Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





(современный исследователь В. Брюханов) 5 страница



Из шестимиллионного населения Венгрии, так уж исторически сложилось, каждый двадцатый был дворянином. Правда, ко времени революции из ста тридцати шести тысяч дворянских семейств сто тысяч практически разорились и утратили поместья – но они-то как раз и рассчитывали вновь разбогатеть в новой, независимой Венгрии. «Вожжи и далее должны оставаться в руках дворянства», – с простодушным цинизмом заявил, выступая в сейме, будущий глава революционного правительства Лайош Кошут.

А крестьяне… Из сорока четырех миллионов хольдов[50]плодородной земли лишь тринадцать миллионов были в руках крестьян. Крепостных крестьян. Шестьсот двадцать четыре тысячи семейств обрабатывали эту землю, неся на себе все тяготы крепостного права – барщину, «десятину», «девятину» и прочее.

Кроме них, в Венгрии существовало девятьсот десять тысяч батрацких семей (в те времена было принять считать не по головам, а по семьям), в сезон работавших в крупных поместьях. Они тоже, кстати, никакими особыми правами не пользовались – батрака, ушедшего от помещика до окончания срока договора, могли на законном основании бить палками и заключать в тюрьму (Л. Корзимича, «Венгерский хозяин», 1846).

Упоминавшаяся «десятина», кстати, – это десятая часть урожая, которую крепостной должен был отдавать сельскому священнику или певчему. «Девятина» – девятая часть урожая, уходившая помещику. А кроме этого – сто четыре дня барщины в год, отработки вместо перевозок и королевского оброка, погрузка дров, рубка дров, участие в барской охоте, работы на пользу общины, работы для деревни – и так далее, и тому подобное…

Изменила ли что-нибудь революция?

Немногое. Крепостных освободили без земли. Теперь они были свободными, но еще более нищими.

Сталин писал когда-то:

 

Что касается крестьян, то их участие в национальном движении зависит, прежде всего, от характера репрессий. Если репрессии затрагивают интересы «земли», то широкие массы крестьян немедленно становятся под знамя национального движения.

 

В полном соответствии с этой формулировкой венгерские крестьяне развернули прямо-таки общенациональное движение – за землю и против революционного правительства. В комитатах[51]Бекеш и Чанад батраки захватили графские пастбища, ворвались в архивы и сожгли древние грамоты магнатов на право владения землями. За два месяца по всей стране вспыхнули двадцать четыре подобных бунта. Крестьяне Мезебереня, высказав здравую мысль: «Если нас заставляют проливать кровь ради родины, то пусть и господское добро станет нашим», захватили помещичьи земли.

Против них послали войска – войска нового, революционного правительства. Зачинщиков казнили, а восемьдесят два «активиста» оказались в тюрьме.

В Орошхазе без особых судейских формальностей повесили тамошних зачинщиков. Тут как раз началась война с опомнившейся Веной, но крестьяне, чистокровные мадьяры, идти на нее не хотели! Сохранилась масса их посланий «революционному парламенту».

 

Беднота говорит: зачем пойдут наши сыновья в солдаты, ведь у нас нет ничего? Что им защищать? Поля помещиков? Так пусть помещичьи сынки и идут в солдаты!

 

Из Береня:

 

Пусть идут в солдаты те, кому принадлежит земля.

 

Из Шиклоша:

 

Кому принадлежит наша родина, что можем считать своим мы, народ Венгрии, какие блага получаем мы? Об этом вы избегаете говорить… Мы прежде должны защищать родину, а потом вы вознаградите нас, как вам будет угодно…. Многие из нас ведь думают, что не лучше ли было бы перейти на сторону хорватов… Жестокие помещики бездушно отталкивают нас от себя, когда мы обращаемся к ним с просьбой хотя бы вернуть нам те земли, которые отняты у нас незаконно, а ежели мы пытаемся прибегнуть к силе, то сразу находятся сотни и сотни солдат…

 

Такая вот была революция, такие реформы. До сих пор мы говорили исключительно о мадьярах. Положение национальных меньшинств было еще хуже.

