|
|||
Гроссман Василий 30 страницаКогда водитель досказал свою историю, явилась Надя. - А вещи украдут, кто ответит? - спросил водитель. Надя пожала плечами, стала ходить по комнатам, дуя на замерзшие пальцы. Едва Надя вошла в дом, она стала сердить Штрума. - Ты хоть воротник опусти, - сказал он, но Надя отмахнулась, крикнула в сторону кухни: - Мама, я жутко есть хочу! Людмила Николаевна в этот день проявила столько энергичной деятельности, что Штруму казалось, приложи она такую силу к фронтовым делам, немцы откатились бы на сто километров от Москвы. Водопроводчик подключил отопление, трубы оказались в порядке, правда, они мало нагревались. Вызвать газового мастера было нелегко. Людмила Николаевна дозвонилась до директора газовой сети, и тот прислал мастера из аварийной бригады. Людмила Николаевна зажгла все газовые горелки, поставила на них утюги, и, хотя газ горел слабо, в кухне стало тепло, можно было сидеть без пальто. После трудов водителя, водопроводчика и газовщиков хлебный мешок стал совсем легкий. До позднего вечера Людмила Николаевна занималась хозяйственными делами. Она обмотала щетку тряпкой и обтерла пыль с потолков и стен. Она обмыла от пыли люстру, вынесла на черный ход засохшие цветы, собрала множество хлама, старых бумаг, тряпок, и ропщущая Надя три раза выносила ведра на помойку. Людмила Николаевна перемыла кухонную и столовую посуду, и Виктор Павлович вытирал под ее руководством тарелки, вилки и ножи, чайную посуду она не доверила ему. Она затеяла стирку в ванной комнате, перетапливала на плите масло, перебирала привезенную из Казани картошку. Штрум позвонил по телефону Соколову, подошла Марья Ивановна и сказала: - Я уложила Петра Лаврентьевича спать, он устал с дороги, но, если что-нибудь срочное, я разбужу. - Нет-нет, я хотел потрепаться без дела, - сказал Штрум. - Я так счастлива, - сказала Марья Ивановна. - Мне все время плакать хочется. - Приходите к нам, - сказал Штрум. - Как у вас, вечер свободен? - Да что вы, сегодня невозможно, - смеясь сказала Марья Ивановна. Столько дел и у Людмилы Николаевны, и у меня. Она спросила о лимите на электричество, о водопроводе, и он неожиданно грубо сказал: - Я сейчас позову Людмилу, она продолжит беседу о водопроводе, - он тут же добавил подчеркнуто шутливо: - Жаль, жаль, что не придете, а то бы мы почитали поэму Флобера "Макс и Мориц". Но она не ответила на шутку, проговорила: - Я попозже позвоню. Если у меня столько хлопот в одной комнате, то сколько их у Людмилы Николаевны. Штрум понял, что она обижена его грубым тоном. И вдруг ему захотелось в Казань. До чего странно все же устроен человек. Штрум позвонил Постоевым, но у них оказался выключен телефон. Он позвонил доктору физических наук Гуревичу, и ему сказали соседи, что Гуревич уехал к сестре в Сокольники. Он позвонил Чепыжину, но к телефону никто не подошел. Вдруг позвонил телефон, мальчишеский голос попросил Надю, но Надя в это время совершала рейс с мусорным ведром. - Кто ее спрашивает? - строго спросил Штрум. - Это неважно, один знакомый. - Витя, хватит болтать по телефону, помоги мне отодвинуть шкаф, позвала Людмила Николаевна. - Да с кем я болтаю, я никому в Москве не нужен, - сказал Штрум. - Хоть бы поесть что-нибудь дала мне. Соколов уж нажрался и спит. Казалось, что Людмила внесла в дом еще больший беспорядок, - повсюду лежали груды белья, вынутая из шкафов посуда стояла на полу; кастрюли, корыта, мешки мешали ходить по комнатам и по коридору. Штрум думал, что Людмила не будет первое время входить в комнату Толи, но он ошибся. С озабоченными глазами