|
|||
Часть вторая 4 страница— Тихонов здесь, Владимир Иваныч? Ему телефонограмма из Ленинграда. Стас поднялся с дивана, подошёл к дежурному, взял листок. Прочитал. — Панкова действительно была в Ленинграде, — с удивлением сказал он. — Из ЛУРа сообщают, что мать её хронически больна. Только что Панкова выехала московским поездом… Шарапов подумал. Сказал: — Встретишь её на вокзале. Привезёшь сюда. Помолчал, потом, растягивая слова, добавил: — Я думаю, она много чего рассказать может. В лоб не начинай, за жизнь побеседуй… Длинного завтра найди… — Ну… — Без «ну». Найди — и точка.
6.
Тихонов ещё раз внимательно перечитал телефонограмму, посмотрел в тёмное заиндевелое окно. — У нас с тобой, Савельев, есть ещё около девяти часов — надо успеть. — Чего успеть? — Найти Длинного. — Ты что, шутишь? — Самое время. У тебя дома есть телефон? — Нет. А что? — Тогда звони к себе в отделение, скажи, чтоб к жене кого-нибудь послали — предупредить. Дома только завтра будешь, — сказал Стас, достал из стола чистую бумагу и стал писать что-то в столбик. Потом поднял голову, задумчиво посмотрел на Савельева. Оперативник дремал на стуле. Почувствовав взгляд Тихонова, встряхнулся, зябко поёжился. — Стас! А Стас, есть очень хочется… — Сочувствую. Мне тоже. — Идём вниз, в буфет. Работать после будет легче. Тихонов взглянул на часы: — Двадцать минут одиннадцатого. Уже закрыто. Теперь буфет по ночам не работает. — Чего так? — спросил недовольно Савельев. — Наверное, в связи с сокращением преступности, — пожал плечами Стас. — А есть действительно убийственно хочется. Представляешь, сейчас бы шашлычок по-карски? А? И бутылочку-другую «Телиани»? — Ой, не мучь! Тихонов пошарил в карманах, нашёл рубль, пригоршню мелочи. — Давай, Савельев, шапку в охапку и — чеши в гастроном на улицу Горького. Там до одиннадцати. Колбаски любительской возьми и булок. За полчаса обернёшься. А я пока чай смастерю и подготовлю фронт работ. Савельеву не очень-то хотелось выходить сейчас на мороз, но перспектива просидеть голодным всю ночь тоже не слишком грела…
Тихонов допил чай, стряхнул крошки и колбасные шкурки в пустой пакет, ловко бросил его через всю комнату прямо в корзину. — Ну, хватит, что ли, тешить плоть? Ты ещё свой ужин не отработал. Не хлебом единым жив оперативник! — сказал Тихонов. — Конечно, не хлебом, — буркнул Савельев, — за работу в твоей бригаде молоко надо получать — вредное производство. — Садись, старик, рядом, и, как говорят в Одессе, слушай сюда. Здесь список телефонов. Я разделил его поровну. Бери аппарат и начинай… Заканчивался пятый день поиска.
Суббота
1.