Сербы, румыны, словаки, хорваты не требовали для себя каких-то особенных привилегий – всего лишь разрешения на местное самоуправление и права уравнять их языки с венгерским. Всего лишь!

Революционное правительство им в этом отказало. Во время неудачных переговоров о языковом равноправии сербов сам Кошут открыто заявил: «Пусть решит меч!»

И против меньшинств выступили те же революционные войска. Одновременно изменили земельную реформу – теперь бывшим крепостным все же давали землю, но с выкупом. Это уже не могло ничего спасти…

Создавался классический «двойной стандарт» – когда венгры хотели освободиться от австрийского правления, это считалось священной борьбой за свободу. Когда венгерские национальные меньшинства хотели всего лишь автономии – это объявлялось контрреволюцией…

Хорватские части развернули наступление на Будапешт (впрочем, тогда это были два города – Буда и Пешт). Отряды румынского лидера Янку, неожиданно подвергшись нападению венгерских войск, тоже повернули оружие против мадьяр. К сожалению, начали они с того, что окружили и почти полностью уничтожили так называемый Вольный отряд Ракоци под командованием одного из лидеров «левых» Пала Вашвари, которого и в Будапеште всерьез мечтали повесить. Отряд этот воевал не под трехцветным «революционным», а под красным знаменем…

Одним словом, для «революционного правительства» в Буде почти весь окружающий мир был врагами – собственные крестьяне, румыны, сербы, хорваты, словаки, то крыло в революционном движении, которое мы сегодня назвали бы «левыми» и «социалистами». Шандора Петефи, друга и единомышленника Вашвари, лишили офицерского звания, держали в тюрьме, чудом не повесили…

Именно в этот гадючник, по какому-то недоразумению именовавшийся «революционной Венгрией», вошли войска Николая I. По сути, он, подавив венгерскую «революцию», спас всю Европу. В те годы бунтовали практически повсюду – Испания, германские государства, Франция, Италия… Европе оставалось совсем немного до того, чтобы превратиться в ад кромешный – и Николай ее уберег от этого ужаса. За что и был наречен «жандармом Европы» – субъектами вроде Маркса с Энгельсом.

Должно быть, в мозгах у Лайоша Кошута к тому времени все перепуталось. Он, узнав о вторжении российских войск, воскликнул: «Какая узкая и противославянская политика – поддерживать Австрию!» Забыв о собственных противославянских репрессиях. Вот и получилось, что Николай I даже не Австрию спасал, а предотвратил геноцид славянских народов, на что у нас как-то не принято обращать внимание.

Что любопытно, среди тех, кто всерьез боролся за венгерскую революцию, насчитывается непропорционально большое число инородцев. Сам Кошут – словацкого происхождения. Поэт революции Шандор Петефи – никакой не Шандор и не Петефи, а натуральнейший славянин. Только в двадцать лет (1843) он начал писаться по-мадьярски, а до этого звался Александр Петрович.

Лучшие боевые генералы венгерской армии – поляки Бем и Дембинский. Видович и Дамьянич – то ли сербы, то ли хорваты, во всяком случае, уж никак не мадьяры. Аулих и Мессенгауэр – австрийцы.

Именно «инородцы», кстати, и погибли в большинстве своем. Чистокровный мадьяр генерал Гергей, назначенный главнокомандующим, а после диктатором, быстренько вступил в переговоры с австрийцами и Николаем, выторговав себе помилование. В 1867 году, после амнистии, он преспокойно вернулся в Венгрию, а бывшие витии и баре революции Клапка и Перцель смирнехонько заседали в имперском парламенте.

Шандор Петефи пропал без вести после битвы под Шегешваром. Вероятнее всего, закопан неузнанным в общей могиле. Этот благородный славянский парень был настоящим поэтом…

 

Скользкий снег хрустит, сани вдаль бегут.