и раскрасневшимся лицом она говорила: - Витя, Виктор, поставь в Толину комнату, на книжный Шкаф, китайскую вазу, я вымыла ее. Вновь позвонил телефон, и он слышал, как Надя сказала: - Здравствуй, да я никуда не ходила, мама погнала с мусорным ведром. А Людмила Николаевна торопила его: - Витя, помоги же мне, не спи, ведь столько еще дела. Какой могучий инстинкт живет в душе женщины, как силен и как прост этот инстинкт. К вечеру беспорядок был побежден, в комнатах потеплело, привычный довоенный вид стал проступать в них. Ужинали на кухне. Людмила Николаевна напекла коржей, нажарила пшенных котлет из сваренной днем каши. - Кто это звонил тебе? - спросил Штрум у Нади. - Да мальчишка, - ответила Надя и рассмеялась, - он уже четвертый день звонит, наконец дозвонился. - Ты что ж, переписку с ним вела? Предупредила заранее о приезде? спросила Людмила Николаевна. Надя раздраженно поморщилась, повела плечом. - А мне хоть бы собака позвонила, - сказал Штрум. Ночью Виктор Павлович проснулся. Людмила в рубахе стояла перед открытой дверью Толиной комнаты и говорила: - Вот видишь, Толенька, я все успела, прибрала, и в твоей комнате, словно не было войны, мальчик мой хороший... В одном из залов Академии наук собрались приехавшие из эвакуации ученые. Все эти старые и молодые люди, бледные, лысые, с большими глазами и с пронзительными маленькими глазами, с широкими и узкими лбами, собравшись вместе, ощутили высшую поэзию, когда-либо существовавшую в жизни, - поэзию прозы. Сырые простыни и сырые страницы пролежавших в нетопленых комнатах книг, лекции, читанные в пальто с поднятыми воротниками, формулы, записанные красными, мерзнущими пальцами, московский винегрет, построенный из осклизлой картошки и рваных листьев капусты, толкотня за талончиками, нудные мысли о списках на соленую рыбу и дополнительное постное масло, все вдруг отступило. Знакомые, встречаясь, шумно здоровались. Штрум увидел Чепыжина рядом с академиком Шишаковым. - Дмитрий Петрович! Дмитрий Петрович! - повторил Штрум, глядя на милое ему лицо. Чепыжин обнял его. - Пишут вам ваши ребята с фронта? - спросил Штрум. - Здоровы, пишут, пишут. И по тому, как нахмурился, а не улыбнулся Чепыжин, Штрум понял, что он уже знает о смерти Толи. - Виктор Павлович, - сказал он, - передайте жене вашей мой низкий поклон, до земли поклон. И мой, и Надежды Федоровны. Сразу же Чепыжин сказал: - Читал вашу работу, интересно, очень значительная, значительней, чем кажется. Понимаете, интересней, чем мы сейчас можем себе представить. И он поцеловал Штрума в лоб. - Да что там, пустое, пустое, - сказал Штрум, смутился и стал счастлив. Когда он шел на собрание, его волновали суетные мысли: кто читал его работу, что скажут о ней? А вдруг никто не читал ее? И сразу же после слов Чепыжина его охватила уверенность, - только о нем, только о его работе и будет здесь сегодня разговор. Шишаков стоял рядом, а Штруму хотелось сказать Чепыжину о многом, чего не скажешь при постороннем, особенно при Шишакове. Глядя на Шишакова, Штрум обычно вспоминал шутливые слова Глеба Успенского: "Пирамидальный буйвол!" Квадратное, с большим количеством мяса, лицо Шишакова, надменный мясистый рот, мясистые пальцы с полированными ногтями, серебристо-серый литой и плотный ежик, всегда отлично сшитые костюмы - все это подавляло Штрума. Он, встречая Шишакова, каждый раз ловил себя на мысли: "Узнает?", "Поздоровается?" - и, сердясь на самого себя, радовался, когда Шишаков медленно произносил мясистыми губами казавшиеся тоже говяжьими, мясистыми слова. - Надменный бык! - говорил