Тусклый зимний рассвет вползал в окно неслышно, мягко, как кошка. Тихонов нажал кнопку, настольная лампа погасла, и знакомые очертания предметов, потеряв свою чёткость, расплылись в голубом сумраке кабинета. Веки были тяжёлые, будто налитые ртутью, а голова — огромная и звенящая, как туго надутый аэростат. Тихо посапывал Савельев. Он устроился на четырёх стульях у стены, подложив шинель Тихонова и накрывшись своим стареньким пальто какого-то невероятного розового цвета. Стас встал, потянулся, потёр кулаками глаза и медленно, вязко, как о чём-то постороннем, подумал, что сегодня, наверное, всё кончится и тогда можно будет спать, спать, спать. Он подошёл к Савельеву, легко потряс его за плечо: — Вставай, вставай, старик! Уже четверть девятого… Савельев резко дёрнулся, не открывая глаз, сунул руку под голову, под шинель, наткнулся на спинку стула и проснулся. Он сел, улыбаясь, всё ещё с закрытыми глазами, сказал: — Сон хороший снился… На его бледном лице затекли от сна складки, набрякли глаза. Приглаживая руками красную шевелюру, спросил: — Стас, у тебя зеркала нет? Видок, наверное, тот ещё! — Ты ангорского кролика видел? Сходство сейчас замечательное. — Он же белый, по-моему? — недоверчиво протянул Савельев. — Цвет и выражение глаз одинаковые. — У тебя, между прочим, сходство с киноактёром Тихоновым сейчас тоже минимальное, — ехидно заметил Савельев. — Слушай, Стас, а сколько я проспал? — Часа полтора верных. Ну всё, старик, поехали. Поезд приходит в девять десять. Значит, в полдесятого я здесь, а ты бери Длинного и прямо сюда…
Панкова сказала: — Учтите, что в двенадцать у меня репетиция. — Собственно, длительность нашего разговора зависит от вас. Мне-то всего пару вопросов надо задать. «Красивая женщина, — подумал Стас. — Хотя времечко уже и начало точить эту красоту. Хорошо держится». — Итак, приступим к делу. Расскажите, пожалуйста, что вам известно о взаимоотношениях в семье Ставицких? — Ах, так трудно говорить с посторонними об интимной жизни своих близких! — Ничего страшного, Зинаида Фёдоровна, — успокоил Стас. — В милиции, в исповедальне и у доктора интимные стороны жизни охраняются профессиональной скромностью собеседника. Так я вас слушаю. — С Алёшенькой Буковой мы дружим уже лет пятнадцать… — Вы имеете в виду Елену Николаевну? — Да, конечно. Мы все её так называем… Панкова говорила страстно, похрустывая длинными красивыми пальцами: — Тяжкая драма. Развалилось окончательно это тёплое, доброе человеческое гнездо, созданное тонким интеллектом Буковой и высоким артистизмом Ставицкого. А Алёшенька ещё надеется… Высокая, ещё стройная, в изящном костюме джерси, она время от времени вставала и нервно ходила по кабинету. «Ишь затянулась… — неприязненно посмотрел на неё Тихонов. — Был бы я режиссёром — сразу на третью категорию обратно бы перевёл…» — Простите, а чем вы объясняете уход Ставицкого от жены? — М-м, точно я не могу этого утверждать, но чем вас, интересных женатых мужчин, можно скорее совратить с пути истинного? — кокетливо сказала она. — Как говорят французы: «Шерше ля фам»[2]. — Я только интересный, но неженатый, — сказал Тихонов, напряжённо думая о чём-то. — Ну, тогда у вас ещё всё впереди, — заверила Панкова. — А вы не знаете, где надо искать эту женщину? — спросил Стас. — Право, затрудняюсь вам сказать. Это ведь только мои догадки. — И Букова тоже не знает? — Скорее всего — нет. Она бы мне сказала. — Прекрасно. У меня будет к вам просьба: напишите мне обо всём этом. Можно покороче. Раз в шесть. Звонок. Стас рванул трубку. — Тихонов. Да, да, слушаю, Савельев. Куда?! На работу? Совместительство? Давай туда. Жду. Удачи, старик. Панкова за соседним столиком быстро писала объяснение. Тихонов подошёл к окну. По заснеженной Петровке сновали троллейбусы, женщина несла перед собой, как щит, новый латунный таз, лениво протащила свой возок мороженщица. Тихонов негромко барабанил пальцами по стеклу, напевая под нос:
А на нейтральной полосе цветы Необычайной красоты…