А в санях к венцу милую везут.

А идет к венцу не добром она,

волею чужою замуж отдана.

Если б я сейчас превратился в снег,

я бы удержал этих санок бег –

я бы их в сугроб вывернул сейчас,

обнял бы ее я в последний раз.

Обнял бы ее и к груди прижал,

этот нежный рот вновь поцеловал,

чтоб любовь ее растопила снег,

чтоб растаял я и пропал навек…

 

Через много лет, в 1917 году, задолго до Октября, Сталин в одной из статей в «Правде» напишет жестокие и верные слова:

 

Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов.

 

 

Венгерский опыт, думается мне, наглядно нам показывает, какое будущее ждало бы Россию в случае успеха декабристского мятежа. Известно, что приключается, когда революции вспыхивают явно преждевременно.

Даже если допустить, что декабристы действовали не сами по себе, а были ширмой для более серьезных и высокопоставленных людей – все равно Россию ждали страшные потрясения, перед которыми пугачевщина показалась бы скандальчиком в младшей группе детского сада. В 1917 году в России, если присмотреться, никакой «революции» не произошло, ни Февральской, ни Октябрьской. Всего-навсего рванул перегретый паровой котел, и то, что творилось примерно год, где-то до осени восемнадцатого, правильнее именовать Всеобщей Смутой. Потом только большевики навели относительный порядок, и грандиозная заваруха приняла более упорядоченную форму «борьбы белых с красными»…

А ведь в 1825 году все те противоречия, что привели к всеобщему кровавому хаосу 1917–1918 годов, были еще жгучее, острее, мучительнее!

Вспомните солдат Черниговского полка. Первое, что они сделали, осознав, что началась смута, – кинулись убивать жену полкового командира вместе с малыми детушками. Мало того – когда командиры повели их в неизвестность, солдатушки-бравы ребятушки порывались громить еврейские местечки, и Муравьев их с превеликим трудом удержал… Представляете, что могло начаться по всей России, когда пронеслась бы весть, что царя в Питере больше нет, а есть непонятно кто?!

Горбачевский в своих мемуарах рассказывает примечательную историю, показывающую отношение «простонародья» к «барам».

В числе нижних чинов Черниговского полка, приговоренных к наказанию шпицрутенами за бунт, были два рядовых, еще прежде разжалованные из офицеров за другие прегрешения…

 

Мщение и негодование возродилось в сердцах солдат, они радовались случаю отомстить своими руками за притеснения и несправедливости, испытанные более или менее каждым из них от дворян. Не разбирая, на кого падет их мщение, они ожидали минуты с нетерпением; ни просьбы генерала Вреде, ни его угрозы, ни просьбы офицеров – ничто не могло остановить ярости бешеных солдат; удары сыпались градом; они не били сих несчастных, но рвали кусками мясо с каким-то наслаждением; Грохольского и Ракузу вынесли из линии почти мертвыми.

 

И вы всерьез полагаете, что обуреваемые такими эмоциями солдаты и мужики, степенно собираясь за чайком, обсуждали бы чинно и благородно «Манифест» Трубецкого и общим голосованием принимали бы поправки к конституции Пестеля?

Более реалистичен другой вариант. Война всех против всех – крепостных против бар, деревни против города, одних армейских группировок против других. Поляки немедленно взбунтовались бы и по старой польской привычке предъявили претензии не только на Киев, но и на прилегающие к Черному морю земли. А ведь в Башкирии были живы еще старики, помнившие восстание Салавата Юлаева! А многочисленные казахские и ногайские роды российской короне подчинялись чисто номинально и вполне могли добавить огоньку ко всеобщему пожару!

Я не собираюсь подробно разрабатывать виртуальность, которая могла бы возникнуть в результате успеха мятежа «дня Фирса». Всю работу проделали до меня: замечательный историк Натан Эйдельман (как документалист в книге «Апостол Сергей») и мой хороший друг, талантливый писатель Лев Вершинин в романе «Хроники неправильного завтра». Вот краткое изложение.

