|
|||
Часть вторая Смолоду прореха, к старости — дыра 27 страница— Я тоже холостая, — неожиданно для себя сказала Наташа. — В семье есть осужденные. Отец осужден в советское время. Сама я нигде не работаю, и… вообще, я только что из милиции. — Хорошо заливаешь! — хохотнул Савельев. — А ты… ты веришь в любовь с первого взгляда? — Верю, — нервно кивнула она. И закричала все громче, наливаясь ненавистью: — Верю, верю! Давно уже верю! — Ты что, психическая? — чуть отступил Юрий. В это время надсадно, простуженно захрипел заводской гудок. — А, черт, всегда не вовремя! А мне еще домой забежать, в рабочее переодеться. Танцы вчера затянулись, остаток ночи, понимаешь, у товарища прокоротал. Пресс-конференцию… продолжим сегодня вечером, а? Приходи в клуб на танцы! — И он сорвался, побежал, крича уже на ходу: — До вечера! Имейте в виду, вы мне понравились… Веселый парень скрылся, оставив ощущение пустоты. И этот парень, и его слова — клуб, танцы, завод, переодеться, — все было из какого-то прошлого, далекого, недосягаемого да и безразличного теперь для нее мира. Голова ее кружилась, под черепом было жарко, а по телу пополз озноб. Всю ночь она не спала, и ее клонило ко сну. Но здесь нельзя спать, здесь увидят, подумала она. И не к бабке Акулине надо идти, а снова туда, за село. Там какие-то кусты, там никто не найдет ее, если забрести в них поглубже… По улице опять кто-то бежал, размахивая руками. Она сразу узнала — это вчерашний парень в лыжной куртке, который молча стоял у стены в избе Огородниковой и глядел, как их уводят милиционеры. Потом он зачем-то шел за ними до самой милиции. Наташе неприятно было его появление, ей не хотелось, чтобы он узнал ее. Она опустила тяжелую, пылавшую теперь огнем голову, надеясь, что он пробежит мимо, не заметив ее, но парень подскочил к ней, бесцеремонно схватил за руку. — Ага, вот она! Я так и думал — далеко не успела еще уйти, — заговорил он, шумно дыша. — Пойдем, я договорился. Пойдем, пойдем… — Куда еще? Да пустите же руку! — А я говорю — пойдем! — крикнул он сердито. — Самоубийца мне тоже нашлась! — Отстанете вы от меня или нет? Как я ненавижу вас всех! Но Семен, не обращая внимания на ее слова, почти бегом потащил ее вдоль улицы.
* * * * Прохватившись после короткого сна, Семен глянул на окна и, увидев, что они еще темные, облегченно перевел дух, торопливо оделся. Отец спал, мать топила печь, на ее удивленный взгляд он только махнул рукой: — Сейчас я, — и выскочил на улицу. Через несколько минут он был возле дома Кружилина, обнесенного дощатым забором, смело толкнул высокие и узкие воротца, но они оказались запертыми. Тогда он, не раздумывая, подпрыгнул, ухватился за верхний край забора, легко подтянулся и спрыгнул внутрь, взбежал на крыльцо и сильно заколотил в дверь. Кружилин, со смятым лицом, беспрерывно позевывая, в толстом ночном халате, удивленно глядел на Семена, слушал его сбивчивую речь и долго не мог понять, чего он хочет. — Не торопись, давай спокойнее, коли уж пришел, — сказал он, покашливая. — Про Кафтанова мне звонили ночью, знаю, а про девушку Наташу — ничего. Что за девушка? — Да я и сам впервые увидел ее вчера. Миронова, кажется, у нее фамилия. Но что же получается? Она самоубийством кончить хотела! Это что же, как же? — Как ты сказал? Погоди, я где-то слыхал такую фамилию… — Сонные еще глаза Кружилина ожили, в них появился интерес. — Ну-ну, продолжай! Кружилин слушал его теперь не прерывая, а потом подошел к телефону, попросил соединить с дежурным милиции. — Что за девушку вы ночью задержали вместе с Кафтановым? Миронову какую-то? — спросил Кружилин. Долго молчал, слушая. — То есть как отпустили? Почему? — И еще с полминуты слушал. — Найдите ее немедленно. Секретарь райкома повесил трубку, повернулся к Семену: — Ну вот… Я думал, ты слишком рано ко мне пожаловал, а ты — поздно. Минут двадцать назад ее выпустили. Ничего, найдут. — А-а, пока они чешутся… — Семен сорвался с места. — Я вам сейчас ее приведу. Я сейчас… Вы когда на работе будете? — Да что ж теперь? Умоюсь вот да стакан чаю выпью…