Прошло утреннее оцепенение, его уже сотрясал азарт охотника, идущего по верному следу. Всё, сеть заброшена… — Всё, я написала. Стас подошёл к столу, взял у Панковой объяснение, прочитал. Довольно улыбнулся, положил листок в стол. — Вот видите, наша беседа заняла меньше часа. Давайте я вам отмечу пропуск на выход. — Прекрасно, я как раз успеваю в театр. Тихонов поставил на пропуске свою корявую, немного детскую подпись и потянулся к тумбочке за штампом. Достал, подышал на него. Панкова встала. Стас ещё раз дыхнул на штамп и отложил его в сторону. — Простите, Зинаида Фёдоровна, я забыл вам задать ещё один вопрос. — Пожалуйста. Стас тихо сказал: — Вы зачем писали письма с угрозами Тане Аксёновой? Панкова бледнела стремительно, кровь отливала от лица, как будто сердце её остановилось. — Какие п-письма? Я вообще не люблю писать письма. И я не знаю никакой Аксёновой. — Не знаете? Но это же вы предложили — «шерше ля фам»? — Боже мой, если вы говорите об истории со Ставицким, то я не имею к этому никакого отношения. — Вот что, Зинаида Фёдоровна. Если вы хотите успеть на репетицию, то давайте не будем транжирить наше время. Хотя боюсь, что на репетицию вы сегодня всё равно не попадёте. А роль благородной подруги из вашей пьесы вам придётся репетировать здесь, со мной. — Не запугивайте меня! — крикнула Панкова, и из глаз её брызнули слёзы. — Театральная общественность не допустит!.. Вы ещё молоды… — Чего не допустит театральная общественность? Моей молодости? — спросил вежливо Тихонов. — Наоборот, она её скорее будет приветствовать. Так, знаете ли, интереснее… — Вы — мальчишка, — сказала Панкова, и лицо её теперь покрылось красными пятнами. Стас покачал головой: — Как жаль, что мы не в магазине. Там хоть висят плакаты «Будьте взаимно вежливы!». Тем более что я ещё не понимаю причины вашего гнева и испуга. — Вы меня напрасно пытаетесь впутать в эту неприглядную историю! Сейчас не бериевские времена! — кричала Панкова. — Ну-ка, тише, — вдруг резко сказал Стас, и Панкова сразу смолкла. — Насчёт времён вы правильно сказали. А в скверную историю вы себя впутали сами. Он открыл ящик и разложил на столе четыре листа бумаги. — Вот ваша автобиография из театра. Вот счёт за газ из вашей квартиры. Вот ваше объяснение, которое вы сейчас написали. А вот это, — он поднёс листок к глазам Панковой, — письмо Татьяне Аксёновой. — Я ничего не понимаю, — сказала растерянно Панкова. — Понимать нечего. Не надо быть почерковедом, чтобы увидеть: все бумаги написаны одной рукой. — И что? — А то, что это письмо найдено в сумке убитой Татьяны Аксёновой. — Убитой? — с ужасом переспросила Панкова. — Да-да, убитой. За три часа до того, как вы поспешно убыли в Ленинград. — Но клянусь вам, это случайность! Ужасное, роковое совпадение! Я действительно писала ей письмо, но ничего подобного и в мыслях не имела. — Панкова зарыдала по-настоящему. Стас налил ей в стакан воды. У Панковой тряслись руки, и вода текла некрасивой струйкой по подбородку, рассыпалась тёмными каплями на платье. Она затравленно, не отрываясь, смотрела Стасу прямо в глаза. Тихонов отвернулся к окну. За стеклом летели сухие снежинки, в полдень было так же сумрачно, как и на рассвете. Панкова плакала. Стас, прислушиваясь к её всхлипываниям, вспомнил, как сидела окаменевшая мать Тани, приговаривая всё время: «Донюшка моя, доня…» И подумал с ожесточением: «Плачь, плачь. Не жаль мне тебя. Таня, когда умирала, не плакала…» Тихонов сел за стол, собрал бумаги, положил в ящик. — Вы успокоились? Давайте продолжим. Но учтите: если вы будете снова врать, то уже сами — как вы писали Тане — «поставите себя в весьма опасное положение». Панкова кивнула: — Но зачем вы так грубо со мной говорите? Вы же воспитанный человек… — А вы бы хотели, чтобы я вас называл Зиночкой и шаркал ножкой? Нет уж, увольте! Вы что-то не очень раздумывали об этике, когда писали Аксёновой письмо с весьма прозрачными угрозами. А человек этот убит. Так что обойдёмся