Революционная армия очень быстро раскалывается на несколько непримиримых лагерей, которые начинают войну по всем правилам. Параллельно в стране действуют верные уцелевшим членам императорской фамилии войска, польские повстанцы и массы крестьян, поднявшиеся на «бессмысленный и беспощадный» русский бунт. Как минимум несколько лет в стране тянется повсеместная гражданская война без тылов и фронтов. Как не раз случалось в истории многих государств при подобном обороте дел, соседи начинают интервенцию. В лучшем случае отыщется, в конце концов, сильная личность вроде генерала Боливара, генерала Франко, Пилсудского, Наполеона Бонапарта – и жесточайшими мерами восстановит порядок. Но к тому времени страна будет залита кровью, разграблена и выжжена. Точно так же и Западная Европа в случае невмешательства Николая в мадьярские дела рисковала превратиться в кипящий котел, на десятилетия стать ареной войн, войнушек и вялотекущих мятежей. Получилась бы вторая Латинская Америка. И глупо думать, что Россию это обошло бы…

Комендант Петропавловской крепости Сукин, не столь уж выдающийся мыслитель, простой служака, тем не менее оказался, на мой взгляд, мудрее многих образованных философов. Он как-то сказал Якушкину:

 

Вы затеяли пустое. Россия обширный край, который может управляться только самодержавным царем. Если бы даже и удалось 14-е, то за ним последовало бы столько беспорядков, что едва ли через 10 лет все пришло бы в порядок.

 

А Пушкин в разговоре с великим князем Михаилом Павловичем подверг сомнению высочайший манифест, утверждавший случайность событий 14-го декабря и их европейское происхождение. И сделал страшное предсказание, не зная, что оказался пророком…

 

Кто были на площади 14-го декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется, много.

 

Через несколько десятков лет его слова получат полное подтверждение.

Но это уже другая история – и другая книга…

 

 

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

 

В истории России, как и других стран, хватает странных, порой мистических совпадений. Ну, например, ведь и в самом деле первый Романов был Михаил, и последний – Михаил, и началось царствование в Ипатьевском монастыре, а кончилось – в Ипатьевском доме…

Точно так же есть то ли щекочущая нервы мистика, то ли продиктованный неизвестной силой символизм в том, что декабристы, пренебрегши более удобными и просторными площадями, встали в каре вокруг памятника отцу-основателю гвардии. Истукан, чья смерть дала начало Гвардейскому Столетию, зелеными медными бельмами смотрел, как хлещет картечь по рядам последних мятежников этого самого Столетия, последним трубадурам гвардейской вольности, последним, кто попытался вновь воспользоваться старинной привилегией гвардии решать судьбу трона и того, кто на троне восседает…

Быть может, это злая насмешка некоей силы? Или их неосознанно потянуло к Медному Всаднику, чтобы подпитаться бешеной энергией Петра? Я не сторонник болтовни обо всех этих «энергетических подпитках» и «ауре монументов» – но как знать, как знать… Истина, как ей и водится, где-то посередине. В конце концов, не Пушкин первый выдумал, что зеленый всадник ночами срывается с постамента и гулко топочет по темным улицам – есть, знаете ли, интересные свидетельства… Как есть они и о Михайловском замке, где ночами порою проходит… Пален-то знал точно!

Работая над этой книгой, я долго рассматривал по ночам портреты – благообразный Пален, душка, да и только, если ничего о нем не знать. Юные красавицы Екатерина и Елизавета с полотен Луи Каравакка. Ольга Жеребцова – как она была хороша… И все прочие – Миних, Меншиков, императоры и фрейлины, генералы и поручики, убивцы и добрые малые…

Я держал в руках боевые шпаги – тяжелые аннинские, вертучие елизаветинские, оттягивавшие руку павловские. Бюст Фридриха Великого все это время стоял на столе. Я добросовестно пытался их всех понять – и вроде бы приблизился к этому. Я пытался рассказать о них подробно, избежав карикатурных крайностей. Получилось или нет – не знаю.

