Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ю. Максин 8 страница



Суд должен не устранить террор: обещать это было бы самообманом или обманом, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас. Формулировать надо как можно шире, ибо только революционное правосознание и революционная совесть поставят условия применения на деле, более или менее широкого.

С коммунистическим приветом Ленин».

Могут сказать: но какая связь между пьянством писателей и письмами Ленина об узаконении террора?

Связь тут самая прямая: как Сталин и Зиновьев расстреляли в Петрограде всех русских офицеров, поверивших Советской власти и явившихся зарегистрироваться, как затем легионы Дзержинского, Пятакова, Ягоды, Берии принялись отстреливать русских ученых, бывших дворян и помещиков, священников, – а далее и крестьян, рабочих, ремесленников и, конечно же, писателей, композиторов, художников, – так впоследствии, уже в наше время, – и уже другие палачи и наследники отцов революции, – с той же яростью продолжали теснить, душить и давить русскую интеллигенцию, и прежде всего, национальных, патриотически настроенных писателей очередного поколения, – людей, подобных тем. кто в описанном нами эпизоде собрались на даче Фирсова.

Их не стреляли, – к ним применялись другие средства террора, – средства, подавляющие дух и психику: травля в печати, клевета, замалчивание, навешивание ярлыков.

Излюбленный сын новой системы и всех наших правителей после Сталина, Евгений Евтушенко, он же Гангнус, в статьях, стихах, а так же изустно, выдал нам. русским литераторам, такие аттестации: «шовинист... антисемит... стало... козлы... навоз... труп... евнух... питекантроп... предатель... убийца... палач...»

Собрал и обобщил этот лексикон Владимир Бушин. Читал я его заметки по поводу статьи Евтушенко «Фехтование с навозной кучей» и невольно вспоминал ту дружескую беседу во времянке Фирсова. В то время нас с подобными откровениями никто бы не напечатал, теперь «Советская Россия» отважилась, – и за то спасибо эпохе перестройки! В те далекие шестидесятые годы Евтушенко поднимали выше Пушкина, в наши, перестроечные, критик-публицист приподнимает крышку кастрюли, в которой вот уже семьдесят с лишним лет варится гнусная клевета на русских писателей, – даже на такого гиганта, как Шолохов! Но послушаем монолог, обращенный Бушиным к Евтушенко:

И вы в своей «Навозной куче» создали образ не великого писателя, а свой собственный. Вы нарядили своего Шолохова во все заграничное, шведское, «яркого, современного дизайна», – он полжизни проходил в гимнастерке, а вы всю жизнь, как Петрушка, пялите на себя этот самый заморский дизайн. Ваш Шолохов брехлив и безответственен, – это вы, а не Шолохов. Ваш Шолохов источает «провинциальное чванство», – помилуйте, присмотритесь к себе. Ваш Шолохов нахваливает вас: «Мой любимый поэт... Ты у нас талантище», это вы, Гога, так о себе думаете и говорите, а не он о вас». И так далее, в этом роде.

Повторю еще раз: так «развенчивают» и поносят Шолохова! Но разве не с той же глумливой яростью и подлостью разносили нас возлюбленные детки новой системы, едва мы успевали поднять голову?

Спросить бы тех русских офицеров, которых вели на расстрел Григорий Евсеевич Зиновьев и Иосиф Виссарионович Джугашвили: что для них лучше – всю жизнь клевета на них, попрание чести, унижение имени или – расстрел? Наверное, они выбрали бы второе.

Наблюдая своих друзей, деля с ними общую судьбу русского литератора эпохи развитого социализма, заметил я одну примечательную особенность: ничто не могло вышибить русского писателя из седла, никакая сила не могла выветрить из него благородных свойств русского характера, кроме одной дьявольской силы – алкоголя.

Алкоголь начисто вымывал из человека все: и телесное здоровье, и талант, и все самые лучшие, прекрасные свойства души.