* * * * Когда Кружилин пришел в райком, Семен и Наташа Миронова сидели в коридорчике возле приемной. Райкомовская уборщица мокрой тряпкой вытирала подоконники. — Вот… — вскочил Семен. — А с нее подписку взяли — в двадцать четыре часа убраться из Шантары. — Заходите, — Кружилин мельком взглянул на девушку. Семен схватил Наташу за горячую ладонь, насильно поднял, втолкнул в приемную, а потом и в кабинет. Она прислонилась там спиной к стене, спрятав сзади руки, вытянулась, словно ожидая, что здесь сейчас ее будут истязать. Кружилин грузно топтался еще в углу, у вешалки. — Ну, здравствуй, Наташа Миронова. Ты не узнала меня? — Почему же… Узнала. Добрый вы дяденька. — Верно, помнишь. Рассказывай тогда, что с тобой произошло. — Не надо. — Голос ее был насмешливо-печален. — Я столько рассказывала. Что толку? — Угу, — будто и согласился Кружилин. — Не хочешь? — Я ведь комсомолка… бывшая. Но все равно я ходила в юрком комсомола. Там, в Новосибирске, чтобы все рассказать. Сперва меня вроде слушали, а потом стали отворачиваться, прятать глаза. И вы сейчас спрячете, когда узнаете… В кабинет без стука вошел Яков Алейников. Он был в форме. Наташа глянула на его красные петлицы и умолкла. — Что я узнаю? Что отец твой осужден? — Ну, осужден, осужден! — выкрикнула Наташа. — А я при чем? В чем моя-то вина? Почему мне теперь нету места на земле? Я тоже, значит, бывший советский человек? Или вообще не человек? А Елизаров — он человек… Объясните мне… Вот вы — пожилой человек. И вы, — она повернулась к Алейникову. — Объясните, что происходит? Объясните! Алейников снял шинель, тоже повесил на вешалку, подошел к Наташе. Щеки ее горели тяжелым, нездоровым румянцем, глаза блестели черным пронзительным огнем, делая исхудавшее лицо жестоким, некрасивым. Под пристальным взглядом Алейникова этот черный огонь в глазах девушки не потух, не дрогнул даже, а сделался еще чернее, кажется. — Вам что, домработница нужна? — спросила она вдруг спокойнее, но таким голосом, от которого Алейников вздрогнул. — Так я могу. И домработницей, и наложницей. Я могу! — Голос ее зазвенел, сорвался. — Это… как же понять? — промолвил Алейников. Косой рубец на его щеке стал наливаться синевой, и он потер его ладонью. — А так и понять. Или спросите — люблю ли я Родину? Спрашивайте! Что ж молчите? Она стояла теперь полусогнувшись, как бы собираясь прыгнуть на Якова Алейникова, растерзать его в клочья. Платок сбился с ее головы, лоб и даже щеки взмокли. Кружилин поднялся из-за своего стола, торопливо пошел к девушке, будто действительно испугался за Алейникова. — Поликарп Матвеевич! — неизвестно зачем воскликнул Семен. Кружилин подошел к Наташе, встряхнул ее за плечи. — Это мы спросим… не сейчас только, — проговорил он. — А сейчас скажи вот что: сама-то веришь, что отец твой виновен? — Какое это имеет значение?! — Имеет. Особенно для тебя самой. Веришь? Она громко проглотила тяжелый комок. Какое-то время девушка еще затравленно глядела в спокойные глаза Поликарпа Матвеевича, попробовала даже сбросить со своих плеч его пухлые руки. Но он держал ее крепко. — Если бы вы знали, какой он был, мой отец! Если бы знали… — И заплакала навзрыд. — Ну-ну… — беспомощно и смущенно сказал Кружилин. — Погоди… Ты не