без реверансов. Нам нужна правда. Намерены вы говорить только правду? Панкова снова кивнула. Лицо её стало некрасивым, обвисшим, со множеством мелких морщинок. — Зачем вы написали письмо? — Лена была так несчастна! И она надеялась, что, если эта женщина оставит Костю в покое, он вернётся домой. — Вы снова говорите неправду. — Почему? — Это… это… — Стас вспомнил фразу из блокнота Тани Аксёновой. — Это одеяло лжи из лоскутов правды. Вы же прекрасно знаете, что Таня была не в курсе семейных дел Ставицкого. И специально информировали её письмом. После этого Таня указала Ставицкому на дверь. Поэтому говорить о том, чтобы она «оставила его в покое» нелепо. Правильно? — Ну, значит, я оговорилась. Это же непринципиально! — Нет, принципиально. Потому что вы рассчитывали так: получив письмо с угрозами, Таня испугается и заставит Ставицкого вернуться к Буковой. Так? — Ах, может быть, и так! Но ведь, ей-богу, я действовала из лучших побуждений. Я хотела восстановить семью. Кто мог знать, что… — Что? Кончится убийством? — Я не имею к этому никакого отношения! Ведь это так страшно — убить человека… — Боюсь, что вы не очень хорошо представляете, как это страшно — убить человека. Вы мне лучше скажите, кто мог совершить это убийство в интересах Буковой? — Клянусь, я не знаю!.. — Ладно, допустим. У Буковой есть сейчас мужчина, как это называется, поклонник, который готов ради неё на всё? Мгновение подумав, Панкова ответила: — Да, есть. — И сразу заторопилась: — Но я его видела всего несколько раз. — А что, Букова его скрывает? — Нет, мне он просто не понравился. — Подробнее! — Ну, у него какие-то скверные манеры, очень разухабистые. Вообще он… не нашего круга. И… нетрезвый. — Как он выглядит? — Высокий, по-моему, шатен, худощавый… — Как зовут его? — Тихонов задержал дыхание. — Ника. По-моему, Ника. Или Кока… — Его зовут Никита Казанцев? — спросил спокойно Стас. — Наверное, — обрадовалась Панкова. — Полного имени я не знаю, но, кажется, его так и звали — Ника. — Посидите здесь. Я скоро приду. — Тихонов подёргал ручку сейфа и вышел.
2.
— Через полчасика. Владимир Иваныч, сможете побеседовать с Никитой Казанцевым, проходившим у нас под условной кличкой Длинный. Савельев поехал за ним. Шарапов поднял глаза от бумаг: — Но-о! Нашёл-таки? Ну, хвались подвигами. Как вышел? — Я его вычислил. Как Леверье планету Нептун — на кончике телефонного диска! — Ну-ка, ну-ка… — Вот смотрите. Эта идея сформировалась у меня окончательно вчера, когда я ушёл от вас. Интервал между автобусами — одиннадцать минут. Как же Демидов смог догнать Гавриленко на середине маршрута? Позвонил в парк. Оказывается, Гавриленко на семь минут опоздал к владыкинской остановке. Застрял у Самотёки, там эстакада строится. Тогда меня озарило: Длинный появляется на остановке три раза в неделю: по понедельникам, средам и пятницам, ровно в полдевятого, что, вероятнее всего, связано со сменами на работе. Надо было угадать самое главное: куда он ездит из Владыкина — домой или на службу. Подумал и решил: домой. Вот почему: во-первых, в пользу этого говорит само время его поездок. Вечерние смены везде начинаются от пятнадцати до семнадцати часов — значит, поздно. А точные — от двадцати двух до двадцати четырёх часов — значит, рано. Во-вторых, я сделал допущение, скорее социологическое… Шарапов усмехнулся. — Не смейтесь, не смейтесь, — сказал Стас. — Женщины обычно ездят на работу очень точно, а возвращаясь, имеют в графике своего движения отклонения в среднем около часа. Это связано с хозяйственными заботами. Мужчины, наоборот, имеют в дороге на работу отклонения до пятнадцати–двадцати минут, а уходят довольно точно. Поэтому я решил, что он ездит домой. Отсюда у меня пошёл следующий этап. Парень должен работать где-то близко. В этом я не сомневался. Сначала я допустил, что он приезжает сюда на каком-то другом транспорте и делает пересадку. Однако этот вариант я отбросил. Объясняю. Приехать во Владыкино он мог только на