|
|||
Пролог 8 страницаНо это было неосознанным порывом, потому что в следующую секунду Антон понял — помогать некому: на месте гостиницы лежала куча кирпича и черепицы. Натянув пиджак, он побежал в сторону главной улицы, на которой разыскивал вчера парикмахерскую. Из домов выскакивали люди, из окон выбрасывали чемоданы, подушки, одежду, вязали это в узлы и с криком, с воем тоже бежали куда-то, падали, запинались о брошенные чемоданы, о всякую рухлядь. Ругань, стон, плач, взрывы, грохот — все перемешивалось, превращаясь в сплошной неиссякаемый рев, еще больше усиливая панику. Наконец толпа обезумевших людей вынесла Антона на центральную площадь, обсаженную низкорослыми пока каштанами, растеклась по ней, начала рассасываться по расходящимся от площади улицам. Антон остановился, соображая — куда же теперь ему идти? И здесь опять больно прошила голову вчерашняя мысль: «А как там, во Львове? Приехал ли Юрка?» Из какого-то проулка выкатился зеленый броневичок и, протиснувшись меж людей, встал посреди площади. На броневичок вскочил человек в военной форме, поднял ко рту рупор. — Товарищи! Не создавайте паники! — разнеслось от площади. — Возможно, это просто провокация… На всякий случай — всем отходить по Дрогобычскому шоссе, потому что вокзал и железнодорожные пути разрушены. В лесу, южнее Самбора, организован эвакопункт. Там вас ждут автомашины… Толпа с узлами, мешками, чемоданами хлынула обратно в ту же улицу, по которой только что выкатилась к площади. В это время обстрел города внезапно прекратился, грохот разрывов умолк. И тогда все услышали в небе надсадный прерывистый гул. Над городом пузырились кроваво-черные клубы дыма. За этим дымом вставало солнце, проглядывая временами сквозь клубы огромной и тяжелой, распухшей подушкой. Туда, за эти дымы, навстречу солнцу, летели самолеты. Они летели низко, по три в ряд. На их крыльях отчетливо и зловеще чернели кресты…
* * * * Июньский день пылал. Кособочилась деревянная крыша на шантарской пожарной каланче, потрескивала, раскаленная зноем, будто она-то и собиралась вот-вот вспыхнуть. Несмотря на воскресный день, Вера Инютина, двадцатилетняя, полненькая, с редковатыми веснушками вокруг носа и припухших губ, с утра печатала на расшатанном, грохочущем «Ундервуде» доклад Кружилина на предстоящем в среду районном партийном активе. Сам Кружилин тоже с утра был в райкоме, и через открытые двери своей комнатки Вера слышала, как он беспрерывно крутит ручку телефона и хрипло кричит: — Алло, алло! Станция?.. Катя!.. Это ты, Катя?.. Что там Новосибирск?.. Не отвечает?.. А квартира секретаря обкома… Тоже молчит?.. Куда ж они попровалились все? Ты вызывай обком через каждые пятнадцать минут. Вера здесь работала уже два года, работа ей не нравилась. Сжав зубы, она с ненавистью выстукивала фразы, по-военному повествующие о том, сколько зимой и по весне было вывезено на колхозные поля навоза, сколько прополото посевов. Время от времени подходил Кружилин, молча брал отпечатанные листы и молча уходил. — А-а, Яков Николаич! — промолвил он вдруг, взяв очередные листы. — Ты ко