больна? Вся горишь. — Нет, — мотнула она головой. Потом Наташа сидела в мягком кресле напротив Кружилина, рассказывала ему всю свою историю, от начала до конца. Время от времени она терла виски, стараясь уменьшить боль (в виски будто кто стучал молотками), плакала, вытирала слезы смятым в мокрый комочек платочком, опять рассказывала. Кружилин, Семен, Яков Алейников слушали эту исповедь безмолвно. Семен беспрерывно ёрзал на стуле, не зная, куда девать свои руки, а Яков, облокотившись на колени, не шевелился, уныло смотрел вниз. — Довольно! — неожиданно прервал ее Кружилин. — Ах Елизаров, ах подлец! Ну, мы разберемся. А ты… — Он недружелюбно поглядел на девушку. — Один-два подлеца встретились тебе, а ты и заключила, что все люди такие. — Не два! Их — много. — Ну, двадцать! Ну, двести! — воскликнул Кружилин, зло взглянул на Алейникова и, опустив глаза, добавил тише: — Хотя порой и одного достаточно, чтобы жизнь человеку исковеркать. Ведь смотря какой силы подлец. Жить-то есть где? — Есть, — быстро откликнулся Семен. — У бабки, у той, у Акулины, пока можно. — Ну и отлично. А работу найдем — у нас вон целый заводище. Хочешь на завод? — Да я хоть где… Где угодно и кем угодно! — торопливо сказала Наташа. — И вы увидите, как я буду работать! Как я… — Хорошо, хорошо… А сейчас ступай. Отдохни, успокойся. Проводи ее, Семен. Наташа поднялась, подошла к двери, оглянулась: — Спасибо вам…
* * * * Наташа и Семен ушли, а Кружилин и Алейников еще долго сидели каждый на своем месте. Сидели и молчали. — Когда уезжаешь, Яков? — спросил наконец Кружилин. — Теперь это не от меня, от военкомата зависит. — Алейников с трудом разогнулся. — Дела почти все передал. Преемник мой вроде ничего мужик, ты с ним сработаешься. — Что это? Месть за прошлые наши отношения? — Какая месть, Поликарп! — вздохнул Алейников, поднялся и, как это часто делал, стал смотреть в окно, думая о чем-то своем. — Да, многое я бы дал, чтобы не было того времени, когда… когда я не мог сработаться с тобой. И чтобы не слышать теперь вот этого крика: «Объясните, что происходит?!» Под шрамом у Алейникова вспух крупный желвак. Кружилин все сидел в кресле у стола, положив руку с пухлыми ладонями на мягкие подлокотники, глядел на Якова, на его поседевшие виски, на крепкую спину, обтянутую гимнастеркой. — Правда — удивительная она штука, — в голосе Алейникова прозвучала явственная горечь. — Кажется, что я всегда знал правду. А оказывается… — И он повернулся к Кружилину: — Поймут ли те, которые после нас будут жить, что мы… каких бы ошибок ни наделали, мы не подлецы? Думали, что поступаем во имя правды… Кружилин не торопился что-либо сказать. Наконец заговорил: — Поймут ли? Во-первых, ты не обобщай. Словечки «мы» и «нас» тут не годятся. Потому что среди «нас» были и есть честные сами перед собой, а были и есть нечестные, то есть подлецы, карьеристы. А кроме того, были и есть, конечно, и настоящие, сознательные враги нашей правды, нашего дела. — Полипов, например? — вдруг в упор спросил Алейников. — Не знаю! — раздражительно воскликнул Кружилин и встал. — Поди разберись, что у него внутри происходит! Сейчас вот тоже на фронт рвется. Что у тебя в душе происходит — я вижу, понимаю, а главное — верю. А что у него — не знаю пока, не понимаю… А во-вторых… Да, потомки поймут, обязательно поймут тех, кто был честен сам перед собой. И простят. Потомки — они всегда великодушны. Но что говорить о потомках, даже современники простят, если… — Глаза Кружилина полыхнули вдруг беспощадной, больно режущей молнией, как бывало в молодости, и так же беспощадно, не выбирая слов и не смягчая голоса, он закончил: — Если эти «честные