Владимир Фирсов на глазах у нас менялся как поэт, как товарищ, как человек.

Лет через десять после окончания института вдруг стал замечать перемену в его характере: в нем появилось свойство, которого раньше не было и в помине: он стал заискивать перед сильными мира, сановными людьми. В глазах у него поселялась тревога за завтрашний день. Он нигде не служил, – еще в институте вкусил литературной бесшабашной вольницы; усвоил широкие, театральные манеры, образную, хлесткую речь. Почти каждодневные, горячительные возлияния, – до службы ли тут? И жена, Людмила, не работала, и квартиру обставлять мебелью надо, и дачу обустраивать... Дети, один за другим, пошли. Все, как у Пушкина. Вот только дворянского звания не было, села Михайловского в наследство, крепостных родители не оставили, да и стихи издатели из рук не рвали, за строку, как Пушкину, рубль золотом не платили. А тут еще критики издевались, каждую тощую книжонку, выходившую с интервалами в два-три года, рвали на части, высмеивали, отказывали в таланте, – даже в способности писать стихи, – словом, жил по Маяковскому: «Мне и рубля не накопили строчки, краснодеревщики не слали мебель на дом...» А тут еще под ложечкой сосало, – все глубже укоренялась потребность в спиртном, страсть к выпивкам становилась второй натурой.

Стихи еще писались. Писал их ночью, в тиши своей времянки, но... писались. Надо было их печатать, – устраивать в журналы, в издательства.

Ловкие евтушенки, вознесенские, – те шастали по кабинетам властителей. Восходили, как звезды первой величины на поэтическом небосклоне, их включали в комиссии и советы, в редколлегии и секретариаты...

В литературном мире громадная сеть разных управляющих, руководящих структур, – проникнуть хотя бы в одну клетку, вскарабкаться на Олимп, – но нет, туда берут все тех же.

Вот Никита Хрущев встречается с деятелями литературы. Фирсова не зовут! Не вспомнили, не заметили!

Не позвали туда и Володю Котова, и Алексея Маркова, и Игоря Кобзева... Даже Васю Федорова – и то, кажется, не позвали. А уж поэты – перворазрядные!

О братьях радонежских – говорить нечего. Ни Шевцова, ни Поделкова, ни Чалмаева... Будто и нет нас в природе! По этому случаю – выпивка. От досады и от обиды. Кто что сказал на встрече с Хрущевым – об этом говорят в ресторане Дома литераторов, за каждым столом. Отдельные места из речей воспроизводят дословно.

Воображение многих поразил Евтушенко – поэт новой формации. В дружеском кругу несет всех святых – особенно партию, правителей. А там...

«Товарищи! Когда-то Маяковский, выдающийся поэт нашей революции, четко определил задачу социалистического искусства: «И песня, и стих – это бомба и знамя...» Мы никогда не должны забывать эти слова...

Меня глубоко тронули, заставили задуматься слова Никиты Сергеевича о том, что у нас не может быть мирного сосуществования в области идеологии. Это действительно правда, потому что вся наша жизнь – борьба, и если мы забудем, что должны бороться неустанно, каждодневно за окончательную победу идей ленинизма, выстраданных нашим народом, – мы совершим предательство по отношению к народу».

Фирсов знал Евтушенко, его подлинные взгляды, настроения. Владимир никогда бы не опустился до такой степени глумления над собственной сутью, – однако жизнь подавала примеры, время рождало героев.

Одного за другим отсекал Владимир товарищей юности, – что в них проку! У него на даче я и познакомился с Есилевым Николаем Хрисанфовичем. Высокий, грузный... Всегда улыбался. Смотрел на нас, как на ребят из детсада. Ему в то время было лет шестьдесят. Очень умный, опытный и принципиальный издатель. Я бы назвал его современным Сытиным.

В то время я не печатался, нигде не работал, – друзей у меня становилось меньше. Перестал заходить и Фирсов.

