вспомнил, что ведь и у него где-то есть несколько карточек с надписью «Кирпич на постройку Дома имени Ленина», купленных им в один из тогдашних приездов сюда прямо на вокзале («Где же они, сохранились ли?»), и ощутил, как в душе возникает, поднимается волнение, понятное теперь ему самому, но которое, спроси его кто-нибудь, хоть Субботин, вот сейчас, трудно будет объяснить.

Погруженный в какие-то свои мысли, Субботин двигался на полшага впереди вдоль сквера имени Героев революции, примыкавшего к зданию Дома Ленина, и вдруг остановился.

— Вспомнилось мне, что и у вас, в Шантаре, есть такой сквер. Как он называется?

— Сквер Павших борцов революции.

— А у нас — имени Героев революции… Во многих городах и селах нашей страны шумят такие скверы. Только по-разному называются.

Они стояли напротив памятника, может быть, самого уникального из всех существующих на земле. Над братской могилой рабочих, солдат и крестьян, замученных и расстрелянных в колчаковских тюрьмах, погибших в конце 1919 года, при освобождении города от белогвардейцев, возвышался обломок скалы, и снизу, где покоятся останки людей, отдавших свои жизни за дело освобождения народа, разорвав каменную глыбу, взметнулась из трещины, из-под камней, рука, сжимающая полыхающий на ветру факел. Факел этот тоже был каменный, но казалось, что от него длинным веером сыплются искры.

Субботин и Кружилин долго стояли молча. Шумели в сквере невысокие топольки, звенели в деревьях вечные, как сама жизнь, птичьи песни, рождая в душе что-то торжественно-грустное…

— Мы ворвались тогда в город морозным утром, — вдруг тихо проговорил Субботин. И в мозгу Кружилина мгновенно пронеслось: «тогда» — это 14 декабря 1919 года, в этот день Новониколаевск был освобожден от белогвардейцев и интервентов. Субботин был тогда комиссаром одного из полков 5-й Красной Армии, именно этот полк первым ворвался в город. — И то, что мы увидели, было страшно… Весь город был завален мерзлыми трупами. Тела замученных штабелями лежали во дворе тюрьмы, трупы расстрелянных были разбросаны чуть ли не по всем улицам, по берегам речки Каменки… Мы их собирали несколько дней. Всего подобрали около сорока тысяч трупов…

Субботин умолк, постоял еще немного, сурово глядя на полыхающий каменный факел. На бледном, незагорелом виске секретаря обкома беспрерывно дергалась жилка, причиняла, видимо, неприятную боль, и он морщился. Потом так же молча повернулся и пошел.

Жил Субботин в обычном деревянном домике с небольшим палисадником, спускающимся прямо к глубокому оврагу, по дну которого и струилась небольшая речушка Каменка. Еще два десятка лет назад овраг был не так глубок, но почва здесь была настолько мягкая, что за короткое время овраг стал глубже и шире вдвое, если не втрое, заборчик палисадника уже чуть не висел на самом краю обрыва.

Поликарп Матвеевич Кружилин никогда до этого на квартире у Субботина не бывал и теперь с удивлением разглядывал неказистый, деревенского типа, домишко с чисто выбеленными стенами, невысоким потолком, на котором болтались обыкновенные электрические лампочки под металлическими абажурчиками. В доме было всего три небольшие комнатки, одна из них приспособлена под столовую, а вид из окна открывался прямо на овраг, на сверкающую внизу речушку. На стенах почти ничего не было, кроме портрета красивой, по виду крестьянской девушки с большими и тяжелыми косами.

— Это жена, — сказал Субботин, когда Поликарп Матвеевич, бросив взгляд на портрет, невольно залюбовался им. — Была в нашем полку тогда санитаркой. Умерла в тридцать шестом году. — Он помолчал и прибавил: — Помнишь, ты приходил ко мне в обком… хотя постой, тогда крайком был, кажется? Ты пришел ко мне злой и возмущенный, с жалобой, что тебя непонятно почему в управлении край-НКВД несколько дней держали?

— Помнишь… Такое не забывается, — сказал Кружилин.

— Вот, месяца за два до этого она умерла. У нее было все тело штыками исколото в гражданскую. Родить ей после этого нельзя в общем-то было. Но она трех сыновей родила. «Зачем, говорит, тогда мне жизнь? За что мы, Ваня, дрались-то с тобой?» Каждый раз была на краю смерти, но рожала, несмотря на запреты врачей.

О жене Субботин говорил негромко, слабый стариковский голос его подрагивал и прерывался от свежих, несостарившихся чувств. Говорил он, стоя спиной к Кружилину, глядя в окно.

— А вон там, на берегу, мы тогда подобрали с ней человек двадцать расстрелянных. Из-под снега откопали. В этом домике санрота остановилась, как мы Новониколаевск взяли. Я пришел к жене на ночь, чаю решили вскипятить, она пошла за водой и наткнулась… Все трупы подобрали, а этих не заметили под снегом. Ну, а потом, после гражданской, решили тут и поселиться. Чем-то нравился ей этот домик. Тут всех сыновей мы и вырастили. Первый у нас родился еще до революции, в шестнадцатом. Сейчас во флоте воюет, на Севере. Остальных она родила одного за другим в двадцать первом и двадцать втором. Торопилась. «Знаю, говорит, свои силы…» Младший, кажется, я говорил тебе, погиб в сорок первом…

— Говорил… — глухо сказал Кружилин, невольно вспомнив о Василии.

Субботин говорил о гибели младшего, но не было уже в живых и старшего сына, он не воевал уже на флоте, неделю назад Иван Михайлович получил на него похоронную и, нося ее в кармане, продолжал говорить всем, что сын воюет. Он таким образом обманывал сознательно не других, а себя, и ему от этого было легче.

Не старая, лет под пятьдесят, женщина, сестра Субботина, внесла кипящий самовар, достала чашки, поставила сахарницу и две небольшие тарелки с нарезанной тонкими ломтиками колбасой и хлебом.

— Кушайте на здоровье, — сказала она и вышла.

Минут пять они пили чай молча. За столом Субботин показался Кружилину еще более постаревшим, совсем дряхлым. Наверное, потому, что чашка, когда тот подносил ее ко рту, подрагивала, и казалось, что Иван Михайлович вот-вот выронит ее из рук или расплескает чай на скатерть. На бледных висках, прикрытых редкими белыми волосами, проступал пот, и Субботин стирал его ладонью.

— Да, гибнут наши сыновья, — вздохнул вдруг он по-старчески неглубоко и бессильно. Кивнул на окно, в которое недавно смотрел: — И тогда гибли. И позже будут… Дело, за которое мы бьемся, великое, потому и битва тяжелая. Как там Елизавета Никандровна, жена Антона?

Вопрос Субботин задал, казалось, без всякой связи с предыдущим, и потому он прозвучал для Кружилина неожиданно.

— Попросилась на работу вдруг она, — ответил Кружилин. — Я немножко удивился.

— Почему? — Субботин приподнял голову.

— Здоровья-то у нее… Ничего, говорит, здоровье стало получше. А сына, Юрия, попросила отправить в армию, на фронт. На днях уезжает.

В старческих глазах Субботина шевельнулся любопытный огонек.

— Ну что же… В соответствии с ее силами и подбери ей работу, — произнес он.

— В библиотеку она попросилась.

Глядя на Кружилина, секретарь обкома едва двинул бровями, затем опустил взгляд, о чем-то задумался, будто старался что-то припомнить.

— А вообще разговор у меня с ней был… любопытный и нелегкий.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.