сами перед собой» докажут эту честность всем остатком своей жизни, а не смалодушничают и под видом геройской гибели на фронте не покончат самоубийством, как нашкодившие… — Поликарп! — А-а, не нравится?! — закричал и Кружилин, губы его затряслись. — Нет, будем и дальше говорить прямо, без всякой дипломатии. Ты вот нашкодил в жизни… Не морщись, как бы там ни было, а нашкодил — и теперь в кусты? А нам великодушно оставляешь возможность объяснить этой девчонке — почему же оно все так произошло? А объяснять надо, ведь ей жить на этой земле. А как ей жить, во имя чего жить, рожать детей? Во имя чего их растить, какие нравственные идеалы вкладывать им в души? — Поликарп! — из последних сил взмолился Алейников. — Нет уж, дорогой мой товарищ! Давай уж, раз так оно вышло, вместе и объяснять ей, что произошло. А то слишком легкий выход, гляжу, нашел для себя… Кружилин помолчал, поглядел на часы, сел за свой стол, сердито отшвырнул со стекла какие-то бумажки, нахохлился. Яков поплелся к вешалке, стал натягивать шинель. Кружилин молча наблюдал за ним. — Ждешь, что я тебе отвечу? — спросил Алейников уже от дверей. Кружилин пожал лишь плечами. — А отвечу вот что: сперва не понял, зачем ты пригласил меня поглядеть на эту девчонку, теперь ясно. — Ну и как? — Кружилин сурово поджал губы. — Война есть война, Поликарп. И я, как ты знаешь, не трус. Останусь жив — буду полагать, что обязан этим тебе. Не вернусь если — не считай, будто смалодушничал. Вот все, что могу ответить. Обожженные морозом губы Кружилина (в последнее время он много ездил по району) дрогнули, суровые складки на лбу расправились. Но сказать он ничего не сказал.
* * * * Выйдя из райкома на хрустящий снег, Семен радостно проговорил: — Ну вот! И все нормально. А то — ненавижу… Погоди, у тебя в самом деле жар будто? — Он хотел притронуться к ее лбу. — Не лезь! — вскрикнула Наташа и отшвырнула его руку. — Ну-ка, живо пошли, я отведу тебя к бабке Акулине. — Без тебя дойду. — Да? А где она живет, в какой стороне? То-то и оно. Иди за мной. Он пошел. Наташа помедлила, тоже двинулась следом, размышляя, что зря она так грубо разговаривает с этим парнем, который… Мысль эта, возникнув, потерялась, потому что голову разламывало, расшибало горячими ударами изнутри, перед глазами все вертелось. Парень, которого секретарь райкома назвал Семеном, куда-то исчез, а потом появился, спросил что-то. И вдруг начал делаться все меньше и меньше — он словно проваливался сквозь землю. И вот совсем провалился, снова исчез, и ничего кругом уже не было, и самой Наташи не было… …Очнулась она в комнате с бревенчатыми стенами. Она увидела окошко с сильно замерзшим стеклом, ослепительно белую, недавно, видно, побеленную печь. Печь топилась, возле нее сидела иссохшая старуха с землистым лицом, со втянутыми глубоко в рот губами и чистила картошку. У окна за маленьким столиком пристроилась девчушка лет тринадцати с косичками-рогульками и, высунув от напряжения кончик розового язычка, не то писала, не то рисовала. Посреди комнаты на ввинченном в потолок крюке висела люлька. «Где же это я?» — подумала Наташа и вздохнула. Старуха с землистым лицом подняла голову, подошла, наклонилась над ней, чуть не задевая лицо седыми космами, спросила: — Видишь, что ль, меня? — Вижу. Кто вы? — Оклемалась, слава тебе, господи… Ганюшка, дай-кось молоко. Девочка с косичками, вместо того чтобы принести молоко, подбежала к кровати, удивленно и настороженно оглядела Наташу. Потом в ее таинственных глазах затрепетал радостный огонек, она юркнула к печке и появилась вновь у кровати с кружкой. — Ага, — сказала старуха. — Выпей вот. — Не хочу. — Еще