|
|||
ГОЛОС ТАРАСАГОЛОС ТАРАСА
Очень здорово ехать на грохочущей подводе по знакомому городу в тот самый час, когда все приятели занимаются в скучных и пыльных классах. Если бы не эта поездка за барвинком, сидеть бы и нам теперь на уроке закона божия да заучивать наизусть «Отче наш». А разве в такую погоду полезет в голову «Отче наш» или история попа Кияницы? Куница тоже доволен. — Я каждый день согласен ездить за барвинком — нехай освобождают от уроков. А ты? — Спрашиваешь! — ответил я ему. И мне сразу стало очень грустно, что только на сегодня выпало нам такое счастье. А завтра… — Петлюровцы! — толкнул меня Юзик. Навстречу идет колонна петлюровцев. Их лица лоснятся от пота. Сбоку с хлыстиком в руке шагает сотник. Он хитрый, холера: солдат заставил надеть синие жупаны, белые каракулевые папахи с бархатными «китыцями», а сам идет в легоньком френче английского покроя, на голове у него летняя защитная фуражка с длинным козырьком, закрывающим лицо от солнца. Возница сворачивает. Левые колеса уже катятся по тротуару — вот-вот мы зацепим осью дощатый забор министерства морских дел петлюровской директории. Все равно тесно. Возница круто останавливает лошадь. Колонна поравнялась с нами. Сотник, пропустив солдат вперед, подбежал к вознице и, размахивая хлыстиком, закричал: — Куда едешь, сучий сын? Не мог обождать там, на горе? Не видишь — казаки идут? — Та я… — хотел было оправдаться возница, седой старик в соломенном капелюхе, но петлюровский сотник вдруг повернулся и, догоняя отряд, закричал: — Отставить песню!.. И не успели затихнуть голоса петлюровцев, как сотник звонко скомандовал: — Смирно! Солдаты сразу пошли по команде «смирно», повернув головы налево. Вороненые дула карабинов перестали болтаться вразброд и заколыхались ровнее, но чего ради он скомандовал «смирно»? Ах, вот оно что! На тротуаре появились два офицера-пилсудчика. Один из них — маленький, белокурый, другой, постарше, — краснолицый, с черными бакенбардами. Пилсудчики идут, разговаривая друг с другом, и не замечают поданной команды. Сотник остановился и смотрит на пилсудчиков в упор. Не замечают. Сотник снова командует на всю улицу: — Смирно! — Заметили. Белокурый офицер толкнул краснолицего. Тот выпрямился, незаметно поправил пояс и зашагал, глядя на колонну. Только когда первый ряд подошел к офицерам, оба ловко вскинули к лакированным козырькам конфедераток по два пальца. А сотник вытянулся так, словно хотел выскочить из своего френча, и, нежно ступая по мостовой, приставив руку к виску, прошел перед пилсудчиками, как на параде. Мы ехали медленно рядом с офицерами по узенькой и кривой улице. Куница искоса разглядывал их расшитые позументами стоячие воротники. Офицеры шли улыбаясь, маленький, покрутив головой, сказал: — Совершенно ненужное лакейство! — Но чего пан поручик хочет? Он мужик и мужиком сгинет, — ответил белокурому офицер с бакенбардами и, вынув из кармана маленький, обшитый кружевами платочек, стал сморкаться, да так здорово, что бакенбарды, словно мыши, зашевелились на его румяных щеках. Я понял, что пилсудчики смеются над петлюровским сотником, который дважды подавал команду «смирно», лишь бы только выслужиться перед ними. У Гимназической площади пилсудчики повернули в проулочек к своему штабу, а мы с грохотом въехали на площадь. Замощенная булыжником, она правильным квадратом расстилалась перед гимназией. В гимназии было тихо. Видно, еще шли уроки. Не успела лошадь остановиться, как мы с Юзиком спрыгнули с подводы и побежали по каменной лестнице наверх, в учительскую. Навстречу нам попался учитель украинского языка Георгий Авдеевич Подуст. Его на днях прислали в гимназию из губернской духовной семинарии. Немолодой, в выцветшем мундире учителя духовной семинарии, Подуст быстро шел по скрипучему паркету и, заметив нас, отрывисто спросил: — Принесли? — Ага! — ответил Куница. — Полную подводу. — Что?.. Подводу?.. Какую подводу? — удивленно смотрел на Куницу Подуст. — Я ничего не понимаю. Вас же за гвоздями посылали? Я уже знал, что учитель Подуст очень рассеянный, все всегда путает, и сразу пояснил: — Мы на кладбище за барвинком ездили, пане учитель. Привезли целую подводу барвинка! — Ах, да! Совершенно точно! — захлопал ресницами Подуст. — Это Кулибаба за гвоздями побежал. А вы Кулибабу не встречали? — Не встречали! — ответил Юзик. И Подуст побежал дальше, но вдруг быстро