Соколову Штрум, когда речь заходила о Шишакове. - Я перед ним робею, как местечковый еврей перед кавалерийским полковником. - А ведь подумать, - говорил Соколов, - знаменит он тем, что не познаша позитрона при проявлении фотографий. Известно каждому аспиранту - ошибка академика Шишакова. Соколов очень редко говорил плохо о людях, - то ли из осторожности, то ли из религиозного чувства, запрещавшего осуждать ближних. Но Шишаков безудержно раздражал Соколова, и Петр Лаврентьевич его часто поругивал и высмеивал, не мог сдержаться. Заговорили о войне. - Остановили немца на Волге, - сказал Чепыжин. - Вот она, волжская сила. Живая вода, живая сила. - Сталинград, Сталинград, - сказал Шишаков, - в нем слились и триумф нашей стратегии, и стойкость нашего народа. - А вы, Алексей Алексеевич, знакомы с последней работой Виктора Павловича? - спросил вдруг Чепыжин. - Слышал, конечно, но не читал еще. На лице Шишакова не видно было, что именно он слышал о работе Штрума. Штрум посмотрел Чепыжину в глаза долгим взглядом - пусть его старый друг и учитель видит все, что пережил Штрум, пусть узнает о его потерях, сомнениях. Но и глаза Штрума увидели печаль, и тяжелые мысли, и старческую усталость Чепыжина. Подошел Соколов, и, пока Чепыжин пожимал ему руку, академик Шишаков небрежно скользнул глазами по старенькому пиджаку Петра Лаврентьевича. А когда подошел Постоев, Шишаков радостно улыбнулся всем мясом своего большого лица, сказал: - Здравствуй, здравствуй, дорогой мой, вот уж кого я рад видеть. Они заговорили о здоровье, женах, детях, дачах, - большие, великолепные богатыри. Штрум негромко спросил Соколова: - Как устроились, дома тепло? - Пока не лучше, чем в Казани. Маша очень просила вам кланяться. Вероятно, завтра днем к вам зайдет. - Вот чудесно, - сказал Штрум, - мы уж соскучились, привыкли в Казани встречаться каждый день. - Да уж, каждый день, - сказал Соколов. - По-моему, Маша к вам по три раза в день заходила. Я уж предлагал ей к вам перебраться. Штрум рассмеялся и подумал, что смех его не совсем естественен. В зал вошел академик математик Леонтьев, носатый, с большим бритым черепом и с огромными очками в желтой оправе. Когда-то они, живя в Гаспре, поехали в Ялту, выпили много вина в магазинчике винторга, пришли в гаспринскую столовую с пением неприличной песни, переполошив персонал, насмешив всех отдыхающих. Увидя Штрума, Леонтьев заулыбался. Виктор Павлович слегка потупился, ожидая, что Леонтьев заговорит о его работе. Но Леонтьев, видимо, вспомнил о гаспринских приключениях, замахал рукой, крикнул: - Ну как, Виктор Павлович, споем? Вошел темноволосый молодой человек в черном костюме, и Штрум заметил, что академик Шишаков тотчас поклонился ему. К молодому человеку подошел Суслаков, ведавший важными, но непонятными делами при президиуме, - известно было, что с его помощью легче, чем с помощью президента, можно было перевести доктора наук из Алма-Аты в Казань, получить квартиру. Это был человек с усталым лицом, из тех, что работают по ночам, с мятыми, из серого теста щеками, человек, который всем и всегда был нужен. Все привыкли к тому, что Суслаков на заседаниях курил "Пальмиру", а академики табак и махорку и что, выходя из подъезда Академии, не ему говорили знаменитые люди: "Давайте подвезу", а он, подходя к своему ЗИСу, говорил знаменитым людям: "Давайте подвезу". Теперь Штрум, наблюдая за разговором Суслакова с темноволосым молодым человеком, видел, что тот ничего не просил у Суслакова, - как бы грациозно ни была выражена просьба, всегда можно угадать, кто просит и у кого