Но что-то, как всегда, остается недосказанным.

Знать бы нам, что…

И как это вообще передать – чеканный шаг Миниха к плахе, сладострастный прищур Ольги Жеребцовой в объятиях британца, скрипучее карканье неисчислимой вороньей стаи в темноте, тухлый запах пороховой гари вокруг николаевских пушек? Можем ли мы вообще понять это бурное, шалое, великое, грязное, яркое и унылое Гвардейское Столетие?

Я не знаю. Даже тяжесть шпаги в руке не передать нашими словами.

Все они – были…

И глупо думать, что мы ничем на них не похожи.

И вовсе уж глупо считать, что мы умнее и лучше. Они все-таки были ярче! Бог им судья…

 

Красноярск, 2004

 

 

Приложение

ИЗ «ЗАПИСОК» А.В. ПОДЖИО

Петр I

 

Завидная участь тех избранных на царство, понявших свое истинное значение. И как жизнь этих лиц, обставленных законом, и счастлива, и спокойна, и безмятежна! Завидная, право, их участь, хотя, конечно, прямых мыслителей на престоле было и есть мало! Спрашивается, почему же это число так мало? Лица ли лично виноваты, или люди, или среда, в которой они кружатся до первой случайности, до первой ломки? Во всяком случае, скажу и я с другими, что народ имеет то правительство, которое он переносит, а потому и заслуживает. Я, по справедливости, а может быть по чувству чистой зависти, заглядывал в чужое и невольно восклицал: «Там-то, там хорошо и подручно и то, и другое, а у нас-то!» Теперь воскликну, наконец: «Да! У нас-то, у себя, на дому, на Руси!..» Господи! прости нам более чем согрешение, прости нам нашу глупость! Да, знать не знаем и ведать не ведаем, что сотворили, и это в течение тысячи лет!.. Обок нас соседи, современники этого времени, двигались, шли и опережали нас, а мы, только и славы, что отделались от татар, чтобы ими же и остаться. Посмотрим на наших просветителей.

Петр, например, как тень выступает из царства этих мертвых! Конечно, он велик! В нем были все зародыши великого, но и только. Предпринятая ломка отзывалась той же наследственной татарщиной. Он не понимал русского человека, но видел в нем двуногую тварь, созданную для проведения его цели. Цель была великанская, невместимая в бывших границах России, и взял он ее, сироту, и, связав ей руки и ноги, окунул головой в иноземщину и чуть-чуть не упустил ее из длани и под Нарвою, и под Полтавою, и на Пруте. Счастье вынесло его на плечах и выбросило его целым во всей его дикой наготе на открытый им и им заложенный берег. Волны его смущали и обнимали страхом, который он не мог и не умел побороть. Берег, напротив, его одушевлял, окрылял его воображением и придавал ему нужные силы. Там, на берегу, хотя пустынном, зарождались его мечты, замыслы и пророческие вдохновения. Там он вздумал отложиться от прошлого, от всего русского и заложить основание новой России. Он бросил старую столицу, перенес свое кочевье на край государства только для того, чтоб жить всем, и ему в особенности, по-своему и заново!