вернулся и, взяв меня за пряжку пояса, спросил: — Скажи, милый… Ты… Вот несчастье… Ну как твоя фамилия? — Манджура! — ответил я и осторожно попятился. Всей гимназии было известно, что Подуст плюется, когда начинает говорить быстро. — Да, да. Совершенно точно. Манджура! — обрадовался Подуст. — Скажи, какие именно стихотворения ты можешь декламировать? — А что? — Ну, не бойся. Тебя спрашивают. — «Быки» могу Степана Руданского, а потом… Шевченко. Только я забыл трошки. — Вот и прекрасно! — сказал Подуст и, отпустив мой пояс, потер руки. — В этом есть большой смысл: наша гимназия названа именем поэта Степана Руданского, а ты прочтешь на первом же торжественном вечере его стихи. Прекрасная идея! Лучше не придумать… Теперь слушай. Иди немедленно домой и учи все, что знаешь. Нет, пожалуй, не все, а так, приблизительно два-три стихотворения. Только знаешь… хорошо… выразительно! Он закашлялся и потом, нагнувшись ко мне, прошептал: — Хорошо учи. Чуешь? Возможно, сам батько Петлюра придет… — А домой идти… сейчас? — Да, да… и сразу же учи. А в гимназию придешь послезавтра. И я сам тебя проверю. — А если пан инспектор спросит? — Ничего. Я ему сообщу… Твоя фамилия? — Манджура! — Так, так, Манджура, совершенно точно. Будь спокоен, — пробормотал Подуст и сразу побежал в темный коридор. — Эх ты, подлиза!.. — Куница хмуро посмотрел на меня и, передразнивая, добавил: — «Быки» могу… и потом Шевченко"! Нужно тебе очень декламировать. Выслуживаешься перед этим гадом! Поехали б лучше снова за барвинком.
Целый вечер я разгуливал по нашему огороду, между грядками, и бубнил себе под нос:
Вперед, бики! Бадилля зсохло, Самi валяться будяки, А чересло, лемиш новii… Чого ж ви стали? Гей, бики!
— «Быки, быки!» — крикнула мне, выглянув из окна, тетка. — Ты мне со своими «быками» все огурцы потопчешь. Иди лучше на улицу! — Ничего, тетя, не зачипайте! Я учусь декламировать стихотворение, — весело ответил я. — Меня, может, сам батько Петлюра приедет слушать. Если мне дадут награду, я и вам половину принесу! Проклятые «Быки» меня здорово помучили. Смешно: такое легкое на вид стихотворение, а заучивать его вторично наизусть было гораздо труднее, чем те вирши Шевченко, которые я учил очень давно, еще в высшеначальном училище. Их я повторил раза три по «Кобзарю» — и все, а вот с «Быками» провозился долго. Все путалось, как только я начинал читать наизусть. Сперва я читал, как созревает хлеб на полях и как текут молоко и мед по святой земле, а уже потом — как быки, вспахивая поле, ломают бурьяны и чертополох. А надо было читать как раз наоборот. Я уже пожалел даже, что вызвался учить именно эти стихи, про быков. Но тогда, пожалуй, Подуст не отпустил бы меня домой. …Лишь к вечеру следующего дня я, наконец, заучил правильно стихотворение про быков и утром с легким сердцем пошел в гимназию к Подусту. — Ага, Кулибаба! — радостно сказал Подуст. — Будешь… выжимать гири? «Вот и старайся следующий раз для такого черта, а он даже не может запомнить меня», — подумал я и ответил: — Я не Кулибаба, а Василий Манджура. Вы мне велели учить стихи. — Манджура? Ну, не все одно — Кулибаба, Манджура? Пряча в карман пенсне, Подуст предложил: — Пойдем в актовый зал, прорепетируем!.. И только мы переступили порог актового зала, изо всех окон мне в глаза ударило солнце. За те дни, пока я не ходил в гимназию, в актовом зале произошли перемены. Вблизи сцены из свежих сосновых досок выстроили высокую ложу. Через весь зал были протянуты две толстые гирлянды, сплетенные из привезенного нами барвинка. Вместе со стеблями барвинка в гирлянды вплели шелковые желто-голубые ленты. Гирлянды перекрещивались под сверкающей в солнечных лучах хрустальной люстрой. Крашенные масляной краской стены актового зала были хорошо вымыты и тоже блестели на солнце. Вверху, под лепными карнизами, висели портреты петлюровских министров, а у белой кафельной печки, перевитый вышитым рушником, виднелся на стене большой портрет Тараса Шевченко. Подуст взобрался на суфлерскую будку и, сидя на ней, точно на седле, кивнул: — Давай! Было очень неловко декламировать в этом пустом солнечном зале на скользком паркете, но я откашлялся и начал с выражением:
Та гей, бики! Чого ж ви стали? Чи поле страшно заросло? Чи лемеша iржа поiла? Чи затупилось чересло?