чего! Ну-ка! И она просунула под ее голову жесткую, как палка, руку, приподняла Наташу, поднесла к ее губам кружку. Запах теплого молока ударил в ноздри, голова от этого запаха закружилась. И когда пила, голова все кружилась, Наташа все пьянела, пьянела… Потом старуха опять принялась чистить картошку, а девочка с косичками сидела у кровати и без умолку говорила, то захлебываясь от радости, то испуганно понижая голос до шепота: — Ну вот, а дядя Федор говорил — не выживешь ты, подох… «Помрет, — говорит он, — тут еще». Ух как он Семена-то ругал, что он тебя принес! Тебя ведь дядя Семен принес на руках, вот так, вот так занес тебя в дом… Ух, мы испугались! Тетя Анна говорит: «Положите ее скорее на кровать в эту вот комнату». Тетя Анна — она добрая, добрая. И Семен, и все. У них только дядя Федор недобрый, сердитый всегда, я его боюсь. А меня Ганкой зовут. По-настоящему-то Галиной, а так все кличут — Ганка да Ганка. Мы эвакуированные тоже, до войны на Украине жили. Сад у нас был, яблоки во-от такие вырастали. Папка и дедушка сами сад насадили. А потом я видела, как снаряд фашистский в нашем саду разорвался, а дом загорелся — крыша-то соломенная была. Мы побежали на станцию, а дом так и сгорел, наверно. Папка-то на фронте наш, а мы вот тут. Он и не знает, что мы тут, не знает, что дедушка наш, папкин отец, недавно помер. Печку вот эту сложил — он хороший печник был — и помер. Мамка, как затопляет, плачет. Человек, говорит, помер, а пачка вот, сложенная его руками, горит… Тут у хозяев наших, у Савельевых, кладовка была, мама и дедушка под комнату ее переделали. Потому что тесно нам всем было. Тятя Анна говорит: «Оштукатурим — и совсем хорошо будет». А ты где будешь жить? С нами? Живи, теперь всем места хватит. Тетя Анна нам две комнаты отдала, Семен с Димкой да Андрейкой в третьей живут, а сама она с дядей Федором на кухне спят… Из торопливых слов Ганки Наташа мало что поняла, сообразила лишь, что находится в доме того самого парня, который неожиданно появился у Огородниковой, а потом водил ее к секретарю райкома партии. — А давно я здесь? — спросила Наташа. — Да уж четвертый день. Вот дядя Семен обрадуется, что ты выздоравливаешь! Он каждое утро и вечер заходит и спрашивает, как ты. Сейчас он на работе, и мамка на работе, и все. Андрейка в школе, а Димка на коньках ушел кататься. И дядя Юра обрадуется. Он вчерась тоже приходил, долго глядел на тебя. «А я, говорит, в клубе ее ждал, ждал…» Ганка так и сыпала именами, все они путались, Наташа не могла сообразить, кто такие тетя Анна, дядя Федор, Димка, Андрейка. В голове ее позванивало, малейшее движение отдавалось болью в висках. — Погоди, кто такой дядя Юра? — А это двоюродный брат нашего дяди Семена. Смешной такой. — Его фамилия как? — Да тоже Савельев. Его отец — самый главный директор на заводе, где мама работает. Наташа вспомнила веселого парня в тужурке, его смешные слова. «Можно звать меня Георгием или Гошей. Можно Агафоном, можно Агафончиком». Тогда его слова не рассмешили ее, а сейчас она улыбнулась. Улыбка была робкой, она чуть тронула ее исхудавшие губы, и показалось вдруг, что возле нее нет никакой Ганки, что нет и не было на свете никакого Юрия, никакого Семена, секретаря райкома партии Кружилина, что все это ей снится, а вот сейчас она пробудится и увидит, что были и есть только Елизаров, милиционеры, Огородникова, эти бандиты Гвоздев, Зубов, Кафтанов. Вот они идут к ней со всех сторон, грохоча сапогами. Зрачки ее стали расширяться, делались все больше. Она приподнялась, испуганно глядя на дверь. Дверь распахнулась, быстро вошел Семен, а за ним тот зеленоглазый парень. — А-а, и