просят. Наоборот, молодой человек не прочь был поскорей закончить разговор с Суслаковым. Молодой человек с подчеркнутой почтительностью поклонился Чепыжину, но в этой почтительности мелькнула неуловимая, но все же как-то и уловимая небрежность. - Между прочим, кто этот юный вельможа? - спросил Штрум. Постоев проговорил вполголоса: - Он с недавнего времени работает в отделе науки Центрального Комитета. - Знаете, - сказал Штрум, - у меня удивительное чувство. Мне кажется, что упорство наше в Сталинграде - это упорство Ньютона, упорство Эйнштейна, что победа на Волге знаменует торжество идей Эйнштейна, словом, понимаете, вот такое чувство. Шишаков недоуменно усмехнулся, слегка покачал головой. - Неужели не понимаете меня, Алексей Алексеевич? - сказал Штрум. - Да, темна вода во облацех, - сказал, улыбаясь, оказавшийся рядом молодой человек из отдела науки. - Видимо, так называемая теория относительности и может помочь отыскать связь между русской Волгой и Альбертом Эйнштейном. - Так называемая? - удивился Штрум и поморщился от насмешливой недоброжелательности, проявленной к нему. Ища поддержки, он посмотрел на Шишакова, но, видимо, и на Эйнштейна распространялось спокойное пренебрежение пирамидального Алексея Алексеевича. Злое чувство, мучительное раздражение охватило Штрума. Так иногда случалось с ним, ошпарит обида, и большой силы стоит сдержаться. А потом уж дома, ночью он произносил свою ответную речь обидчикам и холодел, сердце замирало. Иногда, забываясь, он кричал, жестикулировал, защищая в этих воображаемых речах свою любовь, смеясь над врагами. Людмила Николаевна говорила Наде: "Опять папа речи произносит". В эти минуты он чувствовал себя оскорбленным не только за Эйнштейна. Каждый знакомый, казалось ему, должен был говорить с ним о его работе, он должен был быть в центре внимания собравшихся. Он чувствовал себя обиженным и уязвленным. Он понимал, что смешно обижаться на подобные вещи, но он был обижен. Один лишь Чепыжин заговорил с ним о его работе. Кротким голосом Штрум сказал: - Фашисты изгнали гениального Эйнштейна, и их физика стала физикой обезьян. Но, слава Богу, мы остановили движение фашизма. И все это вместе: Волга, Сталинград, и первый гений нашей эпохи Альберт Эйнштейн, и самая темная деревушка, и безграмотная старуха крестьянка, и свобода, которая нужна всем... Ну вот все это и соединилось. Я, кажется, высказался путанно, но, наверное, нет ничего яснее этой путаницы... - Мне кажется, Виктор Павлович, что в вашем панегирике Эйнштейну есть сильный перебор, - сказал Шишаков. - В общем, - весело проговорил Постоев, - я бы сказал, перебор есть. А молодой человек из отдела науки грустно посмотрел на Штрума. - Вот, товарищ Штрум, - проговорил он, и вновь Штрум ощутил недоброжелательность его голоса. - Вам кажется естественным в такие важные для нашего народа дни соединить в своем сердце Эйнштейна и Волгу, а у ваших оппонентов просыпается в эти дни иное в сердце. Но над сердцем никто не волен, и спорить тут не о чем. А касаемо оценок Эйнштейна - тут уж можно поспорить, потому что выдавать идеалистическую теорию за высшие достижения науки, мне думается, не следует. - Да бросьте вы, - перебил его Штрум. Надменным учительским голосом он сказал: - Алексей Алексеевич, современная физика без Эйнштейна - это физика обезьян. Нам не положено шутить с именами Эйнштейна, Галилея, Ньютона. И он предостерег Алексея Алексеевича движением пальца, увидел, как заморгал Шишаков. Вскоре Штрум, стоя у окна, то шепотом, то громко передавал об этом неожиданном столкновении Соколову. - А