Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чуковский Николай Корнеевич 17 страница



Лунин знал, что, выходя из штопора, он будет в течение нескольких долгих мгновений совершенно беспомощен перед "Мессершмиттом", и от сознания этого ему захотелось продолжать крутиться и падать до тех пор, пока самолет его не стукнется об лед. Его охватило ощущение неизбежности своей гибели.

Но его руки и ноги - руки и ноги человека, двадцать лет водившего самолеты, - сами машинально проделали всю работу и вывели самолет из штопора. И в те мгновения, когда Лунин был беспомощен, никто в него не стрелял. Серов, заметив всё, что с ним произошло, вырвался из боя и атаковал сверху тот "Мессершмитт", который преследовал Лунина. И на этом всё кончилось, потому что майор Проскуряков, подняв свои шесть самолетов в воздух, уже подходил с ними к Кобоне, и "Мессершмитты", заметив их, ушли на юго-запад. Но Лунин долго не мог забыть ощущения близости гибели, испытанного в этом бою.

3.

Лунин очень обрадовался, узнав о приезде на аэродром Ховрина и Славы.

Их приезд был радостью для всех, потому что вместе приехал Уваров и привез весть о том, что на днях полку будет вручено гвардейское знамя. Весть эту во всех землянках и избах выслушали серьезно, с молчаливым волнением. В лётной столовой старались привыкнуть к новым, странно и торжественно звучавшим званиям: "Товарищ гвардии лейтенант, передайте, пожалуйста, горчицу", "Вы забыли на столе кисет, товарищ гвардии капитан". Говорили даже "гвардии Хильда". Начальник штаба полка капитан Шахбазьян вывесил в штабной землянке большой лист, на котором было цветным карандашом обозначено, что сделано полком с начала войны:

Сбито 139 вражеских самолетов.

В том числе: Бомбардировщиков ...... 62

Истребителей ......... 59

Разведчиков и корректировщиков ............ 18

Все заходившие на командный пункт полка долго рассматривали эту таблицу, а старший лейтенант Тарараксин, положив телефонную трубку, пояснял:

- Сто тридцать девять самолетов - это почти пять авиационных полков такого состава, каким был наш в первый день войны.

Летчикам не нравилось только одно - что цифра "139" не круглая.

- Нужно бы до вручения знамени еще хоть один сбить, чтобы вышло, ровно сто сорок, - сказал Серов.

И слова его повторяли все.

Лунин, узнав о том, что приехал Слава и поселился у него в избе, забеспокоился. Он до вечера никак не мог уйти с аэродрома, и ему всё казалось, что мальчика там не накормили и, может быть, даже печку для него не затопили. Уже совсем стемнело, когда ему удалось наконец забежать в деревню и заглянуть в свою избу. Печь пылала, в избе было жарко. Слава лежал на койке Серова и спал, Ховрин сидел без кителя за столом и что-то писал при свете керосиновой лампочки.

Увидев Лунина, Ховрин поднялся улыбаясь. И Лунин почувствовал, что этот тощий желтолицый человек, с которым он встречается всего третий раз, действительно рад ему. Он и сам очень обрадовался Ховрину, - больше, чем ожидал. Всё то, что связывало их,- паровоз, путешествие в машине с катающейся бочкой, раздобывание пропуска для той женщины с детьми, - было дорого Лунину. Пожав друг другу руки, они долго стояли и улыбались, не зная, с чего начать разговор. Лунин сказал, что он прибежал, потому что беспокоился о Славе.

- Напрасно беспокоились, - ответил Ховрин. - Его устроили и без нас с вами.

Действительно, беспокоиться об устройстве Славы было нечего. На аэродроме не было ни одного человека, который не старался бы накормить его и устроить. Он был мальчик из Ленинграда - голодный ребенок, вырванный у смерти. Он и не подозревал, какую бурю чувств вызвал вид его исхудалого личика в каждом из окружавших его здесь людей. Техники затащили его в свою избу и сообща принялись кормить. Они сами достаточно наголодались в начале зимы на ленинградских аэродромах, и теперь, когда еды у них было вдоволь, каждый хотел, чтобы голодный мальчик съел хоть кусочек из его пайка. И Слава ел; он не знал, что значит слово "сыт", он давно уже забыл, что у человека может быть такое состояние, когда ему не хочется есть. Мясные консервы он ел с таким же удовольствием, как и овощные; он ел у техников хлеб, масло, шпиг, копченую рыбу. Потом за ним зашел Уваров. Слава стал просить, чтобы ему позволили пойти на аэродром посмотреть самолеты и поискать Лунина, но Уваров сказал, что сначала надо пообедать. Он отвел Славу в лётную столовую, где они застали Проскурякова и Ермакова. Для женщин, работавших в столовой и на кухне, появление голодного мальчика было таким же волнующим событием, как и для техников. Несмотря на присутствие самого комиссара дивизии, они толпились в дверях и умиленно разглядывали Славу. И тарелки, которые несли Славе из кухни, были полны до краев и содержали количество калорий, не предусмотренное никакими нормами. Слава всё съедал с добросовестностью человека, не верящего в то, что на свете может существовать сытость. Это, безусловно, кончилось бы плохо, если бы не вмешался комиссар полка Ермаков. Суховатый и благоразумный, Ермаков оказался проницательнее других и первый сообразил, что Славе угрожает опасность. Он отодвинул от него тарелки и сказал:

- Хватит!