Бросить Москву было немыслимо, но для него возможно. Москва еще стояла при всей своей вековой, исторической святости, и это послужило ей в гибель. Все былое его раздражало, язвило, и он, не выносив попов, начал с храмов. Там священнодействует патриарх – он сан патриарший хочет уничтожить и для этого православно заявить себя главой церкви!.. Там великолепные царские терема, напоминающие византийский склад и вместе строгость нравов царей; он хочет завести свое зодчество, свои нравы, и пойдут пирушки, ассамблеи и вместе весь иноземный разврат… Там стояла изба, куда стекались выборные от всех городов, от всея русской земли и решали в земской думе, чему быть; он не хотел этой старины, он заведет и свой Синод, и свои коллегии, и свой Сенат! Здесь будет все собственно свое и все свои! Там были стрельцы; он их перебьет тысячами и разгонит; у него на болоте и в заводе их не будет; наконец, там одно чисто русское, а русские-то ему не под руку. Не с нами же ему ломку ломать, да и не с нами же жить! Он обзаведется и немцами, и голландцами, и одними чужими людьми! Москве не быть, а быть на болоте Петербургу, сказал он себе, и быть по сему. Назвав кочевье свое не градом, а бургом, он не Петр, а уже Pitter, да и говорит, и пишет по-русски уже языком ломаным французско-немецким и т.д. И чего стоит это задуманное на чужбине кочевье, сколько тут зарыто сокровищ, казны, как говорили, а еще более – сколько тут зарыто тысяч тел рабочих, вызванных из отдаления и падших без помещения от холода и изнурительных работ! Нужны были пути сообщения, правда, сам он лично бродит по болотам, по лесам; сам он решает меты, ставит вехи,– но сколько здесь пало народу! Нужна была для этой цели его творения стальная длань при помощи мягкой восковой руки русской! Но пусть Москва, пусть народ молча глядит и переносит всю тяжесть ломки – то было их время и то были люди того времени; но мы, отдаленные их потомки, прямые наследники, с одной стороны, этого чудовищного бесправного своеволия, с другой – этого подобострастия, которое не допустило нигде и ни в чем выразиться ни малейшему сопротивлению, могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели таких последствий Петрова строя, могли ли мы не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный русский быт настоящего времени? Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях. Ломовик-преобразователь отзывался какою-то дикостью, не соответствующею условиям призвания человека на все творческое, великое! Он был варвар бессознательно, был варвар по природе, по наклонности, по убеждению! Характер его сложился и развивался при обстоятельствах, тогда же вызванных, но не менее того раздражительно на него действовавших. Он шел неуклонно, безустально к заданной себе цели и везде, и всегда, до конца жизни, он видел… нет, ему чудились поборники всего старого, а он, как неусыпный страж своего нового дела, должен казнить, преследовать мнимых или действительных врагов своих. Воля его росла, укоренялась наравне с неистовой жестокостью. Сердце его не дрогнет даже над участью собственного сына, и он приносит его в жертву с какой-то утонченной злобою! То был не порыв страсти, быть может, оправданный мгновением, запальчивым бешенством, понятным в такой натуре,– нет, это было действие долгого мышления, и холодно, и зверски исполненного – ужасно.

Каков он был к сестре, к сыну и вообще ко всей своей семье, таков он был и к большой семье русской… Он, как вотчину, точно любил Россию, но не терпел, не выносил и, что еще более, не уважал собственно Русских. Достаточно было вида одних бород, зипуна, а не немецкого кафтана, чтобы приводить его в преобразовательную ярость. Нет, он не только не уважал, но презирал во всю привитую себе немецкую силу все тех же Русских.

Всегда пьяный, всегда буйный, он неизменно стоит тем же Pitter’ом и в совете, и на поле битвы, и на пирушках! Не изменит он себе и останется себе верен до конца; и какой конец! Конец самый позорный, самый поучительный для потомков и разъяснивший будто бы загадочную душу Великого! Здесь, на смертном его одре, мы его услышали, проследили и разгадали великую его ничтожность. Великий отходит, отходит не внезапно, но долго, при больших страданиях, но при своем, как всегда, уме. Часы торжественные, предсмертье. Здесь человек, как будто сбрасывая свою земную оболочку, облекается в обеленные ризы предстоящего суда (он же и был главой Христовой церкви) и высказывает свое последнее, заветное слово. Слушаем не мы одни, а вся вздрогнувшая Россия, ожидавшая этого царского слова… «Да будет венчан на царство, кто будет более его достоин!» И вот каким неразгаданным, неопределенным словом подарил Великий несчастную, презренную Россию. И это слово было произнесено при ком? При том же неопределенном пока Данилыче и при той же Катише, незадолго перед тем не без умысла коронованной! Слово это выказало Петра во всей его государственной или, лучше сказать, правительственной ничтожности; тут он выказал свое могучее «я» во всем отвратительном, укоризненном смысле. Явление, объясняющее чисто одно эгоистическое чувство: в любви к России. Как человек, обнимавший все отрасли государственного управления, конечно насколько они были доступны для его полуобразования, человек, который силился все вводить и упрочивать (все-таки по своим недозревшим понятиям), и этот самый человек не думал и не хотел думать об установлении и упрочивании монархического после себя престолонаследия. Такое упущение мысли мы объясняем его собственным развратом и чувством того презрения к Русским, которое, по несчастью, без правильной, законной передачи престола, он умел передать и тем, которые случайно завладели на произвол брошенным им престолом.