вы были совсем рядом и ничего даже не слышали, - сказал Штрум. - И Чепыжин как назло отошел, не слышал. Он нахмурился, замолчал. Как наивно, по-ребячьи мечтал он о своем сегодняшнем торжестве. Оказывается, всеобщее волнение вызвал приход какого-то ведомственного молодого человека. - А знаете фамилию этого молодого вьюноши? - вдруг, точно угадывая его мысль, спросил Соколов. - Чей он родич? - Понятия не имею, - ответил Штрум. Соколов, приблизив губы к уху Штрума, зашептал. - Что вы говорите! - воскликнул Штрум. И, вспомнив казавшееся ему непонятным отношение пирамидального академика и Суслакова к юноше студенческого возраста, протяжно произнес: - Так во-о-о-т оно что, а я-то все удивлялся. Соколов, посмеиваясь, сказал Штруму: - С первого дня вы себе обеспечили дружеские связи и в отделе науки и в академическом руководстве. Вы как тот марктвеновский герой, который расхвастался о своих доходах перед налоговым инспектором. Но Штруму эта острота не понравилась, он спросил: - А вы действительно не слышали нашего спора, стоя рядом со мной? Или не хотели вмешиваться в мой разговор с фининспектором? Маленькие глаза Соколова улыбнулись Штруму, стали добрыми и оттого красивыми. - Виктор Павлович, - сказал он, - не расстраивайтесь, неужели вы думаете, что Шишаков может оценить вашу работу? Ах, Боже мой, Боже мой, сколько тут житейской суеты, а ваша работа - это ведь настоящее. И в глазах, и в голосе его была та серьезность, то тепло, которых ждал от него Штрум, придя к нему казанским осенним вечером. Тогда, в Казани, Виктор Павлович не получил их. Началось собрание. Выступавшие говорили о задачах науки в тяжелое время войны, о готовности отдать свои силы народному делу, помочь армии в ее борьбе с немецким фашизмом. Говорилось о работе институтов Академии, о помощи, которую окажет Центральный Комитет партии ученым, о том, что товарищ Сталин, руководя армией и народом, находит время интересоваться вопросами науки, и о том, что ученые должны оправдать доверие партии и лично товарища Сталина. Говорилось и об организационных изменениях, назревших в новой обстановке. Физики с удивлением узнали, что они недовольны научными планами своего института; слишком много внимания уделяется чисто теоретическим вопросам. В зале шепотом передавали друг другу слова Суслакова: "Институт, далекий от жизни". В Центральном Комитете партии рассматривался вопрос о состоянии научной работы в стране. Говорили, что партия главное внимание обратит теперь на развитие физики, математики и химии. Центральный Комитет считал, что наука должна повернуться лицом к производству, ближе, тесней связаться с жизнью. Говорили, что на заседании присутствовал Сталин, по обыкновению он ходил по залу, держа в руке трубку, задумчиво останавливался во время своих прогулок, прислушиваясь то ли к словам выступавших, то ли к своим мыслям. Участники совещания резко выступали против идеализма и против недооценки отечественной философии и науки. Сталин на совещании подал две реплики. Когда Щербаков высказался за ограничение бюджета Академии, Сталин отрицательно покачал головой и сказал: - Науку делать - не мыло варить. На Академии экономить не будем. Вторая реплика была подана, когда на совещании говорилось о вредных идеалистических теориях и чрезмерном преклонении части ученых перед западной наукой. Сталин кивнул головой, сказал: - Надо наконец защитить наших людей от аракчеевцев. Ученые, приглашенные на это совещание, рассказали о нем друзьям, взяв с них слово молчать. Через три дня вся ученая Москва в десятках семейных и дружеских