мне? Заходи. — Зайду, — сказал Алейников, стоявший в дверях Вериной комнатки. — Сейчас зайду. Кружилин, удивленно глянув на Алейникова, направился к себе. А Яков прошелся по комнатке, сел на подоконник. Он был в гражданском. Новый, совсем еще не смятый парусиновый костюм и белая рубашка ярко оттеняли его посиневший с годами рубец на щеке. Поперек этого рубца билась вздувшаяся красная жилка. Вера боялась неразговорчивого, вечно хмурого Алейникова, из глаз которого, почти скрытых нависшими бровями, всегда лился знобкий, пронизывающий до сердца холодок. Она впитала эту боязнь с детства. Мать, укладывая в постель неугомонного Кольку, частенько говорила в сердцах: — Да что за ребенок, язви его! Вот погоди, кликну Яшку Алейникова, что с рубцом на щеке, он живо приедет… Но Алейников к ним не приезжал. Зато Вера помнит, как Алейников приезжал ночью, перед рассветом, к Маньке Огородниковой. Это было давно, через год после возвращения из Михайловки. Вера и Манька были почти ровесницы, они сдружились, целыми днями бегали по степи, играли в прятки, благо Громотушкины кусты подступали чуть не к избенке Огородниковых, стоявшей на самой окраине Шантары. Однажды они с Манькой долго читали при свете керосиновой лампы какую-то книгу, а когда закончили, Вера побоялась идти домой по темным улицам и осталась ночевать. Сквозь липкий, тяжелый сон она слышала, как заурчала под окнами машина, раздался какой-то стук, голоса. Когда протерла ладонью глаза, увидела под лампой Алейникова — в тяжелой, длиннополой шинели, в фуражке, пристегнутой к подбородку глянцево-черным ремешком. У дверей стояли трое незнакомых людей в таких же шинелях, как Алейников. Манькин отец, густо, до самых глаз, заросший рыжей бородой старик, дрожащими руками натягивал сапоги. Алейников спокойно курил. Манькин отец — Ерофей Кузьмич — был ей неродной — трехлетней девчонкой взял ее из детдома. Он работал в промкомбинате сапожником. Жили они вдвоем, потому что жены у Ерофея Кузьмича не было. Вера помнит, как Огородников обулся, выпрямился. — А за что? — спросил он. — А там объясним, — вяло ответил Алейников, раздавливая тупорылым сапогом окурок на половице. — Думаешь, бородой закрылся, фамилию переменил — так и не разыщем? Разыскали. — Прощай, Маньша, — повернулся к приемной дочери Ерофей Кузьмич. — Ты уж подросла, ничего. Подвернется хороший человек — замуж иди. Ничего, изба есть… Говорил он спокойно и просто, будто уходил на работу, а к вечеру рассчитывал вернуться, только глаза лихорадочно горели. …Алейников сидел на подоконнике, глядел на улицу, где под райкомовским палисадником, в полосатой тени от деревьев, и подальше, на замусоренной сенной трухой коновязи, куры разгребали сухую пыль. Напротив, через дорогу, стоял просторный, под железной крышей, деревянный дом, в котором жил секретарь райкома. Дом был огорожен со всех сторон плотным деревянным забором. Так ничего и не сказав, поднялся, вышел. И Вера совсем забыла про машинку, долго сидела не шевелясь, прижав ладонь к гулко стучащему сердцу. «Зачем, зачем он приходил сюда?» — туго и больно колотилось в голове.