восемьдесят третьем автобусе, идущем от Сокола, и электричкой Савёловской железной дороги. Автобус не годится: парень едет к цирку, а туда проще добраться этим же маршрутом по Лихоборскому шоссе. — А электричка? — спросил Шарапов. — Не годится, — покачал головой Стас. — Станция Окружная там действительно недалеко. Но зато от станции к остановке идти проще и ближе по тротуару, чем по пустырю. Кроме того, в этом промежутке времени только две электрички останавливаются на Окружной — двадцать десять и двадцать тридцать одна. Если бы он приезжал в двадцать десять, то уезжал бы на автобусе в двадцать двадцать шесть, а если в двадцать тридцать одна, то раньше, чем на автобус в двадцать сорок восемь никак не попадал бы. А он-то ведь в двадцать тридцать семь ездит! Значит, ясно — работает он где-то близко. — Резонно, — кивнул головой Шарапов. — Так где же это «близко»? Место убийства практически совпадает с остановкой автобуса. Я решил сделать первую прикидку: на карте района провёл циркулем круг с центром в месте убийства. Длинный шёл к остановке по пустырю с северо-запада. Поэтому половину круга в юго-восточном направлении я заштриховал сразу. Остался сектор, образованный Сусоколовским шоссе, железнодорожной линией и оградой Ботанического сада. Из-за линии он прийти не мог: полотно проходит по высокой обледенелой насыпи, на которую с той стороны не вскарабкаешься. Выйти из Ботанического сада он тоже не должен был — там у ворот, на полкилометра ближе, есть остановка. Вывод: Длинный шёл из глубины владыкинского жилого массива. С работы, заметьте себе, товарищ Шарапов! — Ну-ну-ну, — заинтересованно сказал Шарапов. — Вот тут и встала проблема — где же он может работать? И начали мы с Савельевым подбивать бабки. В намеченном для розыска районе имеются такие предприятия: завод, фабрика, комбинат бытового обслуживания, столовая, шашлычная, один ЖЭК и две гостиницы — «Байкал» и «Заря». Начали с завода металлоизделий. При этом не забудьте, что Длинный ходит с работы через день в двадцать тридцать. На заводе служащие уходят в пять, вторая смена заступает в четыре, а третья — в одиннадцать ночи. Савельев ещё проверил, нет ли у них сотрудников, работающих до восьми–полдевятого. Нет. Значит, отпало. Берём фабрику головных уборов «Свободный труд». Труд у них, видимо, действительно свободный, потому что работает этот гигант лёгкой индустрии до семнадцати часов, после чего запирается на замок. Потом началась эпопея с магазинами. А их — шесть штук. Ужас! Два промтоварных, два продмага, один культтоварный и булочная. С промтоварными и форпостом культуры, правда, всё решилось быстро: в понедельник они все выходные. В булочной никто через день не работает. В продмагах — время не совпадает, к тому же в одном из них работают только женщины. Столовая закрывается в девятнадцать. Умерло. Шашлычная — до половины одиннадцатого. На всякий случай через ОБХСС проверили: никто в восемь–полдевятого там работу не заканчивает. Дошли до комбината — закрывается в семь. Точка. Тогда настал черёд гостиниц. Тут мне прямо нехорошо стало: около двух тысяч работников. Ну, благословясь, приступили. Узнаём: дежурные рабочие — электрики, мастера по ремонту пылесосов и полотёров, радисты — работают по двенадцать часов через день, с восьми тридцати до двадцати тридцати. Наконец-то! Начали с «Байкала» — ближе к автобусной остановке. Нашлось там таких дежурных двенадцать человек. Кто работал в понедельник—среду—пятницу? Шесть. Скольким из них до тридцати? Четверым. Кто длинный? Двое. Кто такие, где живут? Один — в соседнем доме. А радиомастер Никита Александрович Казанцев живёт в Большом Сухаревском переулке, дом тридцать шесть, квартира семьдесят девять — в пяти минутах ходьбы от остановки двадцать четвёртого автобуса «Госцирк». Вот так. — Молодец, — сказал Шарапов. — Молодцы! — И засмеялся: — Нептун, одно слово… Зазвонил телефон. Шарапов снял трубку. — Савельев? Где, внизу? Прямо вместе с ним поднимайтесь ко мне…
3.