верно, отошла. Наконец-то! — сказал Семен громко. — Ну, здравствуй. — Приветик, Наташенька, — улыбнулся Юрий. — Приветствую и тут же спрашиваю: какое, собственно, имеете право болеть? А там Агафон один, понимаешь, в клубе ее напрасно ждал, все свои пресс-конференции отменил. — Погоди ты, — плечом отодвинул его Семен. — Как чувствуешь себя, Наташа? — Не видишь, что ли, все нормально, — ответил за нее Юрий. — Через пару дней мы такой фокстротик с ней в клубе оторвем! — Ничего не хочу я с вами отрывать, — сказала Наташа. Ей не понравились его слова, его развязность и почему-то даже голос. В комнату вошла костлявая старуха с пустым ведром. — Ступайте, ступайте отсюдова, балабоны! Ей и так лихо еще, а вы разлаялись тут. — Что ты, баба Феня? — открыл Юрий белозубый рот. — Видишь, она улыбается. — Дак ить при одном твоем виде, поди, у каждой сердце от радости заходится, — ядовито прошамкала старуха и бесцеремонно стала выталкивать их. Семен вышел покорно, помахав на пороге рукой, а Юрий шутливо сопротивлялся, сыпал разные шуточки. Уходя, он крикнул: — Имейте в виду, у меня строгое приказание от самого товарища директора завода как можно скорее доставить вас на завод в самом здоровом и радостном состоянии на предмет устройства на работу! — Тьфу ты скоморох, прости меня, господи, — проворчала старуха, закрывая за ним дверь. А Наташа улыбалась, сама не зная чему. Семен и Юрий были в рабочей одежде, от них пахло морозом, мазутом, металлом. Ребята ушли, а эти запахи еще стояли у ее кровати, она жадно втягивала их в себя и — улыбалась.
* * * * С двадцатых чисел января в Шантаре ежедневно шли густые, тихие снегопады, крупные хлопья кружились в воздухе тяжело и медленно и неслышно падали на землю, на крыши домов, на деревья. В палисадниках и на огородах росли сугробы: когда проглядывало солнце, снег, девственно чистый, ослепительно загорался, и до слез резало глаза. Кругом было так чисто, тихо и уютно. Чисто, тихо и уютно было и на душе у Наташи. Все, что было с ней недавно, вспоминалось теперь как жуткий, кошмарный сон, а иногда казалось, что этого и вовсе не было, что обо всем этом она прочитала в какой-то безжалостно жестокой книге. Уже несколько дней она работала официанткой в заводской столовой, в «зале» (если можно было назвать залом небольшую комнатушку в наспех сколоченном дощатом бараке) для инженерно-технического персонала. Впервые на завод ее привели Семен и Юрий. Не на сам завод, а в заводоуправление, которое размещалось в небольшом двухэтажном здании тоже барачного типа. Они поднялись на второй этаж и остановились перед дверью с табличкой «Директор». — Ой! К самому директору? — испугалась Наташа. — Ага, — подтвердил Юрий. — И он сейчас тебя съест. — И исчез за дверью. Наташа поглядела в окно. Отсюда была видна чуть ли не вся заводская территория — три или четыре недавно законченных кладкой кирпичных корпуса с высокими квадратными окнами, замерзшие стекла которых неприятно белели, несколько строящихся еще корпусов, выложенных то наполовину, то на метр-полтора всего от земли. Однако в этих кирпичных квадратах стояли правильными рядами станки, у станков были люди. — Они… они, что же, работают? — спросила она, удивленная, у Семена. — Как видишь, — хмуро уронил тот. — Прямо… под открытым небом? Холодно же! — Не жарко. По всей территории завода были разбросаны дощатые сараи, времянки, дымило несколько труб, из какого-то здания вырывались клубы пара. Кое-где брызгали искры электросварки. Вокруг построек суетились люди, долбили мерзлую землю, возили ее на тачках, что-то нагружали и сгружали с автомашин. — Ну, я пошел тогда… Юрка теперь все сделает, — раздраженно