кружков вполголоса обсуждала подробности совещания. Шепотом говорили о том, что Сталин седой, что у него во рту черные, порченые зубы, что у него красивые с тонкими пальцами руки и рябое от оспы лицо. Слушавших эти рассказы несовершеннолетних предупреждали: - Смотри, будешь болтать, погубишь не только себя, но и всех нас. Все считали, что положение ученых станет значительно лучше, большие надежды связывались со словами Сталина об аракчеевщине. Через несколько дней был арестован видный ботаник, генетик Четвериков. О причине его ареста ходили разные слухи; одни говорили, что он оказался шпионом, другие, что во время своих поездок за границу он встречался с русскими эмигрантами, третьи, что его жена, немка, переписывалась до войны с сестрой, живущей в Берлине, четвертые говорили, что он пытался ввести негодные сорта пшеницы, чтобы вызвать мор и неурожай, пятые связывали его арест со сказанной им фразой о персте указующем, шестые - с политическим анекдотом, который он рассказал товарищу детства. Во время войны сравнительно редко приходилось слышать о политических арестах, и многим, в том числе и Штруму, стало казаться, что эти страшные дела навсегда прекратились. Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно называли фамилии людей, арестованных минувшей ночью. Вспомнилось, как сообщали об этом друг другу по телефону: "Сегодня ночью заболел муж Анны Андреевны..." Вспомнилось, как соседи отвечали по телефону об арестованных: "Уехал и неизвестно когда вернется..." Вспомнились рассказы о том, как арестовывали, - пришли домой, а он купал в это время ребенка, взяли на работе, в театре, глубокой ночью... Вспомнилось: "Обыск продолжался двое суток, перерыли все, даже полы взламывали... Почти ничего не смотрели; так, для приличия полистали книги..." Вспомнились десятки фамилий ушедших и не вернувшихся: академик Вавилов... Визе... поэт Мандельштам, писатель Бабель... Борис Пильняк... Мейерхольд... бактериологи Коршунов и Златогоров... профессор Плетнев... доктор Левин... Но дело не в том, что арестованные были выдающимися, знаменитыми. Дело в том, что и знаменитые, и безвестные, скромные, незаметные были невинны, все они честно работали. Неужели все это начнется вновь, неужели и после войны душа будет замирать от ночных шагов, гудков машин? Как трудно связать войну за свободу и это... Да-да, зря мы так разболтались в Казани. А через неделю после ареста Четверикова Чепыжин заявил о своем уходе из Института физики, и на его место был назначен Шишаков. К Чепыжину приезжал на дом президент Академии, говорили, что будто бы Чепыжина вызывал к себе то ли Берия, то ли Маленков, что Чепыжин отказался менять тематический план института. Говорили, что, признавая его большие научные заслуги, вначале не хотели применять к нему крайние меры. Одновременно был отстранен и директор-администратор, молодой либерал Пименов, как не соответствующий назначению. Академику Шишакову были поручены функции директора и научное руководство, которое осуществлял Чепыжин. Прошел слух, что у Чепыжина после этих событий был сердечный приступ. Штрум сейчас же собрался поехать к нему, позвонил по телефону; домашняя работница, подошедшая к телефону, сказала, что Дмитрий Петрович действительно последние дни себя чувствовал плохо и по совету доктора уехал вместе с Надеждой Федоровной за город, вернется через две-три недели. Штрум говорил Людмиле: - Вот так, словно мальчишку ссаживают со ступенек трамвая, а называется это защитой от аракчеевщины. Физике что до того, марксист Чепыжин, буддист или ламаист. Чепыжин школу