Сказал об этом одному из товарищей. Он долго и загадочно улыбался, потом рассказал: был у него друг, редактор журнала, – к нему ходил Фирсов почти ежедневно, а заместителя его не замечал. Но вот Володя узнает, что редактора снимают, а на его место ставят заместителя. И в тот же день Владимир трусцой бежит мимо кабинета крамольного главного, ныряет в кабинет зама.

– Так-то, друг мой. Учись! – закончил свой рассказ приятель.

С тех пор и я перестал заходить к Фирсовым.

Так уж, видимо, устроена жизнь: по Некрасову, «одни оставили меня, перед другими сам закрыл я дверь».

Выходки Фирсова продолжали неприятно поражать его друзей.

Однажды мне рассказал Шевцов, как он побывал в кабинете Фирсова. – Володю, наконец, пустили на Олимп, его назначили главным редактором советско-болгарского журнала «Дружба».

Пришел в кабинет, а хозяина нет. Ну, Шевцов садится в его кресло, ждет. Но вот заходит Фирсов – встревожился, засуетился. Обращается к Шевцову:

– Ты, Михалыч, пойди в буфет, подожди там меня, а то сейчас сюда войдет мой шеф... Я бы не хотел...

– Понимаю! – сказал Шевцов, вставая. – Я удаляюсь, не беспокойся.

В то время Шевцова едва ли не все наши центральные газеты громили за роман «Тля». Критики негодовали, узрев там «антисемитские» мотивы. Имя Шевцова предавалось анафеме. А шеф Фирсова зело как благоволил к евреям.

Шевцов рассказывал этот эпизод без зла и обиды на Фирсова, мне же он прибавлял горечи и досады за тех, кого я еще недавно числил в своих друзьях.

Иван Михайлович, будучи в свое время заместителем главного редактора журнала «Москва», напечатал первые стихи Фирсова и тем растворил перед ним дверь в литературу. Фирсов, выдворяя его из кабинета, очевидно, не вспомнил этот эпизод своей биографии.

Ища дружбы у больших людей, человек легко поддается обольщению величия: ему со временем и самому кажется, что он большой, свет величия застилает глаза, и он в ослеплении перестает замечать прежних друзей. Те пребывают в тени, и оттого их силуэты сливаются в сплошную серую массу. А то, что, как сказал Чехов, «таланты сидят в потемках», не всеми признается за норму и разумность поведения.

Раздались первые залпы по моему роману «Подземный меридиан», – одна статья в «Литературке», вторая. И критик записной, маститый – Феликс Кузнецов. Потом и сам А. Н. Яковлев, будущий творец развала и перестройки, не преминет бросить в мой огород устрашающее предостережение: дескать, рабочих и интеллигенцию ссоришь, государство ведешь к порушению...

То была команда: закрыть, не печатать, морить голодом...

Жутковато было смотреть на нас с Шевцовым таким, как Фирсов. Вдруг как и его постигнет такая участь? Жена, дети, дача, квартира, – жизнь только начинается. А ну как вот так же... раздастся окрик с самого верха?

Ко всем страхам у таких, как Фирсов, прибавляется страх непереносимый – остаться без водки. К тому времени он незаметно для себя соскользнул со ступени, где обретаются тихие бытовые пьяницы, в разряд более высокий – в гильдию алкоголиков. Водка для него стала первой необходимостью. Он, как наркоман, дрожит и закипает нестерпимым зудом, едва хмель в нем утихомирится. Свет перед ним гаснет, он ничего не видит, – одно только жаждут все клетки воспаленного организма: водки! И какая уж тут поэзия! Какая борьба! Не иссякли бы ручейки, по которым текут и текут денежки, а вместе с ними – желанная, утоляющая жажду влага.