Высокий парень в чёрном пальто был чуть бледен, но держался спокойно. Только руки судорожно мяли кепку. В кабинете Шарапова он прислонился к стене, принял независимую позу. Савельев, помахивая чемоданчиком, взял его под локоть: — Вы проходите, проходите. Присаживайтесь. Беседовать-то долго придётся. Парень дёрнулся: — Не хватайте руками! Не глухой. — Вот и хорошо, — миролюбиво сказал Савельев. — Садитесь вот, с товарищами потолковать удобней будет. — Всю жизнь мечтал, — усмехнулся парень. Шарапов и Тихонов молча рассматривали его. Потом Шарапов провёл пальцем по губам, будто стёр слой клея между ними: — Что в чемоданчике носите, молодой человек? — А вам что до этого? Всё моё, вы там ничего не забыли. — А чего дерзите? — А вы привыкли, что здесь перед вами все сразу в слёзы — только отпустите ради бога. — Нет. Кому бояться нечего — с теми легко без слёз обходимся. Так что в чемоданчике? — Возьмите у прокурора ордер на обыск и смотрите. — А прокурор, наверное, сейчас сам пожалует. С вами знакомиться, специально. Казанцев нервно вскочил, щёлкнул никелированными замками лежащего перед ним на столе чемоданчика, откинул крышку. Тестер, мотки проволоки, пассатижи, паяльники, припой. В отдельном гнезде на крышке тонкая длинная отвёртка, слабо мерцающая блестящим жалом. Тихонову изменила выдержка: — Вот оно, шило!.. — Это не шило, а радиоотвёртка, — сказал, презрительно скривив рот, Казанцев. — Знаю, знаю, гражданин Казанцев! Это мы поначалу думали, что шило, — сказал Стас и повернулся к Савельеву. — Подготовь для Панковой опознание и мотай за Буковой. Парень не моргнул глазом… Казанцев захотел сесть с краю. Рядом уселись ещё двое. Панкова вошла в кабинет, и Тихонов подумал, что глаза у неё, как на скульптуре Дианы, — большие, красиво вырезанные, без зрачков. Он сказал: — Посмотрите внимательно на этих людей. Успокойтесь, не волнуйтесь. Вспомните, знаете ли вы кого-нибудь из них? Панкова долго переводила взгляд с одного на другого, потом на третьего, и Тихонову показалось, что она избегает смотреть в лицо Казанцеву. Он увидел, как побледнел Казанцев. И глаза Панковой были всё такие же, без зрачков. Она сказала медленно: — Не-ет. Я никого из них не знаю. — Потом уже твёрже добавила: — Ники здесь наверняка нет…
4.