Разврат его, как ни был он постоянно велик, превзошел все пределы, когда, не уважая ни себя, ни Русских, он взял Катишу в наложницы, а под конец сочетался с ней браком.

Человек, чувствуя за собой способности, как Сатурн, пожирать своих детей, должен был, хотя бы с целью предусмотрительности, взять женщину свежую, целомудренную, с силой производительной, а не развратную чухонку, переходящую из рук в руки его любимцев и не способную к деторождению. Он отходит, и нет ему наследника; наследника зарыли в могилу. Есть наследник прямой, но он мал и не поднять, и не нести ему выпадающего из охладевшей руки тяжелого скипетра. К тому же и обойти Катю, ту самую, которую хотел некогда казнить, но не имел духу и не имел также духу обречь ее на царство.

«Пусть, – сказал он, – венец достанется достойнейшему». И сколько в этих словах все того же прежнего Произвола. Во-первых, он отвергал законное право на престолонаследие в лице внука, Петра II; во-вторых, таким беззаконием он узаконил все происки, все домогательства к захвату престола, предоставленного произвольным случайностям, и, наконец, ввергал Россию во всю пропасть преследований, ссылок и казней, ознаменующих всякое воцарение. С этой поры началась, как мы видели, постыдная эра женского правления, исполненная безнравственными примерами, столь омерзительными, сколько и пагубными государству. С этой поры начал входить в состав высшего правительственного слоя целый ряд временщиков, получавших свое значение в царских опочивальнях. Число этих вводных лиц возрастало с каждым царствованием и, наконец, образовало поддельный класс той аристократии, богатство которой служит свидетельством, до какой степени допускалось грабительство и расхищение народного достояния. Так чувство презрения Петра к Русским переходило по наследству к каждому преемнику с возрастающей силой, и мы видим, до чего оно доходило в царствование Екатерины, второй по имени, но шестой по своему полу. В жизни народов есть такие явления, которые никак не подходят под какое-нибудь приложение такого или иного исторического начала. Спрашивается, каким образом мог вторгнуться, без всякой естественной причины, этот являющийся вовсе новым небывалый женский элемент в непременном условии вводимого управления? Ужели это была варварская случайность, или же обдуманная система государственными людьми того времени? Шесть сряду правительниц царят в течение почти целого века, и каждая из них при особенных обстоятельствах произвольно возводится на престол, и при соблюдении условленных приличий будто бы закона заведывает государством! При таких непрерывных случайностях, при таком отсутствии всякого законного права на престол можно спросить себя (конечно, не их): нет ли тут навевания польского духа и престол Русский не обратился ли в престол избирательный? И проследя этот жалкий факт в шести позорных картинах, не вправе ли каждый отчасти мыслитель прийти к этому заключению? Избирательный престол (положим, хотя бы и входило это начало своекорыстных временщиков, вельмож того времени), – но где же те условия, которые освящают избрание? Петр вымолвил – достойнейшего после себя: но кто же будет определять это достоинство и кому передал он это право? Ужели все тот же всесильный грабитель Данилыч, человек, которого он дважды судил, засуживал, за все прощая, ужели, говорю я, он, Меншиков, будет один решать, кому быть? И кому же и не быть, как не той же опять Екатерине! Вот на чем остановилась, конечно, предсмертная мысль Петра. Его презрение к Русским не пошатнулось в нем и в последний, торжественный час его жизни. Он знал Русских, знал в этот момент и себя! Не имея ни воли, ни духа гражданского, он сложил с себя гласную