Впрочем, с виду все благополучно. Фирсов пьет дома, почти «под одеялом», как он сам выражается, «всасывает» тайно, а что до «навара», – он его получает законно. Зарплата у редактора немалая, да и книги теперь выходят не те уж тощие сборнички, похожие на брошюрки, – теперь на прилавках магазинов лежат тома Владимира Фирсова – поэта-лауреата, любимца Шолохова. А если вы зайдете в издательство «Молодая гвардия», – там в коридоре на стене большой портрет Фирсова, – его, будто бы, любит и молодежь.

Тома есть, в дорогих обложках, и портреты есть, и Шолохов ему признается в любви, – тоже верно. Вот что-то последний томик стихов долго лежит на полке магазина... Я купил, другие не торопятся.

Не потому ли. что стихи последних лет несут ту же робость, тот же страх и ту же плебейскую покорность перед роком судьбы и сильными мира сего?

Стихи поэта – зеркало его души. Вчитайтесь в них, и перед вами, как на ладони, – весь автор, без остатка. По творениям можно узнать о Творце, – говорит Книга мудрости.

Я наблюдал Фирсова долго – видел его полуголодным студентом. видел и в годы его успеха важно восседающим в кабине белой личной «Волги». Жена его, Людмила, за рулем, он – в созерцательном мечтании откинулся на спинку сиденья, думал... Очевидно, искал рифму.

Меня заметили. Остановились.

– Как живешь, Иван?

– А ничего. Вот, в Москве набрал продуктов. У меня тоже транспорт.

Показываю на дорожную сумку, – она на двух колесиках и катится за мной сзади.

Володя со снисходительной улыбкой окинул взглядом мою поклажу. Наверное, подумал: «Докатился». Он умеет – посмотреть значительно, как артист. Во взгляде его – точная мера почтения или презрения, – в зависимости от значения субъекта.

Впрочем, в глазах и Людмилы, и Владимира было не одно лишь сочувствие, в них милостиво светились остатки былой дружеской теплоты.

Но как знать: может быть, мне так показалось. Они остановились лишь на минуту, – мог и не разглядеть.

Люди искусства умеют глубоко и тонко чувствовать, но они могут и скрывать свои чувства. Одно мне было ясно: Володя взлетел на Олимп, – он уже теперь не скажет: «Поэтам деньги не даются». И о нем уже не скажешь: «Он в оппозиции к партии и правительству, его теснят, не лают хода...» Нет, не скажешь. Он, хотя не имеет рекламы, о нем не талдычит радио, но блокаду экономическую он прорвал, он принят, обласкан, – его, как он любил выражаться, «допустили к корыту». И хорошо, и слава Богу! Не всем же русским писателям сидеть на голодном пайке, перебиваться с хлеба на квас. Человек он талантливый, – вон какие стихи написал раньше! Теперь-то, правда, жар поэзии у него не тот, но, даст Бог, выправится, снова, как в юности, запишет стихи огневые, искрометные.

А реклама... Она у нас в чужих руках, надо угодить чужебесам. припустить в строчки что-нибудь этакое сатанинское. Вот Юрий Кузнецов... Природа и ему талант отвесила, – вон какие смолоду стихи писал. Теперь, правда, разное пишет, – иногда такое выдаст, что и не знаешь, какая сила рукой его водила. А все потому, наверное, что понял: популярности, хотя и дешевенькой, комфорта, гонораров, тиражей не добьешься, если не пойдешь путем Евтушенко, который народ, взрастивший его, назвал «детьми Шарикова», обозвал «рылами», «самодовольнейшей грязью»... Страну, в земле которой покоятся его предки, – «отечественным болотом», а патриотов Родины смешал с «вандейским навозом». Кто сказал, что поэт должен любить свою Родину и народ? Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Есенин – да, любили. Но не евтушенки! Вон как выдал своему народу! «О наши русские коалы! На всех идеях и делах, эпохи носом подпевалы, вы дремлете, как на стволах». Поэзия, конечно, не ахти какая, – зато какая дерзость! И как же мир ему рукоплещет! – вернее, недруги России. Куда ни поедет, везде они есть, русофобы. На руках носят смелого поэта! О гонорарах и говорить не приходится. Дождем сыплются, – и не рубли деревянные, а валюта конвертируемая.