* * * * — Слушаю тебя, — сказал Кружилин, поднимая тяжелую, давно поседевшую голову навстречу Алейникову. Но Яков, как в комнате машинистки, молча сел на подоконник, стал угрюмо смотреть на улицу. — Алло, Катя?.. Ну что, не отвечает Новосибирск? Нет? — опять принялся Кружилин вертеть ручку телефона. — Ну, ты скажи, будто вымерли все… — Воскресенье же. Кто на рыбалке, кто бражничает, — промолвил Алейников. — Это мы все работаем, работаем… Кладя трубку, Кружилин покосился на Алейникова, опустил глаза на бумаги, разложенные на столе. — Ты по делу? — спросил он, не поднимая головы. — А без дела и зайти нельзя? Друзья все же, — усмехнулся тот. Тупое и тяжелое раздражение разлилось по всему телу Кружилина. Он даже чувствовал, как копится внутри у него это раздражение, как тяжелеют лежащие на столе руки. — Друзья, говоришь? Поликарп Матвеевич, в отличие от Веры, не боялся Алейникова. Он, Кружилин, вообще никого и ничего на свете не боялся, даже смерти, которая не раз примеривалась, с какого боку его свалить. Поликарп Матвеевич понимал необходимость и важность для революции той работы, которую делает Алейников, работы подчас трудной, грязной, может быть, и всегда опасной. Но он не понимал самого Якова, не понимал, что с ним произошло… …После колчаковщины Кружилин взял Алейникова к себе в волисполком, секретарем. Но работать вместе пришлось недолго, потому что весной 1920 года в окрестностях Шантары вместо недавно разгромленной банды Кафтанова появилась новая. Налетая на деревни, бандиты поголовно уничтожали всех бывших партизан кружилинского отряда, вырезали их семьи, не щадя ни женщин, ни детей, сжигали их дома. — Зиновий это, сын Мишки Кафтанова, по почерку вижу, — не раз говорил Алейников. — Поликарп Матвеич, дозволь мне, а? Я его, гада одноглазого, через месяц к тебе приволоку. А то этим… губошлепам из Чека его сроду не изловить. Яков говорил, глаза его нетерпеливо блестели, косматые брови подрагивали от возбуждения. В конце концов Кружилин договорился с руководителем шантарской Чека — человеком вялым и беспомощным, явно сидевшим не на своем месте, чтобы Алейникову поручили организовать из чекистов и бывших партизан специальный отряд для ликвидации банды. И Яков, правда, не через месяц, а только глубокой осенью того же 1920 года прямо в кабинет Кружилина заволок бельмастого, лет тридцати пяти человека. — Вот, как обещал… Стой прямо, стерва, перед Советской властью! Это был действительно Зиновий Кафтанов, старший сын Михаила Лукича Кафтанова. После этого Поликарп Матвеевич сам порекомендовал в Чека Якова Алейникова на место прежнего беспомощного руководителя. И не ошибся, потому что Яков, кажется, попал в свою стихию, быстренько выгреб из звенигорских ущелий и громотухинских лесов всякую нечисть, навел в волости порядок. И очень сожалел, что Алейникова вскоре перевели в Барнаул. А потом обрадовался, когда Яков опять оказался в Шантаре. — Ну, давай, Яша, помогай, — сказал он ему. — Время беспокойное настает, кулачье во время нэпа притихло, сейчас опять зашевелилось. Время наставало действительно беспокойное, начиналась коллективизация. Кружилин тогда работал уже секретарем райкома партии. Яков Алейников будто нюхом чуял, где и что замышляет кулачье, вовремя обезвреживал заговоры, подсекал главарей. День и ночь он мотался по району, почернел, похудел, но был неизменно весел, добродушен и открыт. — Трудненько, Яша? — иногда спрашивал Кружилин. — Одни брови да рубец на щеке и остались. — Выдюжим, — отвечал Алейников, обнажая в улыбке крепкие белые зубы. — Я завтра в Белый Яр махну. Там мои люди давно присматриваются к двум колхозничкам. Какие-то гости их временами навещают. Всегда тайно, ночью. Подозрительно. — Подозрительно, — соглашался Кружилин. — По весне, перед самой пахотой, там