Слава собрался после обеда идти на аэродром, но, едва от него отодвинули тарелки, почувствовал непреодолимую сонливость. Многочасовое путешествие на морозе, а потом непривычное количество пищи привели к тому, что он заснул тут же на стуле, да так, что растолкать его не было никакой возможности. Кончилось тем, что Хильда одела его сонного, а Ермаков на руках снес его в избу к Ховрину и положил на койку Серова. Слава спал так крепко, что за много часов ни разу даже не пошевельнулся. А тем временем карьера его быстро развивалась: он был мобилизован, зачислен краснофлотцем в аэродромный батальон, поставлен на довольствие и определен на работу в вещевой склад.

Лунин торопился в штаб полка, и потому первый его разговор с Ховриным был короток.

- Ну, как вы тогда?.. Перевезли?.. - спросил Ховрин.

- Да, перевез... благополучно... - ответил Лунин, нахмурясь,

Ховрин понял, что о той женщине с детьми, которую Лунин назвал в Ленинграде своей женой, говорить не нужно, и замолчал.

- Что это вы пишете? - спросил Лунин. - Для газеты?

- Нет, не для газеты, - ответил Ховрин. - Комиссар дивизии приказал кое-что написать, да вот не получается. Всё черкаю..

Действительно, по столу было разбросано несколько исписанных и перемаранных листов бумаги.

- Это у вас-то не получается! - сказал Лунин. - Не поверю.

- Честное слово, не получается! Сколько часов уже пишу, а так ничего и не написал...

На следующее утро Лунин повел Славу к месту его службы - на вещевой склад. Чтобы дойти до склада, нужно было пройти деревенскую улицу почти до конца, и они зашагали по рыхлому снегу. Слава сначала, по своему обыкновению, бежал впереди и подпрыгивал, но потом стал отставать, и Лунину приходилось останавливаться и поджидать его. Бойкий и ничего не боявшийся, Слава на этот раз оробел. Он даже побледнел, и чем ближе они подходили к складу, тем медленнее перебирал ногами.

- А нужно сказать: явился в ваше распоряжение? -- спросил он.

- Нужно, - ответил Лунин.

- Константин Игнатьич, войдите вместе со мной. Хорошо? Ну, пожалуйста...

Перед избой, в которой помещался вещевой склад, расхаживала девушка-часовой, в тулупе, в валенках, с автоматом на груди. Вся команда, обслуживавшая вещевой склад аэродрома, состояла из девушек-комсомолок. Все они были землячки, с Урала, небольшого роста, плотные, всем им было по восемнадцати лет, и все они добровольно пошли на фронт в конце 1941 года. Они находились в непосредственном подчинении у сержанта Зины - высокой, сухощавой девушки со строгим лицом.

Лунин и Слава вошли в избу. Увидев Лунина, сержант Зина встала из-за стола, великолепным жестом придвинула правую руку к правому виску и щелкнула каблуками кирзовых сапог. "Прибыл в ваше распоряжение" получилось у Славы очень невнятно. Но Зина всё уже знала от Ермакова, и разъяснять ей ничего не пришлось.

- Сейчас мы тебя оденем, - сказала она.

Позади стола до самого потолка громоздились вороха черных шинелей, бушлатов, брюк. С этих ворохов на Славу со смехом и любопытством глядели девичьи лица, круглые и румяные.

Получив приказание сержанта Зины, девушки с охотой и усердием принялись подбирать для Славы одежду- всё, что положено краснофлотцу по вещевому аттестату. Они отыскали самую маленькую тельняшку, самые маленькие кальсоны, самые маленькие ботинки, самые короткие брюки, самый узкий бушлат. Все эти вещи давно уже лежали на складе, и никто их не брал, и было непонятно, для кого они сделаны. Девушки думали, что они никогда никому не пригодятся, и обрадовались, когда оказалось, что есть в них необходимость. Славе они были велики, и пришлось их тут же ушивать и укорачивать. Он стоял перед зеркалом, а девушки ползали вокруг него на коленях с булавками в губах, с иголками и ножницами в руках. Сержант Зина давала им указания.

- Кукла! Ну, настоящая кукла! - восхищались девушки, вертя и тормоша его.