И Юрий Кузнецов тоже туда же – за мировой славой. Вон как о самом святом пишет: «Отец, – кричу, ты не принес нам счастья!.. Я пью из черепа отца...». А вот о женщине:

 

«Жил я один. Ты сказала: – Я тоже одна,

Буду до гроба тебе, как собака, верна...

Так в твою пасть был я брошен судьбой на пути.

Грызла меня, словно царскую кость во плоти.

Страстно стонала, хотя и другие порой

Кость вырывали у пасти твоей роковой,

С воплем бросалась на них ты, страшней сатаны.

Полно, родная! Они, как и ты, голодны...»

 

Даже спьяну так не напишешь...

Читаю я все это и думаю: как же все переменилось в нашей жизни и в наших взглядах на мир. Прежде о женщине писали: «...Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты...»

А, может, это мой ум так безнадежно отстал, что не в силах понять простых вещей?

 

«Кость вырывали у пасти твоей роковой...»

 

Вот она, поэзия наших дней, а ты застрял на понятиях столетней давности и ворчишь попусту...

Думаю я также о поэтах, которых я знал, которые много пили, со временем хуже и хуже писали...

Ну, нет, – слава Богу, Владимир Фирсов так о женщине не писал, и о Родине, и об отце... Нет, конечно. Из русских поэтов? За мировой славой, за тиражами полезть в болото... Нет, другого, кроме Кузнецова, никого не припомню. Пригасить наступательный жар – иное дело, поубавить прыть, вытравить бойцовский дух... Преклонить со временем колени, принять позу, – таких немало, а чтоб так, в открытую, на святая святых... Это уж, вроде бы, предательство. На такое и страсть к наживе, и жажда славы не подвигнут. Перо выброшу вон, а святыни пинать не стану. Не жди, Бурлацкий, и вся «Литературка», – не дождетесь!

Наверное, так думают и Сорокин, и Фирсов, сильно поувядшие как поэты, но не желающие бежать вслед за Евтушенкой на Олимп мировой славы. Я же думаю о другом: какая сила побуждает человека сломя голову ринуться в такой глубокий колодезь, или, говоря словами автора «Молодой гвардии», пишущего о Кузнецове, продемонстрировать «душевную анемию... полную несуразицу, доходящую до насмешки над языком...»

Журнал «Молодая гвардия» удивляется: «До подобных экспериментов... не "доискались" даже наши молодые абсурдисты и метафористы».

И как тут снова и снова не вспомнить страшные предостережения академика Углова, многие десятилетия изучающего влияние алкоголя на организм человека:

«Наш мозг – это наше богатство и неповторимость. Наверное поэтому алкоголь приносит ему самое сильное разрушение, несет для него главную опасность. Исследования мозга у погибшего от острого алкогольного отравления показывают, что в его нервных клетках наступили изменения в протоплазме и в ядре, выраженные столь же резко, как и при отравлении другими сильными ядами... У лиц, употребляющих спиртные напитки, выявляются ранние склеивания эритроцитов – красных кровяных шариков. Если подобная картина имеет место в каких-то грубых тканях, например, в мышцах, то это может пройти незаметно. Но в мозге, где склеивание сильнее, так как там концентрация алкоголя выше, оно может привести, и, как правило, приводит, к тяжелым последствиям: в мельчайших капиллярах, подводящих кровь к отдельным мозговым клеткам, диаметр сосуда приближается к диаметру эритроцита. И при склеивании эритроциты закрывают просветы капилляров. Снабжение мозговой клетки кислородом прекращается. Такое кислородное голодание, если оно продолжается 5 – 10 минут, приводит к омертвению, то есть необратимой утрате мозговой клетки...