пятнадцать лошадей пало. Объелись, говорят, чего-то… — Выясним. Я буду с тобой связь держать. Если что — сообщу, посоветуюсь. Он действительно всегда советовался, держал райком в курсе всех своих дел. А потом Яков Алейников стал меняться. Он стал молчаливее, скрытнее, в райкоме появлялся хмурый, небритый. Кружилин как-то не уловил, когда, собственно, началась в нем эта перемена. Попервоначалу Поликарп Матвеевич думал, что Яков просто чертовски устает да и годы идут, вот и не выдерживают нервы чудовищного напряжения. В райкоме он появлялся все реже и реже. — Может, тебе, Яков, капитально отдохнуть, а? — сказал как-то Кружилин. — На курорт куда съездил бы. — Наотдыхаемся… на том свете, ежели сейчас поводья отпустить, — мрачно ответил тот. У Алейникова появился новый метод работы. Выслеживая какого-нибудь затаившегося врага Советской власти, Яков сперва создавал вокруг него пустоту, по первому подозрению хватая каждого, кто, по его мнению, мог как-то с этим человеком общаться. Тюремные камеры при НКВД были всегда переполнены. Зато потом, когда тот, за кем он охотился, неизбежно попадал в его сети, Алейников тщательно проводил расследование, пачками выпуская людей на волю. — Ты эти штучки брось-ка, Алейников, — потребовал Кружилин, узнав о таком методе. — Невиновных сажать — за это знаешь ли… Ты не царской охранкой командуешь… Позже Кружилин расплатился за эти слова. Правда, довольно своеобразно. В одну из поездок в Новосибирск по делам района его вдруг пригласили в краевое Управление НКВД и продержали там почти трое суток. Ночи он проводил на потертом кожаном диване в одном из кабинетов, а днем с ним «беседовал» молоденький оперуполномоченный по фамилии Тищенко, без конца выясняя, где он, Кружилин, родился, чем занимался в юности, кто его родители, в каких местах воевал в гражданскую, кто были его боевые товарищи и т. д. Это случилось где-то в середине 1936 года. Поначалу Кружилин недоумевал: чего же от него хотят? Потом не на шутку возмутился: — Черт знает что такое?! Что вы ходите вокруг да около? Что вам нужно, говорите прямо. — Скажем… — кивал головой оперуполномоченный. — Значит, и Федор Савельев был у вас в отряде? — Да, был. Он командовал эскадроном. Лучший командир эскадрона был в полку. — Так. А его брат Иван в прошлом году осужден за вредительство. Знаете? — Да, знаю. Хотя — не верю… — То есть как не верите? Советским чекистам не верите? — пытаясь изобразить строгость на своем безусом лице, спрашивал Тищенко. — Вы меня не пугайте. Не верю в то, что Иван Савельев вредитель. — Ну, а факты? Ведь было же следствие… — Да, факты… — устало проговорил Кружилин. — Потерялись две лошади, помню. Иван Савельев в банде Кафтанова был… — Да, да, в банде Кафтанова… — повторил Тищенко, прошелся по кабинету, явно с удовольствием прислушиваясь к скрипу новых сапог. — Тут ведь все очень странно. Этот Иван Савельев в прошлом бандит. Его брат Федор — лихой партизан, но он женат на дочери Кафтанова. — Дочь Кафтанова, Анна, тоже партизанила в моем отряде. Иван Савельев, бандит, в конце концов застрелил атамана банды Кафтанова. За участие в банде был осужден, отсидел. Но в нем проснулся человек, он в последнее время… — Давайте по порядку, — прервал Кружилина оперуполномоченный. — Анна, говорите вы, партизанила. А может быть, она… попросту шпионкой была в вашем отряде? — Это исключено. Она порвала с отцом, с семьей. Она очень любила Федора Савельева, моего командира эскадрона… — И из-за любви пошла с красными? — улыбнулся Тищенко. — Что же… Любовь — дело серьезное. — Когда дело касается классовых идей, то любовь… Впрочем, хватит на сегодня, — сказал вдруг оперуполномоченный, собирая бумаги. — Вы пока отдыхайте тут. Завтра продолжим. Поесть вам принесут. Туалет за этой дверью. — То есть как — тут?.. Как — завтра?! Но оперуполномоченный, не отвечая, вышел, щелкнул английский замок в двери. Телефона не было, кабинет на четвертом этаже. Да и не прыгать же в окно, если бы кабинет был и на первом. Придавив гнев и возмущение, Поликарп Матвеевич сел на диван и попытался хладнокровно сообразить: в какое же положение он попал и что, собственно, от него хотят? На арест не похоже, но и на свободу тоже. Да и за что его арестовывать? Дикость какая-то. Иван Савельев… Ну Иван… Нет, нет, не может Иван, не должен был… Тут какое-то недоразумение. А что, если… Ведь в самом деле, вели же следствие. Но Федор Савельев, Анна, жена его?.. Нет, нет, это исключено, чушь какая-то. А что, если не чушь? В последнее время раскрыта масса вредительских групп по всей стране. Что, если я… если меня вокруг пальца обводили все — и Федор, и Анна эта?.. Да нет же, нет, какая она шпионка? Все перепуталось, все перемешалось в голове Кружилина. Слишком неожиданно все это обрушилось на него, слишком в неожиданном положении он оказался. Ночь он провел без сна. Утром явился с папкой под мышкой Тищенко. — Я прошу… Я требую: сообщите обо всем секретарю крайкома партии! — почти закричал Кружилин. — О чем? — спокойно переспросил безусый чекист. — О том, что вы меня здесь держите! — Доложим, — отозвался тот, сдувая с рукава гимнастерки соринку. — Если надо будет — доложим. Он сказал это таким равнодушным, бесцветным голосом, что Поликарп Матвеевич взорвался яростью: — То есть как — если будет надо?! Что вы за комедию устраиваете?! — Вы не волнуйтесь, Поликарп Матвеевич. Если не виноваты, вам нечего волноваться. — Да в чем, черт побери, вы меня обвиняете?! — Собственно, ни в чем серьезном. Нам надо было уточнить кое-что об Иване Савельеве, о Федоре, о его жене Анне. — Кроме того, что сказал, я ничего о них добавить не могу. Вам достаточно? Я могу быть свободен? — Конечно, мы вас отпустим, — усмехнулся Тищенко. — Вы меня еще не посадили, чтоб отпускать! И не посадите! — Успокойтесь, Поликарп Матвеевич, — опять сказал Тищенко. — Хорошо, о братьях Савельевых поговорили. А сейчас… — А сейчас я требую прекратить балаган! Немедленно! Ведите меня к вашему начальнику, в конце концов! — Он, к сожалению, в командировке. — Н-ну… ладно, — почти шепотом, в изнеможении, произнес Кружилин. — За всю эту комедию вы ответите. — Хорошо, ответим. — Тищенко снова сдул какую-то пылинку с рукава новенькой, тщательно отглаженной гимнастерки. — А сейчас объясните мне, пожалуйста, — и в его голосе зазвучал, правда еще не очень натренированно, металлический оттенок, — объясните, почему, на каком основании вы органы внутренних дел называете царской охранкой? Кружилин секунду-другую тупо смотрел на этого молодого человека в форме, который напоминал чистенького, новенького оловянного солдатика, только что вынутого из коробки. — Слушай, сынок… — сказал он как-то печально. — Не рано ли в папаши записываетесь? — Мне сорок шесть, сорок седьмой пошел. Так вот, сынок… Ты еще и под стол-то пешком не мог ходить, а я уже в Австрии воевал. Меня газами чуть не задушили, потом, вплоть до двадцатого, я партизанил… Я в партии большевиков с тысяча девятьсот седьмого года. — Я, я, я… удивительно вы скромный человек. И тут Поликарп Матвеевич не выдержал. Побледнев, он трахнул кулаком по столу. — Мальчишка! Да я вот этими руками, насколько хватало сил, дрался за Советскую власть. Поэтому позволь уж мне не скромничать. А ты хочешь мне своими гнилыми нитками пришить антисоветчину? Во враги этой власти записать? Не выйдет! — Почему же? — Тищенко пожал плечами, — Если надо, может и получиться. Сказал и поглядел на Кружилина: какой эффект произведет это словечко «надо»? Но, к его удивлению, Кружилин не спеша повернулся, пошел к дивану, покачивая плечами, сел, спокойно закурил. — Это