создал. Чепыжин друг Резерфорда. Уравнение Чепыжина знает каждый дворник. - Ну, насчет дворников, папа, ты хватил, - сказала Надя. Штрум сказал: - Смотри, будешь болтать, погубишь не только себя, но и всех нас. - Я знаю, такие речи только для домашних. Штрум сказал кротко: - Увы, Наденька, что я могу сделать для изменения решения ЦК? Головой об стену биться? И ведь Дмитрий Петрович сам заявил о желании уйти. И, как говорится, народ не одобрил его деятельность. Людмила Николаевна сказала мужу: - Не надо так кипеть. Да, кроме того, ты ведь сам спорил с Дмитрием Петровичем. - Если не спорят, нет настоящей дружбы. - Вот именно, - сказала Людмила Николаевна. - И увидишь, тебя с твоим языком еще отстранят от руководства лабораторией. - Не это меня волнует, - сказал Штрум. - Надя права, действительно, все мои разговоры для внутреннего употребления, дуля в кармане. Позвони Четвериковой, зайди к ней! Ведь вы знакомы. - Это не принято, да и не так близко мы знакомы, - сказала Людмила Николаевна. - Помочь я ничем не могу ей. Не до меня ей теперь. Ты-то кому звонил после таких событий? - А по-моему, надо, - сказала Надя. Штрум поморщился. - Да, звонки, по существу, та же дуля в кармане. Он хотел поговорить с Соколовым об уходе Чепыжина, не с женами и дочерьми говорить об этом. Но он заставлял себя не звонить Петру Лаврентьевичу, разговор не для телефона. Странно все же. Почему Шишакова? Вот ведь ясно, что последняя работа Штрума - событие в науке. Чепыжин сказал на ученом совете, что это самое значительное событие за десятилетие в советской физической теории. А во главе института ставят Шишакова. Шутка ли? Человек смотрит на сотни фотографий, видит следы электронов, отклоняющихся влево, и вдруг перед ним фотографии таких же следов, таких же частиц, отклоняющихся вправо. Можно сказать, зажал в руке позитрон! Вот молодой Савостьянов сообразил бы! А Шишаков оттопырил губы и отложил фотографии в сторону как дефектные. "Эх, - сказал Селифан, - так это же есть направо, не знаешь, где право, а где лево". Но самое удивительное то, что никого такие вещи почему-то не удивляют. Они каким-то образом сами по себе стали естественны. И все друзья Штрума, и жена его, и он сам считают это положение законным. Штрум не годится в директора, а Шишаков годится. Как сказал Постоев? Ага, да... "Самое главное, что мы с вами русские люди". Но уж трудно, кажется, быть более русским, чем Чепыжин. Утром, идя в институт, Штрум представлял себе, что там все сотрудники, от докторов до лаборантов, только и говорят о Чепыжине. Перед институтским подъездом стоял ЗИС, шофер, пожилой человек в очках, читал газету. Старик сторож, с которым Штрум летом пил чай в лаборатории, встретил его на лестнице, сказал: - Новый начальник приехал, - и сокрушенно добавил: - Дмитрий-то Петрович наш, а? В зале лаборанты говорили о монтаже оборудования, которое накануне прибыло из Казани. Большие ящики загромождали главный лабораторный зал. Вместе со старым оборудованием прибыла новая аппаратура, сделанная на Урале. Ноздрин, с показавшимся Штруму надменным лицом, стоял возле огромного дощатого ящика. Перепелицын прыгал вокруг этого ящика на одной ноге и держал под мышкой костыль. Анна Степановна, показывая на ящики, проговорила: - Вот видите, Виктор Павлович! - Такую махину слепой увидит, - сказал Перепелицын. Но Анна Степановна имела в виду не ящики. - Вижу, вижу, конечно, вижу, - сказал Штрум. - Через час рабочие придут, - сказал Ноздрин. - Мы с профессором Марковым договорились. Он произнес эти слова спокойным, медленным голосом