Я видел перед собой широкий, весь в мелких ямках, нос учителя, видел совсем близко зеленоватые близорукие глаза его, посыпанный перхотью и засаленный воротник его мундира. Подуст в такт чтению притопывал ногой. Не дождавшись, пока я кончу, он вскочил и чуть не опрокинул суфлерскую будку. — Дуже гарно! Только чуть-чуть громче. Вирши Шевченко в таком же духе читаешь? Я кивнул головой. — И хорошо. Это будет коронный номер. Советую только тебе выпить сырое яйцо, перед тем как выйдешь на сцену, чтобы не сорвался голос. Не забудешь? — А утиное можно? — Это не играет роли — утиное или куриное. Важно, чтобы сырое было. Понял? — Послушайте остальные, пане учитель… — Ой! — вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. — Меня же пан директор ждет. Я совсем забыл. Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал. — Да, постой, как твоя фамилия? Вынув карандаш и листок бумаги, щуря свои подслеповатые глаза, Подуст посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз. — Манджура! — снова подсказал я и снова про себя обругал учителя. — Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура — декламация. Записочку эту Подуст не потерял. Когда в день праздника я пришел в гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал: — Подумаешь, артист… Он вынул из кармана розовую программку и протянул ее мне. Рядом со словом «декламация» в этой программке я нашел напечатанную настоящими типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно. — Петлюра будет! — наклоняясь ко мне, прошептал Куница. — Правда? — А вот смотри, уже караулит! Мимо нас, высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович. Из петлицы мундира у него торчал букетик цветов иван-да-марьи. Директор нарочно посылал в соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими цветами. Говорили, что Прокопович дружит с Петлюрой, а Подуст даже рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения. До начала вечера оставалось много времени. Вдвоем с Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам, зашли в разукрашенный сосновыми ветками буфет, и там он угостил меня сельтерской водой с вкусным сиропом «Свежее сено». Взамен я разрешил ему залезть ко мне в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы. Мы грызли эти белые, лопнувшие на огне зернышки и следили, как высокий скаут Кулибаба, стоя с посохом на контроле, пускает в гимназию приглашенных гостей. Когда кто-нибудь пробегал мимо меня, я сторонился: боялся, что раздавят утиное яйцо, которое я принес с собой на вечер. Оно лежало в фуражке. Это яйцо сегодня снесла наша старая белая утка, и я тайком от тетки стащил его из гнезда. Было непривычно гулять по коридору в тесном суконном мундирчике. Я одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане выгнали из гимназии за то, что он побил окна в доме помещика Язловецкого. Мундир жал под мышками, было жарко. Чем больше собиралось в актовом зале народу, тем страшнее становилось мне. Ведь я никогда раньше не декламировал на таких вечерах. В классе у доски я читал наизусть вирши, но то были в классе, где сидели свои, знакомые, хлопцы из высшеначального. Здесь же многих людей, особенно военных, я не знал. У меня сильно колотилось сердце и тяжелели ноги, когда мы с Куницей, прогуливаясь по коридору, подходили к дверям зрительного зала. — Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы у нас горело всю ночь. Слышал? — прошептал мне Юзик. — Да? Нет, не слышал! — ответил я. На Заречье, где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило ли мне теперь из-за этого тревожиться? Зато я все чаще подумывал: а не сбежать ли мне отсюда, пока не поздно? Самое страшное — мне все больше и больше казалось, что я забыл стихи. Шевеля холодными губами, я шептал про себя строчки и с перепугу вовсе не понимал ничего. Чудилось, что это не я читаю, а что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на ухо какие-то чужие и непонятные слова. А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся: — Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали? — Откуда ты взял? — Да, откуда, — засмеялся Куница. — Я знаю, ты боишься. Правда? А ну, признавайся! — И совсем не страшно! — сказал я твердо, но тотчас предложил: — Юзик, а давай я тебе прежде прочту! Вот зайдем сюда! — И я кивнул головой на полуоткрытую дверь темного класса. Юзик заглянул в класс, но, видно, ему не понравилось, что в классе совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу: — Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю. — А как объявлять лучше: вирш Шевченко или вирш Тараса Григорьевича Шевченко? — Ну конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял. В эту минуту пронесся черноволосый восьмиклассник с повязкой распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор: — Артисты, на сцену! — Иди! — И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.