что же, таким вот способом вы и другим дела шьете? — А вам не кажется, что это клевета на сталинских чекистов? За такую клевету можно о-очень долго рассчитываться. — А знаете что? — промолвил Кружилин. — Подите-ка вы к черту. — То есть как? — опешил Тищенко, привстал. И только потом, задыхаясь, прокричал: — Как вы… смеете?! Встать! — А так и смею. Я больше не желаю с тобой разговаривать. — И отвернулся к стене. Оперуполномоченный нервно сгреб со стола бумаги, вжикая новыми сапогами, вылетел из кабинета. Остаток дня Поликарпа Матвеевича никто не беспокоил. Хорошо хоть, что в углу, на тумбочке, стоял графин с водой. Никто не беспокоил его и на третий день, до обеда. А часа в два дверь распахнулась, вошел, почти вбежал, Яков Алейников. — Поликарп Матвеевич! Ну, дельцы они тоже! Случайно узнаю в управлении, что они тут тебя… «Вы что, говорю, с ума сошли?! Как вы могли даже подумать что о Кружилине? А мы, говорю, секретаря райкома потеряли…» Поехали, я тоже домой. — Неумно, Алейников, — тихо и раздельно проговорил Кружилин. Яков умолк на полуслове, вскинул и опустил брови. По его туго обтянутым скулам прокатились и исчезли желваки, натянув кожу, кажется, еще сильнее, до предела. — Поликарп Матвеевич, — произнес он глуховато, глядя немигающими глазами в глаза Кружилина, — мы преданных партии и Советской власти людей не трогаем. Мы их, наоборот, оберегаем. Инцидент с вами объясняется просто, — перешел он вдруг на официальное «вы». — Как-то здесь, в управлении, я шутя рассказал, как вы меня критиковали за мой метод работы… что, мол, я не царской охранкой командую… Они, понимаешь, запомнили эти слова. — Не ври, Алейников! Я тебе не мальчишка! — Поликарп Матвеевич! — Что — Поликарп Матвеевич?! Ты творишь в районе беззаконие! — Например? — сощурил глаза Алейников. На щеках у него проступили и начали расползаться белые пятна. — А тот же Иван Савельев. Он не виновен. Например, колхозник из Михайловки Аркадий Молчанов. За что вы его-то посадили вслед за Савельевым? Кружилин задыхался от ярости, сжимал и разжимал кулаки. Крупное его тело вздрагивало, он хотел унять эту дрожь и не мог. — Дальше? — усмехнулся одними губами Алейников. — А дальше — так не будет! Мы хотели на бюро райкома заслушать работу райНКВД, кое в чем разобраться… Тебя, видимо, рекомендовали бы снять с работы за нарушение социалистической законности. А ты меня решил для острастки сюда! Не выйдет, братец! Бюро состоится! Мы не позволим выйти… тебе из-под контроля партии… Алейников молча постоял немного, прошел к тумбочке, налил стакан воды и выпил. Потом сказал спокойно: — Есть, видимо, вещи, которых вы не понимаете, Поликарп Матвеевич. Никакого бюро не будет. — Это почему же? По каким соображениям? — По политическим. Вот вам пропуск на выход… Не помня себя, Кружилин выбежал на улицу, крупно зашагал в крайком партии. Секретарь крайкома Субботин, стареющий угловатый человек, щеки которого изрезали глубокие морщины, принял его не сразу, но зато выслушал весь рассказ Кружилина спокойно, внимательно, не перебивая. И только когда Поликарп Матвеевич умолк, проговорил: — Да, мне звонили. Все это очень неприятно. — Значит… Значит, я, Иван Михайлович, действительно чего-то не понимаю, как говорил Алейников? — Так выходит. — Но — чего? Чего? — Чего? — невесело переспросил секретарь крайкома. — Многого. Политической обстановки. Пульса времени. — Что? — Кружилин поднял глаза на секретаря крайкома, оглядел его, будто видел впервые. Поликарп Матвеевич давно, кажется с ноября 1919 года, знал этого человека, одного из руководителей новониколаевских подпольщиков, потом комиссара одного из полков легендарной Пятой Красной армии. Ну да, с ноября, потому что именно в последних числах ноября 1919 года партизанский отряд Кружилина совместно с этим полком