Тихонов горестно всхлипывал, бормотал, с кем-то спорил, и сон, горький и тяжёлый, как дым пожара, ещё клубился в голове, когда он услышал два длинных звонка. Он сел на диване. Оконная рама встала на пути голубого уличного фонаря, расчертившего стену аккуратными клетками-классами. Ребятишки чертят такие на асфальте и прыгают в них, приговаривая: «Мак-мак, мак-дурак!» Тихонов сонно подумал: «Я бы и сам попрыгал по голубой стене. Но я уже наступил на „чиру“. Сгорел. Мак-мак-дурак!» Снова требовательно загремел в коридоре звонок. «Всё-таки действительно звонят. Я-то надеялся, что приснилось». — Он нашарил под диваном тапки, встал, пошёл открывать. За дверью кто-то напевал вполголоса:
За восемь бед — один ответ! В тюрьме есть тоже лазарет, Я там валялся, я там валялся…
«Понятно, — хмыкнул Тихонов. — Лебединский со своим репертуарчиком». — Розовые лица! Револьвер — жёлт? — заорал с порога Лебединский. — Заходи. Твоя милиция тебя бережёт, — пропустил его Тихонов и не удержался: — Долго придумывал эту замечательную шутку? — Всю жизнь и сей момент. Слушай, а ты же ведь и не розовый совсем, а какой-то нежно-зелёный. Как молодой салат. — У меня, видимо, жар, — сказал Тихонов и потрогал горячий лоб. — Надеюсь, любовный? — осведомился Лебединский. — Нет, служебный, — хмуро сказал Стас. — О, Тихонов, если уж ты заныл, значит, дела — швах! Тебя, наверное, разжаловали в постовые? — Ха, если бы! Моя жизнь стала бы безоблачно голубой! И даже где-то розовой. — А ты знаешь, я приехал вчера из Парижа с симпозиума, и там мне очень понравилось, что полицейские раскатывают на велосипедах. Живописно до чрезвычайности! — Где раскатывают — на симпозиуме? — Ты, милый мой, зол и туп. Ажаны раскатывают по Парижу, а на симпозиуме обсуждают возможности моделирования человеческого мозга. Я же, вместо того чтобы привезти для тебя приличную мозговую модель, истратил половину валюты на подарок. Лебединский достал из бокового кармана пальто небольшой свёрток: — Гляди, питон, это марочный старый коньяк «Реми Мартен». Штука бесподобная. Ц-ц-ц, — пощёлкал он языком. — На меня ты потратил только четверть валюты, вторую четверть ты сейчас проглотишь сам, — пробурчал Тихонов и подумал: «Какое счастье, что есть на земле такие нелепые умницы, Сашки Лебединские, которые тратят половину своей скудной парижской валюты на „Реми Мартен“, не подозревая, что эту невидаль можно купить в Елисеевском гастрономе. Наверное, настоящим мужчинам даже в голову не приходит, что дружить можно дешевле». Тихонов покрутил в руках бутылку, понимающе кивнул: — Коньячок хоть куда! Позавчера такую в руках держал. — Ну врёшь же, врёшь, по глазам вижу! Где ты мог его пить? — Вот те истинный крест! Держал! А пить не пил. Был при исполнении служебных… — И сразу вспомнил: «А у вас в Скотленд-Ярде не пьют?» — Ладно, Сашка, давай отведаем твоего бальзама. За это, подожди только, угощу тебя напитком, которым причащают вступающих в орден настоящих мужчин. Называется «Ликёр Шасси». — Врёшь, поди, как всегда. Или ликёра такого нет, или не угостишь, или вообще всё придумал. — Нет, Сашок, ликёр такой есть. Это я тебе серьёзно говорю. И слово даю честное: мы его с тобой ещё выпьем на радостях. Лебединский неожиданно спокойно и тихо спросил: — Когда жар окончится? — Да, Сашка. Дела мои, как ты говоришь, — швах! Лебединский сильно хлопнул его ладонью пониже спины: — Ну-ка, морж, встряхнись! Давай хлопнем этого французского барахла, поболтаем, сгоняем в шахматишки — и жизнь покажется нам краше и нарядней… Лебединский лежал на диване, Стас уселся в глубокое кресло рядом, между ними на столике шахматная доска. Сбоку, на стуле, бутылка