По сцене бегали гимназисты, кто-то гремел гирями, выжимая их одной рукой. Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где было потемнее… Откуда ни возьмись, навстречу мне выскочил запорожец с седыми усами, в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я шарахнулся в сторону и чуть не полетел, споткнувшись о чугунную гирю. Яйцо запрыгало у меня в фуражке. Запорожец засмеялся и крикнул басом: — Ага, Васька, не узнаешь, а я тебе зараз голову срубаю! — Выхватив ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой. Узнав по голосу, что это не настоящий запорожец, а наш одноклассник, долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку. — Это еще что за баловство? — послышалось сзади. Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст. Я посмотрел на него и даже не поверил, что это Подуст. Из-под бархатного воротника его нового мундира торчал чистый крахмальный воротничок, редкие седые волосы были причесаны, даже пенсне он надел новое, парадное, с блестящей золоченой дужкой, которая, точно клешня рогача, впилась в красную, мясистую переносицу учителя. Прямо не верилось, что этот франт и есть наш старый, похожий на сельского дьячка учитель Подуст, которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой. — Ага… Манджура! — сказал он мне весело и хитро подмигнул. — Ну, держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении. В эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель. Он бросился к Подусту и прошептал: — Георгий Авдеевич! Головной атаман едут… С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины. Все, кто был на сцене, подбежали к занавесу. Но дырок на всех не хватило, а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла актовый зал от сцены. Я мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень удобную дырку. Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они поцеловались. Даже здесь, за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно чмокнул мясистыми губами. Гимназисты вскочили со своих мест и заорали «слава». Петлюра махнул им рукой, чтобы они садились, а сам направился дальше. Он прошел под самой сценой и сел в ложе, в каких-нибудь пяти шагах от меня. Очень было неприятно смотреть на него в упор, так и хотелось все время отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел. Одетый в синий, наглухо застегнутый френч, Петлюра сидел в ложе на плюшевом кресле, заложив ногу на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с золотым трезубцем на околышке. Волосы у Петлюры были зачесаны налево и лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом. Мне показалось, что я где-то видел Петлюру, но где — я сперва припомнить не мог, а вспомнил только после. На жестяной, выгоревшей от солнца вывеске у нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот такой же прилизанный, надменный мужчина. Петлюра все время озирался по сторонам, один раз он даже нагнулся и незаметно посмотрел под мягкий пружинный стул, на котором сидел, и, увидев, что под стулом никого нет, уже спокойнее стал рассматривать портреты своих министров. За плечами у батьки на деревянных перилах ложи сидел начальник контрразведки Чеботарев. Даже сами петлюровцы называли его Малютой Скуратовым. Чеботареву было скучно тут, в гимназии. Широкоплечий, с лицом, изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку, Чеботарев позевывал — видно, ему очень хотелось уйти. Кроме Чеботарева, других петлюровских старшин в ложе не было. Петлюру окружали офицеры-пилсудчики в нарядных голубоватых мундирах. Просторная ложа была сплошь забита ими. Среди пилсудчиков я вдруг заметил офицера с черными бакенбардами, которого мы с Маремухой видели несколько дней назад в городе. Он сидел на венском стуле рядом с атаманом и что-то вполголоса ему рассказывал. Петлюра заулыбался. Он вытащил из кармана длинный гребешок и осторожно так, словно боялся расцарапать кожу, стал зачесывать набок свои липкие маслянистые волосы. А