почему-то произнес Семен и действительно пошел. — Семен! Семен! — воскликнула Наташа умоляюще. Но он не остановился. Директор завода, большелобый, с обвислыми плечами, не очень крупный человек в новой гимнастерке, несколько мгновений молча смотрел на Наташу, когда Юрий втолкнул ее в кабинет. Глаза его, серые, холодные, не понравились ей. — Кем бы ты хотела работать у нас на заводе, Наташа? И случилось какое-то чудо: директор завода сидел все в той же позе, смотрел на нее таким же пристальным взглядом, но серые глаза его не казались ей уже пустыми и холодными, теперь Наташа ясно, очень ясно видела, что глаза эти светятся умом и добротой. — Я не знаю… Я хоть кем… Я еще никогда не работала. — В наш цех ее можно. Учеником токаря, — сказал Юрий. — К кому? К тебе, может? — сдержанно спросил директор. — И ко мне можно. — Что ж, токарь — неплохая профессия. Если захочешь, станешь и токарем. — Директор нажал кнопку под столом. — А пока вот что мы сделаем, Наташа… Ни в одном цехе у нас тепла еще нет, тепло только вот здесь да в столовой… Вошел бодрый старичок с жесткими, прокуренными усами, с очками на морщинистом лбу. — Значит, так, Филипп Филиппович. Это Наталья Александровна Миронова. Она эвакуирована из Москвы. Дорогой, во время бомбежки, у нее погибла мать, сгорели все документы. («Знает, все знает! — облегченно подумала Наташа. — Кто ему рассказал? Юрий? Или секретарь райкома?») Оформите ее, пожалуйста, без всякой бумажной волокиты, по одному ее заявлению, официанткой в нашу столовую, выпишите пропуск и все такое… Выдайте справку, что она работает, на заводе, — это ей нужно будет для получения паспорта. Ну а завтра с утра выходи на работу, — повернулся он к Наташе и впервые чуть улыбнулся… …Просыпалась теперь Наташа с первым утренним гудком, стараясь не потревожить Ганку (она спала с ней на одной кровати), вставала, наскоро умывалась и, попрощавшись с бабушкой Феней и Марьей Фирсовной, возившейся уже с завтраком для своей семьи, убегала на завод. «Зал ИТР» был отгорожен от общей столовой тонкой переборкой, за которой все время слышался шум, гам, звон металлической посуды. В «зале» стояло всего два длинных, покрытых вместо скатертей простынями, некрашеных стола, вместо стульев — грубые, тоже непокрашенные скамейки, давно не мытые, залоснившиеся. Заведующая столовой Руфина Ивановна, крупнолицая сутулая женщина, объяснила Наташе, что она должна не только подавать «клиентам» пищу, но и убирать помещение, стирать простыни со столов, оконные занавески. — Потому что у нас на общий зал всего две уборщицы, где им еще здесь! — сердито сказала она, оглядывая Наташу. И грубо добавила: — Ешь тут до отвала, а с собой что потащишь — гляди у меня. — Да вы что?! — обиженно воскликнула Наташа. — Ну, знаем мы, все попервоначалу-то этакие… честные. В первый же вечер Наташа перестирала на кухне простыни и занавески, тяжелым кухонным ножом выскребла доски столов, скамейки, вымыла их горячей водой с мылом, протерла тусклые, запыленные стекла окон, подоконники. И каждый вечер, прежде чем уйти из столовой, долго и старательно мыла пол. Заведующая наблюдала за всем этим, ничего не говорила, хмурилась, недовольная будто ее старанием. Но однажды приподняла краешек простыни на столе, ладонью провела по чистой доске, присела на скамейку, выставив узловатые колени, спросила: — Тяжко? — Ничего… — Я слышала краем уха — мать у тебя под бомбежкой погибла? — Погибла мама. — Худенькая ты, — вздохнула женщина. — Ты ешь побольше, чтоб силы прибывали. Странное дело — теперь все люди, с которыми она встречалась, которых кормила тут, в столовой, вызывали у нее хорошее настроение, эту светлую