выбили белогвардейцев из Шантары. Потом полк ушел дальше, на Новониколаевск, а этот человек крепко тряхнул ему на прощанье руку и сказал: «Давай, Поликарп, устраивай тут Советскую власть. Ты пока отвоевался». Затем он встретился с ним, кажется, года через два или три, на Барнаульской партийной конференции — в те годы Шантарская волость относилась к Барнаульскому уезду. «Ну вот, и я отвоевался, — сказал этот человек, узнав Кружилина, и опять крепко тряхнул ему руку. — Сейчас, видно, придется потрудиться в укоме партии. Поработаем вместе». И они работали, часто встречаясь, до самого тридцатого года, когда Шантара отошла ко вновь организованному Западно-Сибирскому краю. На несколько лет Кружилин потерял из виду этого человека, но полтора года назад снова встретились в Западно-Сибирском крайкоме. «А-а, Поликарп Матвеевич! — воскликнул тот радостно и энергично потряс руку. — Видишь, гора с горой не сходится… Опять свела нас судьба! Ну, заходи, потолкуем, что и как у вас в Шантаре…» Работать с Иваном Михайловичем было легко и приятно. Неизменно мягкий и приветливый, он никогда не горячился, не суетился. Все это как-то не гармонировало с его угловатой, немного нескладной внешностью, но все равно от него веяло покоряющей силой и правотой. Сперва Кружилин не мог разобраться, в чем тут дело, в чем такая покоряющая сила этого человека. А потом понял — в глазах, во взгляде. Разговаривая, Иван Михайлович всегда смотрел на собеседника серыми глазами чуть грустновато, почти не мигая, и казалось, что его взгляд, проникая в душу, видит то, что другим никогда не разглядеть. И странно, что это не оскорбляло и не пугало собеседника, — во всяком случае, он, Кружилин, никогда не испытывал под взглядом секретаря крайкома таких чувств, — это просто лишало возможности что-то утаить, заставляло выкладывать все, и плохое и хорошее, что есть на душе. И заставляло выкладывать именно потому, что взгляд Ивана Михайловича странным, необъяснимым образом заставлял поверить — перед тобой человек, который все поймет, который не осудит за непонимание каких-то важных вещей, поможет понять то, чего еще не понимаешь. Именно таким взглядом и смотрел сейчас Субботин на Кружилина. В просторном, чистом кабинете с потертым ковром на полу долго стояла тишина. Только круглый медный маятник настенных часов лениво и отчетливо ронял на деревянный пол секунды да, колеблемая ветерком, шелестела на окне голубоватая занавеска. — Но… если я не понимаю таких вещей… — проговорил Кружилин, почему-то мучительно прислушиваясь к стуку маятника, — то как же я дальше… могу работать секретарем райкома? — Вот и я об этом думаю, — глухо проговорил Иван Михайлович. Кружилин вздрогнул, медленно поднял голову. Секретарь вздохнул, поднялся. — Ладно, Поликарп, езжай домой. Из крайкома Кружилин вышел со звоном в голове, с каким-то необычным чувством — его, Кружилина, кто-то долго и старательно жевал, но глотать почему-то не стал, а, смятого и изжеванного, выплюнул в дорожную пыль. На вокзале Кружилин подошел к ободранной стойке, выпил залпом стакан теплой водки и, не чувствуя ничего, кроме тошноты и отвращения, сел в поезд. «Как же так? — думал он всю дорогу под стук колес. — Ну ладно, пусть не понимаю… Почему же он, Иван Михайлович, не объяснил мне, чего я не понимаю… Ведь он может объяснить…» Вернувшись в район, Кружилин остервенело взялся за дела, день и ночь мотался по селам и деревням. В разгаре был сенокос. Поликарп Матвеевич иногда сбрасывал гимнастерку, брал вилы, становился возле стога и, обливаясь потом, целыми днями метал тяжелые, пахучие пласты. Однажды он вот так же проработал весь день в михайловском колхозе. Стога ставили на лугу возле Громотухи. Вечером Кружилин выкупался в прохладной реке, сел на каменную, уже нахолодавшую плиту, стал