и рюмки. Коньяк не брал Стаса совсем, но всё вокруг казалось горячим, влажным, лишённым чётких очертаний. «Как в парилке», — подумал Стас и сказал: — Устал я, Сашка, очень. Устал. А дело без движения. Подтверждается всё: и Казанцев это, и но пустырю он шёл в понедельник, и отвёртка у него есть длинная. Но упирается изо всех сил и доказывает, что он не убивал Аксёнову. И что не знал ни её, ни Букову, и что не надо ему было этого вовсе. И хотя этого не может быть — я ему верю. А Букова мне объясняет, что приятеля её, оказывается, зовут Кока, а не Ника — Николай Лысых — и находится он уже третью неделю в Свердловске. Это правда, мы проверили. И всё разваливается, хотя со вчерашнего дня я был уверен: осталось чуть-чуть — и возьмём убийцу. Пять дней я топал по фальшивому следу. А где теперь настоящий убийца — кто знает? — М-да, тут даже вся моя диагностическая лаборатория не поможет… — Ты знаешь, Саш, я ведь в этих вопросах всегда очень строг к себе. Но тут я даже казнить себя не могу — факты настолько чётко выстраивались в логическую схему, что я и сейчас не представляю — с чего начну в понедельник. Лебединский сказал: — Старик, я в этих вопросах плохо понимаю. Но, выслушав тебя внимательно, я бы хотел высказать своё мнение… Тихонов кивнул. — У тебя, Стас, для такого запутанного дела было слишком много фактов. Стас удивлённо взглянул на него. — Да, да. — Лебединский встал с дивана, прошёлся по комнате, включил телевизор. Медленно затеплела трубка. — Постараюсь объяснить на близких мне понятиях. На симпозиуме выступил с очень интересным докладом француз Шавуазье-Прюдом. Он предложил, ни много ни мало, принципиальную схему электронной машины, полностью моделирующей человеческий мозг. Был у этой схемы только один маленький порок — практически она неосуществима из-за фантастического количества деталей. Понимаешь? Работа всей схемы зависит от одновременной надёжности каждого из элементов. Но их так много, что в любой данный момент выходит из строя хотя бы один. В результате схема не срабатывает или даёт неправильный результат. Понимаешь? Во всём твоём деле было столько узлов, что проверить их надёжность в работе одномоментно тебе не удалось. А ты ведь не компьютер — ты только гомо сапиенс, и то не слишком удачный экземпляр. Стас сказал: — А что такое — компьютер? — Машина-вычислитель. — Слава богу, что я — гомо, хоть и не слишком сапиенс. В отличие от тебя, компьютер несчастный! Лебединский засмеялся, подошёл и обнял его за плечи: — Эх, Стас, Стас! Вижу я, старик, совсем тебе худо с этим делом. Стас хмуро покачал головой: — Не говори, Сашка. Как вспомню её мать — жить не хочется. — Тебе сейчас надо отвлечься, хоть немного отключиться от дела. Это я тебе как врач говорю. У тебя сейчас выработался стереотип мышления. В каком-то месте есть порок, но ты этого не замечаешь и продолжаешь бегать по кругу. Давай беседовать на отвлечённые темы, а то мы с тобой, как канадские лесорубы: в лесу о женщинах, с женщинами — о лесе. Лебединский снова разлил коньяк по рюмкам, обмакнул ломтик лимона в сахарницу. — Что ж, Стас, выпьем? За тех, кто в МУРе! Стас засмеялся. Они выпили, Лебединский, морщась, закусывал лимоном. Пока он расставлял на доске фигуры, Стас смотрел телевизор. Транслировали «Ромео и Джульетту». — Смешно, когда идёт опера без звука. А балет — ничего, даже лучше, — сказал Лебединский. — Ага, если я не ошибаюсь, там как раз завязывается свара между Монтекки и Капулетти. — Точно, — кивнул Стас и двинул вперёд королевскую пешку. — Эти стройные молодцы в чулках и камзолах уже крепко выясняют отношения. Скоро начнут тыкать друг в друга саблями.
|
|||
|