Вскрытия "умеренно" пьющих людей показали, что в их мозге обнаруживаются целые "кладбища" из погибших корковых клеток... Изменения... возникают уже после нескольких лет употребления алкоголя. Обследования двадцати пьющих людей показали уменьшение у них объема мозга, или, как говорят, "сморщенный мозг "».

Не эту ли роковую силу алкоголя подметил гениальный Есенин? Всего лишь несколько лет он пил, а и то «в полный рост» увидел беду от вина и водки:

 

Годы молодые с забубенной славой,

Отравил я сам вас горькою отравой.

Я не знаю, мой конец близок ли, далек ли,

Были синие глаза, да теперь поблекли.

Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно.

В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно.

 

Итак – «сморщенный мозг». Не тут ли происходит разгадка, почему наше время не может дать миру ни Пушкина, ни Чайковского, нет у нас Суворова и Столыпина, Репина и Менделеева?

Я был знаком и наблюдал в жизни двух великих людей, – таковыми их числят не у нас, но во многих странах мира, – это курганский хлебороб Терентий Семенович Мальцев и дирижер Константин Иванов. Оба они не пили, Мальцев никогда не пил ни грамма, Иванов – если и пил, то символически, отпивал из рюмки глоток вина.

Ломоносов, Суворов, Менделеев, может быть, пили чуть больше, но пили редко, слабое вино, и отпивали глоток-другой.

В нашем столетии пошла в дело водка. И пить стали чаще, и помногу...

Разумеется, пили те, кому водка была доступнее. Как я уже говорил, в войну мы, младшие офицеры и солдаты, почти не пили – негде было взять ни вина, ни водки. А чем офицеры старше, и чем большую должность они занимали, тем и пили чаще. Их угощали. Помню, как я, двадцатилетний командир батареи, приказывал старшине иметь бутылку-другую самогона «на случай, если кто придет». А эти «кто» были: от командира дивизиона и выше. А если уж генерал какой нагрянет, и обедать останется, как же не подашь ему самогона?

Водки и вина у нас не было. У местных жителей доставали самогон.

Помню, как однажды мне сказали: батарею посетит поэт Алексей Сурков – автор знаменитой «Землянки». У нас дух захватило от волнения. Никогда я не видел поэта, а тут собственной персоной! И, конечно же, не один, а и командир дивизиона будет с ним, и командир полка, а может, и генерал!..

Из офицерского пайка выделил я мыло, масло, сахар, – выменяли три литра самогона.

Сурков не приехал, а самогон долго не залежался: в штабе дивизиона прослышали о нем, налетели стаей – выпили.

Представляю же, как встречали поэтов и писателей, – Шолохова, например, – в разных высших штабах, во фронтовых войсках и всюду, где он только появлялся.

О Шолохове я уже тогда, на фронте, слышал: пьет наш великий писатель, ох, как пьет!

И потом, после войны, работая в Москве, в газете военных летчиков «Сталинский сокол», получил задание от редактора Сергея Семеновича Устинова: пойти в гостиницу «Москва», разыскать Шолохова – он там остановился – и попросить его, чтобы он написал новогоднее приветствие летчикам.

Приближался Новый год – то ли 1949, то ли 1950.

Пришел в гостиницу, но меня к Шолохову не пускают: говорят. выпил он, отдыхает.

Пришел я на следующий день, и на третий... Времени до Нового года оставалось мало, и я должен был во что бы то ни стало привезти в редакцию приветствие – хотя бы несколько слов.

Пытаюсь прорваться в номер, меня не пускают. Выходят от Шолохова незнакомые люди, – очевидно, писатели, – спрашивают:

– Чего надо?

Я им объясняю. Они качают пьяными головами:

– Не, корреспондентов не принимает. Из «Правды» были – не принял. Тут вот одна дамочка приходила – тоже корреспондент – ее принял.

Кто-то советует:

– Дамочку пришлите. Молодую, красивую. Женщинам не отказывает.