хозяина. Пришла пора его силы. Штрум прошел к себе в кабинет. Марков и Савостьянов сидели на диване, Соколов стоял у окна, заведующий соседней магнитной лабораторией Свечин сидел за письменным столом и курил самокрутку. Когда Штрум вошел, Свечин встал, уступая ему кресло: - Хозяйское место. - Ничего, ничего, сидите, - сказал Штрум и тут же спросил: - О чем беседа в высоком собрании? Марков сказал: - Вот, о лимитах. Будто для академиков лимит поднимут до полутора тысяч, а для смертных повысят до пятисот, как у народных артистов и великих поэтов типа Лебедева-Кумача. - Начинаем монтаж оборудования, - сказал Штрум, - а Дмитрия Петровича нет в институте. Как говорится: дом горит, а часы идут. Но сидевшие не приняли предложенного Штрумом разговора. Савостьянов сказал: - Вчера приехал двоюродный брат, по дороге из госпиталя на фронт, понадобилось выпить, и я купил у соседки пол-литра водки за триста пятьдесят рублей. - Фантастика! - сказал Свечин. - Науку делать - не мыло варить, - весело сказал Савостьянов, но по лицам собеседников увидел, что шутка его неуместна. - Новый шеф уже здесь, - сказал Штрум. - Человек большой энергии, - сказал Свечин. - Мы за Алексеем Алексеевичем не пропадем, - сказал Марков. - У товарища Жданова дома чай пил. Удивительный был человек Марков, - казалось, знакомств у него немного, а всегда знал все, - и про то, что в соседней лаборатории забеременела кандидат наук Габричевская, и что у уборщицы Лиды муж снова попал в госпиталь, и что ВАК не утвердил Смородинцева в звании доктора. - Чего уж, - проговорил Савостьянов. - Прославленная ошибка Шишакова нам известна. А человек он, в общем, неплохой. Знаете, кстати, разницу между хорошим и плохим человеком? Хороший человек подлости делает неохотно. - Ошибка ошибкой, - проговорил заведующий магнитной лабораторией, - но ведь за ошибку человека не делают академиком. Свечин был членом партбюро института, в партию он вступил осенью 1941 года и, как многие люди, недавно приобщенные к партийной жизни, был непоколебимо прямолинеен, относился к партийным поручениям с молитвенной серьезностью. - Виктор Павлович, - сказал он, - у меня к вам дело, партбюро просит вас выступить на собрании в связи с новыми задачами. - Ошибки руководства, проработка Чепыжина? - спросил Штрум с раздражением, разговор шел совсем не так, как ему хотелось. - Не знаю, хороший я или плохой, но подлости я делаю неохотно. Повернувшись к сотрудникам лаборатории, он спросил: - Вы, товарищи, например, согласны с уходом Чепыжина? - Он был заранее уверен в их поддержке и смутился, когда Савостьянов неопределенно пожал плечами. - Старам стал, плохам стал. Свечин сказал: - Чепыжин объявил, что никаких новых работ ставить не будет. Что же было делать? Да к тому же он ведь сам отказался, а его, наоборот, просили остаться. - Аракчеев? - спросил Штрум. - Вот, наконец обнаружили. Марков, понизив голос, сказал: - Виктор Павлович, говорят, что в свое время Резерфорд дал клятву не начинать работать с нейтронами, опасаясь, что с их помощью можно будет добраться до огромных взрывных сил. Благородно, но чистоплюйство бессмысленное. А Дмитрий Петрович, так рассказывают, вел разговор в подобном же баптистском духе. "Господи, - подумал Штрум, - откуда он узнает все?" Он проговорил: - Петр Лаврентьевич, выходит, мы с вами не в большинстве. Соколов покачал головой: - Виктор Павлович, мне кажется, что в такое время индивидуализм, строптивость недопустимы. Война ведь. Не о себе, не о своих интересах должен был думать Чепыжин, когда с ним говорили старшие товарищи.
|
|||
|