радость. Работы было много. Целый день она ходила от столов к раздаточному окошку, в толстых фаянсовых тарелках носила борщи и гуляши, собирала грязную посуду, вытирала столы, а вечером делала полную уборку «зала». Но она не уставала, к концу рабочего дня ныли только чуточку руки в запястьях. Постепенно она узнала все заводское руководство, всех начальников цехов, инженеров, даже мастеров. Люди были разные — и веселые, и хмурые, и разговорчивые, и молчаливые. Инженер Иван Иванович Хохлов, например, маленький, кругленький, сперва в дверь просовывал брюшко, потом всегда довольное, улыбающееся лицо и весело спрашивал: «Ну-с, что у нас на обед сегодня, Наташенька?», хотя в столовой, кроме гуляша и борщей, ничего не готовилось. Парторг завода украинец Савчук входил молчаливо, кивал Наташе, долго мыл руки в углу за занавеской, гремя умывальником, садился на свое место с края стола, которое никто никогда не занимал, и тотчас вынимал газеты. Он читал их иногда подолгу, забыв про остывающий борщ, потом схватывался, торопливо выхлебывал тарелку, быстро проглатывал второе и стремительно уходил. Главный инженер Федор Федорович Нечаев никогда не улыбался и никогда не читал за столом. Высокий, худой, похожий на Дзержинского, ожидая, когда Наташа принесет ему поесть, он сидел за столом прямо и, поставив перед собой ложку торчком, крутил ее длинными, худыми пальцами, о чем-то думал. Наташе казалось — не принеси она ему обед, он будет так сидеть и час и два и даже не вспомнит, зачем пришел в столовую. Эти трое всегда приходили в разное время, но однажды появились одновременно. Снимая длинное пальто и цепляя его на вешалку, Нечаев громко говорил, сердясь от собственных слов: — А я говорю — нет! Нет и еще раз нет! Какое мне дело, что Полипов уезжает на фронт? Пусть едет, пусть они где угодно ищут нового председателя райисполкома! А Хохлов заводу нужен. — Я, Федор Федорович, буду рад… буду рад, если вы меня отстоите, — крутился толстенький Хохлов вокруг длинного, как жердь, Нечаева. — Я не знаю, не представляю, что я там смогу… на той работе. Я всю жизнь на заводе… — Но Кружилин, кажется, в области все согласовал уже, — сказал Савчук, гремя умывальником. — Мне какое дело?! Мне какое дело?! — вовсе вскипел Нечаев. — Нам с весны минометы придется осваивать. И сразу трех калибров. Это как? В наших-то условиях! — Ты погоди, Федор Федорович, не горячись, — попросил Савчук. — А-а, ты что же?! Ты в сговоре с Кружилиным?! И Савельев, как я понял, в сговоре! — Не в сговоре мы, а дело серьезное! — повысил голос и Савчук. Наташа даже удивилась, что он может сердиться. — Ты о заводе только думаешь, а Кружилин — о заводе да еще обо всем районе! Его тоже надо понять. — А я не хочу понимать! И не буду! — Придется, Федор Федорович… И эта стычка руководителей завода оставила у Наташи радостное ощущение. Это была жизнь, и каким-то краешком она задевала теперь и ее. Дня за два до этого она впервые увидела Полипова, о котором шла речь. Он и секретарь райкома партии Кружилин проводили на заводе какое-то собрание, а потом вместе с директором завода зашли в столовую. Наташа подала всем троим обычные борщ и гуляш. Кружилин улыбнулся и спросил, как она тут осваивается, все ли у нее в порядке. Полипов же этот даже не поглядел на нее, ел, уткнувшись в тарелку, и, когда жевал, уши у него пошевеливались. Шевелящиеся уши и его широкие, жирные плечи оставили у Наташи неприятное впечатление, но теперь, когда она узнала, что Полипов едет на фронт, и плечи и уши его казались ей уже вполне симпатичными, и она внутренне ругала себя за возникшее было неприязненное чувство к этому человеку.
|
|||
|