пилсудчик с бакенбардами хлопнул себя по коленке и затем, круто повернувшись, вдруг поманил кого-то перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза! Высокий, худой, с гладко выбритыми запавшими щеками, согнувшись, он пробирался между рядами скамеек, и гимназисты, вставая один за другим, давали ему дорогу. На голове у ксендза была смешная бархатная шапочка. Осторожно забравшись в ложу, ксендз поклонился — сперва Петлюре, затем офицерам. Откуда ни возьмись со стулом в руках подскочил черноволосый распорядитель. Даже не посмотрев на него, ксендз ловко одной рукой поднял стул и сел. Сутана его распахнулась, и я увидел под ней хорошо начищенные сапоги с высокими голенищами. Ксендз снял шапочку, и выбритая кружочком на его голове тонзура заблестела под ярким светом люстры. «Наверное, это какой-нибудь знаменитый, особенный ксендз, — подумал я, — раз и Петлюра его знает». В эту минуту в зале погас свет, и со сцены послышался голос директора гимназии Прокоповича. То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на душе оттого, что в гимназию пришли такие дорогие гости, да еще в эти дни заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков. Тут через дырку я увидел, что Петлюра и пилсудчики встали. Спрыгнул с перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест скауты, гимназисты стали кричать «слава», а оркестр громко заиграл «Ще не вмерла Украiна», и зайчики от поднятых медных труб музыкантов побежали в разные стороны полутемного зала. Петлюра, как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек. Так же по команде «смирно» стояли в ложе польские офицеры. Перебирая четки, вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского гимна и все стали рассаживаться по местам, как директор гулко, словно в пустую бочку, закричал в актовый зал: — За процветание нашей дорогой союзницы великой Речи Посполитой и ее маршала Юзефа Пилсудского — слава! — Слава! Виват! — заорали вразброд гимназисты. Кто-то крикнул «виват» даже и здесь, за сценой. Оркестр снова заиграл, только на этот раз уже польский гимн. В эту минуту меня взяли за шиворот. Я оглянулся. Сзади, с тесаком на ремне, одетый в бойскаутскую форму, стоял здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше. — А ну, дай посмотрю! — властно прошипел он. — Только недолго! — попросил я и посторонился. Но Кулибаба, видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка согнувшись и широко раздвинув свои голые до коленей, волосатые ноги. Тесак, как маятник, болтался на поясе Кулибабы. Мне надоело караулить дырку, и я пошел прочь. Я не стал смотреть, как бойскауты-спортсмены выжимали гири и делали пирамиды, — эти штуки я видел не раз на гимназическом дворе. Я бродил в глубине сцены и только слышал, как там, за декорациями, раз за разом ухают, падая на пол, тяжелые гири. Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое главное — артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой. Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились. Вдруг голый до пояса, рыжечубый запорожец затрясся, словно в падучей, откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого, тоже обнаженного до пояса, запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный, бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в это время лысый, с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге. У меня под самым ухом звякнули в колокол. И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был, все стало очень похоже на картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а запорожцы все сидели и стояли на сцене как вкопанные — мне даже надоело смотреть на них, а в зале стали кашлять. Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем. Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст. — Приготовься, милый! Твоя очередь! — сказал он. — Как, уже? Лучше я после… — Ничего, не бойся! — подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся. Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное. Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста: — Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура! Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо. — Вирш подолянина Степана Руданского «Гей, бики!» — несмело начал я и, сразу отважившись, продолжал:
Та гей, бики! Чого ж ви стали? Чи поле страшно заросло? Чи лемеша iржа поiла? Чи затупилось чересло?
Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я еще громче спрашивал:
Чого ж ви стали? Гей, бики!
Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка. И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно. И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище… Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше. Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:
Та гей, бики! Зерно поспiэ, Обiллэ золотом поля. I потече iзнову медом I молоком свята земля. I все мине, що гiрко було, Настануть дивнii роки. Чого ж ви стали, моi дiти? Пора настала! Гей, бики!
В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать за кулисы, как меня остановил Подуст. — Молодец! Чудесно! Читай еще! Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил: — «Когда мы были казаками». Вирш Тараса Шевченко! В зале снова захлопали — видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал:
Когда мы были казаками, Еще до унии, тогда Как весело текли года! Поляков звали мы друзьями, Гордились вольными степями, В садах, как лилии, цвели Девчата, пели и любились… Сынами матери гордились, Сынами вольными… Росли…
Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал шепот: — Манджура! Манджура! Я повернул голову. Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал:
…Росли сыны и веселили Глубокой старости лета… Покуда именем Христа Пришли ксендзы и запалили Наш тихий рай. И потекли Моря большие слез и крови, А сирых именем Христовым Страданьям крестным обрекли…
Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл себе рот. Похоже было — ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры. — Манджура! Манджура! — неслось из-за кулис. Я совсем растерялся. «А может, это все мне только кажется?» — подумал я. И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:
Поникли головы казачьи, Как будто смятая трава. Украина плачет, стонет, плачет! Летит на землю голова За головой. Палач ликует, А ксендз безумным языком Кричит…
…На меня с визгом несся занавес. И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам. Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки. Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся. — Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. — хрипел Подуст и размахивал руками. Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии. — Где он? — спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами. — Вот, полюбуйтесь! — сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир. — Вы тоже хороши! — крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. — Я же приказывал вам проверить программу… А вы… Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь! Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. «Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!» Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал: — Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк? А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал? Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться? Я думал: «Кричи, кричи, а я буду молчать». И молчал. Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках. Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал: — Пане директор, вас требуют! Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал: — Будешь извиняться! — и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал. — Куда?.. Я не хочу… Пустите, пане директор… Пустите! Я же ничего не сделал… — Ах ты злыдня… Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? — выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов. Но даже извиниться мне не пришлось. Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита. — Кто тебя научил, лайдак? — в упор выкрикнул офицер с бакенбардами. Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный… — Пся крев! Кто научил, я пытам? — снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами. — Никто, — ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать. — Як то никто? Кто научил, мув! Ну? — И офицер поднял над моей головой кулак. Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил: — Подуст научил! — А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? — Офицер пристально посмотрел на директора. — Прошу прощения. Подуст — это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! — ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича. — Вы? Пилсудчик сразу направился к Подусту. — Это неправда! — застонал Подуст и попятился. — Это наглая клевета… Я не проходил с ними Шевченко… У них был недопущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он… — Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб… — всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз. — Пшепрашам! — не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. — Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану? — Я думал… — забормотал Подуст, — я думал, он «Садок вишневый» прочтет… — «Думали, думали!..» — во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. — Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда… от цо! — И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: — Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге. И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас. Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет: — Снять! И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель. Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз. С треском лопнула веревка. Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор. На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина. — А с ним как быть? — показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович. — С ним? — Пилсудчик презрительно пожал плечами. — Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников! Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба. Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе: — До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, — сказал он перепуганному Подусту, — продолжайте вечер. Завтра поговорим. Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал: — Не журись, Василь, выручим!.. Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:
Кулибаба, Кули-дед. Бабу просят на обед.
Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда: — Эй ты, волосатый, иди сюда! Кулибаба не останавливался. Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу. Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать. — Боишься? Иди, иди сюда, балобошка, я тебе надаю! — кричал Куница, бегая позади нас. Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.
Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев. Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на висячий замок окованную жестью дверь. В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками, давно покинутыми вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии. Вверху, в актовом зале, сдвигали парты. Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков, матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я сл
|
|||
|