слушать, как ворчит Громотуха на перекате. Сзади простучали дрожки, слышно было, как они остановились, как кто-то подошел. — Ну что, Матвеич, наработался? — По голосу Кружилин узнал михайловского председателя Панкрата Назарова. — В охотку оно хорошо ведь, Панкрат. Кровь разгоняет. — Хорошо, — согласился его бывший заместитель по партизанскому отряду, присел рядом, загреб в кулак свой широкий подбородок. — Только охота порой пуще неволи бывает. Кружилин покосился на Панкрата, торчащего в полусумраке каменной глыбой, но ничего не сказал. — А ведь по этому броду мы тогда перебирались, как от Зубова-то убегали. Помнишь, поди? — Как же, — откликнулся Кружилин. — По этому. Потом долго молчали, думая каждый о своем. — Ну, а что там про Ваньку Савельева слыхать? — Не знаю. Что услышишь? — Ну да, ну да, — дважды повторил Панкрат. — А ить невиновный все же он. За напраслину мыкается. — И, наверное, потому, что Кружилин никак не отозвался на эти слова, спросил: — Как же это? Что ж ты-то? Ведь секретарь… Что было ответить Кружилину? Долго он молчал. — Объяснить тебе — так и не поверишь… что и секретарь райкома порой бессилен что-либо сделать. Шумела река, на западе мутнели последние клочки облаков, будто их, как комья снега, съедала, разливаясь по всему небу, черная вода. Ночь обещала быть глухой, непроницаемой и — почему-то казалось — бесконечно долгой. — Да-а, — вздохнул Назаров, полез за кисетом. — Живешь подольше — узнаешь побольше. Это так… Брательник это его засадил, Федька. А вот — почто? Зачем? Ты-то как думаешь? — Что же я, Панкрат? Не знаю, — признался Кружилин. И, уже думая не столько о Федоре Савельеве, сколько об Алейникове, прибавил: — Громотуха вот летом шумит, а зимой молчит. Это понятно. А что с людьми происходит, трудно порой разобраться. Видно, хорошо ты сказал: чтобы узнать побольше, надо пожить подольше. Они вместе встали, дошли до Панкратова ходка. — Ну, прощай, Панкрат… Пойду запрягать своего Карьку. — Про Агату я хотел еще сказать… Бригадиром ее, думка есть, поставить. — Бригадиром? Мужчин, что ли, нет в колхозе? — Куда они делись? Да иная баба дюжины мужиков стоит. Назаров ждал, что ответит Кружилин. — Не надо ставить, — негромко уронил тот в темноту. Председатель вздохнул. — А ежели на молочную ферму ее? — Не надо и на ферму. Ничего не надо, Панкрат, пока. Пусть так… — Ну да… Видать, твоя правда, так оно пока лучше будет. После происшествия в Новосибирске, после разговора с секретарем крайкома Кружилин все же не оставил намерения заслушать и обсудить на бюро работу райНКВД. Но в первые дни после всех этих передряг никак не мог собраться с мыслями. Поездки по району немного успокоили его. Вернувшись в Шантару, он дал работникам райкома указание готовить материалы на бюро. На другой же день утром позвонил Алейников. — Слушай, тут твои работники пришли. Требуют какие-то материалы. — Это не мои работники, а сотрудники райкома партии. — Так вот… — Алейников секунду-другую помедлил. — Никаких материалов я им не дам. — В таком случае что же, будем разбирать на бюро райкома персональное дело коммуниста Алейникова. Трубка опять помолчала несколько секунд. Поликарп Матвеевич слышал только, как редко и тяжело дышал на другом конце провода Алейников. — А я, Поликарп Матвеевич, очень боюсь… — послышался наконец ровный, негромкий, какой-то страшный своей медлительностью и отчетливостью голос Алейникова. — Я очень боюсь, как бы не пришлось нам разбирать на бюро персональное дело другого коммуниста… коммуниста Кружилина. А этого мне очень бы не хотелось… — И Алейников положил трубку. Поликарп Матвеевич в ярости заходил по кабинету. Чуть успокоившись, он позвонил Алейникову. Но бесстрастный женский голос ответил, что Яков Николаевич уехал по делам в район и вернется не скоро.
|
|||
|