Пришел в редакцию и доложил Устинову. Он послал женщину, – не помню ее фамилию. Женщину Михаил Александрович принял и, поскольку был в сильном подпитии, на клочке бумаги написал несколько слов – вроде тех, что «Летчиков люблю, приветствую и желаю счастья в Новом году».

Приветствие это в газету не пошло, оно многие годы лежало под стеклом на столе редактора.

С Шолоховым знаком не был, но разговоров о пьянстве нашего замечательного писателя наслушался довольно. Не здесь ли следует искать причину, что свои главные произведения – «Донские рассказы», «Тихий Дон», «Поднятая целина» – он написал в молодости, до войны, когда его могучий ум не был замутнен алкоголем, а после войны, хотя он и жил, к нашему счастью, сравнительно долго, он написал лишь несколько коротких вещей, да и то книгу о войне «Они сражались за Родину» не сумел закончить. И если уж говорить правду: написанное им в зрелом возрасте по силе художественного изображения значительно уступает ранним произведениям.

И разве не то же наблюдаем мы у другого замечательного писателя – Михаила Бубеннова? «Белая береза», написанная в молодости, ярче, сильнее его поздних произведений – романов «Орлиная степь» и «Стремнина».

И вот что характерно: в «Белой березе» содержится основательно глубокий, точный по всему философскому осмыслению, провидчески-пророческий анализ войны – этого важнейшего события в русской истории, в поздних же романах, хотя и поднимаются мощные пласты народной жизни, но мудрого, на все времена годного и непогрешимого анализа общественных процессов мы уже не находим.

Весьма вероятно, – с наукой спорить не станешь! – что угнетенный алкоголем мозг, «кладбище» из погибших корковых клеток, уже не позволил писателю с прежней зоркостью рассмотреть дальнейший ход нашей истории и, с присущим автору «Белой березы» блеском, живописать эпизоды народной жизни. лица и характеры своих героев.

Многому может противостоять человек, многое может он одолеть и осилить, но каждодневные, много лет кряду изливающиеся в мозг потоки алкогольного яда не щадят никого; ум и талант угнетаются, память тускнеет, острота всех впечатлений притупляется...

Врач ему мог бы сказать:

– Да у вас, батенька, «сморщенный мозг». Чего же вы от него ждете?

Фирсов, Владимир Фирсов. Почему я его взял для доказательства пагубы алкоголя? Разве другие поэты меньше пили и пьют? А Борис Ручьев, Владимир Котов, Василий Федоров, Николай Рубцов, Алексей Фатьянов? Поэты перворазрядные, таланты редкие, – стихи и песни, созданные ими, поэмы и баллады радуют нас и будут радовать многие другие поколения, – они создали поэзию мирового класса, доказали, что и сыны простого люда, дети рабочих и крестьян, смогли встать вровень с корифеями русской литературы, вышедшими из дворян.

Велик их вклад в русскую литературу, велики заслуги. Их, к счастью, не убили в казематах тюрем, не уморили в лагерях ГУЛАГа, – но и в них, как в Фирсова, выпустили смертоносные залпы алкоголизаторы народа.

Все они много пили, – можно сказать, были пьяницами. И умерли в расцвете сил, – иные, не достигнув и пятидесяти. Мне могут сказать: «Извините! Это – поклеп! Да еще на кого, на умерших!»

Нет уж, лучше вы меня извините. Каждого из названных я знал хорошо – и видел, как они пили. Вина моя только в одном: не понимал я всей глубины этой проблемы, бесстрастно и равнодушно смотрел на то, как пили мои товарищи, и на то, как пил и спивался народ. Работая в «Известиях» и в других газетах и журналах, написал много статей о пробелах в народном хозяйстве, фельетонов, бичующих разные пороки, но о вреде пьянства не написал и строчки. Писал рассказы, повести, романы, но и в них лишь отдельными штрихами, мимолетно касался этой проблемы, – может быть, важнейшей из всех проблем. На моих глазах гибли товарищи, – жалко их было, но, чтобы забить тревогу, подняться на борьбу с этим злом, – нет, таких побуждений не было. А все потому, что и сам был запрограммирован на винопитие, – радовался лишь, что пил в меру, нечасто и немного, – «культурно», как все хорошие люди. Над психикой и разумом довлела традиция, норма общественного поведения, – питейная запрограммированность, как точно определил Геннадий Шичко. А наш замечательный поэт Владимир Котов, много пивший и рано умерший от вина, как бы выговаривал обиду за себя и за всех других пьющих:

 

Средь традиций самых разных

Есть нелегкая одна:

Если встреча,

Если праздник, –

Значит, пей,

И пей до дна!

Пей одну, и пей другую,

И седьмую, и восьмую, –

Просят, давят, жмут «друзья», –

Ну, а если мне нельзя?!

Ну, а если есть причина

Завтра утром в форме быть,

Значит, я уж не мужчина,

Хоть давись, но должен пить?!

 

Котов, как и Есенин, как и все мы, русские литераторы, вышедшие из глубин народа, не знал научной и философской стороны проблемы, но силой художественного таланта, интуицией мощного ума провидел суть проблемы и сумел облечь ее в удивительно точную и емкую поэтическую форму. Он написал эти стихи давно, – я тогда не знал ни Шичко, ни Углова и на пьянство смотрел глазами обывателя. Между тем, видел, как алкоголь душил моих товарищей, в том числе и Володю Котова. Помню эпизод на даче: было это в году шестидесятом или шестьдесят первом. У себя на даче я, вместе с мастером, менял электропроводку. Неожиданно явились три поэта: Котов, Фирсов. Кобзев. Были они навеселе. Мы поставили самовар, накрыли стол. Жена моя выставила бутылку вина – весь наш запас. Выпили по рюмке, другой, но это лишь распалило аппетит гостей. Котов выказывал нетерпение, пожимал плечами.

– Где у вас продают вино – мне, что ли, сходить?

Он во всякое другое время был деликатен и даже застенчив; родился и вырос в Москве, на площади трех вокзалов, – в доме, который стоял поблизости от дома, где родился Лермонтов. Для меня Владимир был всегда примером интеллигентности и даже какого-то врожденного, ненаигранного аристократизма, – что же до его поэзии, я перед ней благоговел, а тут он демонстрировал грубоватую бесцеремонность. И Фирсов, и Кобзев ему говорили, что уже поздно, магазины закрыты, но он их не слушал. Обращался ко мне:

– Иван... Вина! Чаем сыт не будешь, вода мельницы ломает.

Внутри у него все горело, он, как наркоман, требовал очередной инъекции.

Пришлось идти к соседям, доставать вина.

Утром Володя ко мне не зашел, уехал в Москву, домой. Видимо, испытывал неловкость от вечернего эпизода.

Эту дьявольскую способность алкоголя отнимать у человека ум. заглушать моральные установки заметили давно. Вильям Шекспир, хорошо знавший мир артистов, наблюдавший их в быту и на сцене, писал: «Люди впускают в свои уста врага, который похищает их мозг».

Писатели, больше других страдавшие во все времена от вина, дали нам и самые точные, самые емкие определения пагубы алкоголя. Художественную литературу иногда называют матерью всех наук, источником, питающим философию, социологию, экономику и политику. И, может быть. потому иных писателей уже при жизни признавали духовными вождями народов, ставили выше царей, королей, монархов. Таковыми были Гете, Толстой, Пушкин... И надо же было так распорядиться судьбе, провидению, – всем земным, космогоническим силам, – что именно на голову таких людей больше всего свалилось алкогольного яда! Кого тут винить? В чем тут дело? Поди, разберись, а только во всех странах так повелось, – особенно в наше время, – писатели пьют почти поголовно и упиваются до степени хронического пьянства и даже алкоголизма.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.