ответственность перед потомством и дело порешил на смертном одре. Тут Питер, Катиша и Данилыч в этом навсегда позорном триумвирате (это таинственное число имеет всегда поверхностный и временный успех) условились, чему быть и кому быть, и тихо, и быстро! И бедная Россия, с введением начала ничем не узаконенного избирательного престола, подверглась испытанию тех нравственных потрясений, которые так тяжко, так безотчетно отзывались на ее общественный быт. И разве Петр не мог отвратить этого зла? Разве не было у него внука, и если он находил его малолетним, то не мог ли он назначить ему соправителей? Если он и тут затруднялся, разве не было у него Синода и Сената и достаточно государственных чинов, на которых он должен был возложить обязанности такого назначения, или же назначить временного, до совершеннолетия внука, соправителя? Нет, не стало, как говорится, Петра на такое дело, и Русские, истинно Русские, давно заклеймили должными порицаниями – между прочим и действиями – и действие, по счастью, последнее в его жизни. Петр был уже невыносим для России; он слишком был своеобразен, ломок, а, пожалуй, говоря односторонне, и велик. Велик! Но не в меру и не под стать; он с Россией расходился во всем; он выражал движение, другая же – застой. За ним была сила, не им открытая и созданная, а подготовленная, и он ее умел усилить к окончательному порабощению. Преобразования его не есть творчество вдохновительной силы, которая истекала бы из него самого. Нет, он не творитель, а подражатель и, конечно, могучий; но как подражатель полуобразованный и вместе полновластный, введенные им преобразования отзываются узким, ложным воззрением скороспелого государственного человека! Впечатлительный, восприимчивый, и нося в себе, неоспоримо, все зачатки самобытного призвания, он не мог, при азиатской своей натуре, постигнуть истинно великое и ринулся, увлекая за собою и Россию, в тот коловорот, из которого и поднесь не находится спасения! Так глубоко запали и проросли корни надменной иноземщины. Способность его подражательности изумительна. Настойчивость его воли придавала ему силу исполнения, и мы видим, как все приемы его были и решительны, и объемны; но вместе с сим мы чувствуем, насколько его нововведения были и насильственны, и не современны, и не народны. Не восстают ли теперь так гласно, так ожесточенно против так называемой немецкой интеллигенции, подавляющей русскую вконец? А кто же выдумал немцев, как не тот же Петр? Не он ли сказал: «Придите и княжите, онемечемте Россию, и да будет вам благо!» И подлинно, на первых же порах закняжил Остерман (вполне острый ман) и давай играть русским престолом и судьбами России! Тут же вскоре и Бирон, но этот уже не закняжил, а зацарствовал и давай Русских и гнуть, и ломать, и замораживать целыми волостями, выводя их босыми ногами на мороз русский! Чего вы, мои бедные Русские, не вынесли от этих наглых безродных пришельцев! Но пришельцы эти были вызваны, водворены (они все были бездомные) великим преобразователем для затеянного им преобразования. Но что это за звание, или призвание преобразователя? Есть ли это высокое вдохновение, свыше данное собственно лицу, отделившимся от человечества, или же это есть обязанность, назначение каждого, отдельно взятого, из царской касты, вступающего на престол? Что касается до меня, то, не вдаваясь ни в какие догадочные умозаключения относительно преобразователей заморских, я, не выходя из пределов наших и основываясь на выводах исторических, чисто русских, скажу, что дух преобразовательный обнимает не одно лицо в силу каких-нибудь предопределений, а каждую и каждого, появляющегося на царство.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.