Слава хмурился, чтобы не потерять достоинства. Он не без удовольствия посматривал на себя в зеркало - таким бравым и мужественным казался он себе в матросской одежде. Голубой воротник, черные брюки, великолепнейший пояс с якорем на бляхе! Жаль, что нельзя выдать ему сейчас бескозырку, но и черная зимняя шапка-ушанка с красной звездочкой хороша, а бескозырку он получит весной. Через несколько минут он совершенно освоился, робость его прошла, и только на сержанта Зину он поглядывал опасливо. Лунин, уходя, так и оставил его перед зеркалом, с подколотой булавками штаниной, окруженного девушками. Решено было, что ночевать Слава придет к Лунину в избу.

Так началась новая Славина жизнь. Работа не показалась ему трудной: перекладывать с места на место ворох шапок да пересчитывать рубахи. Конечно, ничего особенно интересного в этой работе не было, но он выполнял ее тщательно и не без важности. Уваров сказал ему, что в вещевой склад он направлен только временно, для начала, и этим очень его обнадежил. С девушками он сошелся коротко, совершенно на равных, и отбивался кулаками, когда они слишком тормошили его. Три раза в день он вместе с ними строем отправлялся в краснофлотскую столовую завтракать, обедать и ужинать. Место его в строю находилось на самом левом фланге, хотя, по его мнению, одна из девушек была ничуть не выше его, и он уступал ей только из нелюбви к спорам. Всё, что ему давали, он съедал с неизменным аппетитом, но когда девушки пытались уступить ему, как ленинградцу, свои порции супа или каши, он отказывался - из гордости. Своего командира Зину он слушался, но поглядывал на нее хмуро. Когда какое-нибудь ее приказание ему не нравилось, он тихонько ворчал себе под нос: "Зина-резина", находя это сочетание слов чрезвычайно язвительным.

Но всё это не слишком его волновало. Он прибыл сюда ради самолетов, и внимание его занято было самолетами.

Изба, в которой помещался вещевой склад, делилась на две половины теплую и холодную. В теплой жили девушки, стоял стол, за которым Зиной совершались все таинства учета, происходила выдача по аттестатам, примерка, а в холодной хранилась большая часть вещей. В самом конце холодной половины светлело небольшое оконце, добраться до которого можно было, только переползя на животе через груду шинелей. Из оконца этого виден был весь аэродром, во всю ширь, от деревни до подножия высокого бугра.

Оконце это показали Славе девушки, которые не раз глядели в него, лежа на шинелях. Но девушки, несмотря на то что прожили на аэродроме уже два месяца, понимали в самолетах гораздо меньше, чём Слава, и не способны были смотреть на них так долго, как он. Слава мог лежать в холодной половине у оконца сколько угодно часов подряд. Когда ему становилось слишком холодно, он зарывался в шинели.

То, что он видел оттуда, было интереснее всего на свете. Он видел, как время от времени у землянки командного пункта полка появлялся капитан Шахбазьян с огромным пистолетом в руке и пускал в небо цветные ракеты. Он видел, как, повинуясь ракете, со старта срывались самолеты и мчались по снегу, чтобы взлететь и скрыться за лысым бугром. Он видел посадочное "Т", темневшее на снегу, и похаживавших возле него Проскурякова, Ермакова, доктора Громеко и техников тех самолетов, которые находились в воздухе. Он видел, как самолеты шли на посадку, как они касались аэродрома, взвихрив снежную пыль, как эластично подскакивали, чтобы коснуться аэродрома еще раз, и затем неслись по снегу, всё замедляя бег. Он видел, как техники во весь дух бежали им навстречу, хватали их, уже погасивших скорость, за плоскости и помогали им подрулить к командиру полка. И вот торжественное мгновение - летчик выходит из самолета и рапортует Проскурякову. Из оконца самолеты казались крошечными, черные фигурки на снегу - игрушечными. Но Слава безошибочно отличал одну фигурку от другой и понимал всё, что происходит, а то, чего не понимал, дополнял воображением.

Но, конечно, наблюдение за аэродромом через оконце не могло его удовлетворить. Ему надо было всё видеть и слышать вблизи. Когда он замечал, что дела ему на складе не находится, что случалось нередко, он подходил к Зине и просил:

- Разрешите отлучиться, товарищ сержант.

- Что ж, пойди отлучись, - говорила Зина, подумав.- Только к обеду не опоздай. Эй! - кричала она ему вслед. - Валенки надел? А то смотри!..

Вообще он совершенно напрасно называл Зину резиной и ворчал на нее. Строгая к своим девушкам, к нему она была очень снисходительна. Девушек она действительно старалась не отпускать от себя ни на шаг. Ей казалось, что здесь, на аэродроме, девушки ее ежеминутно подвергаются опасности влюбиться. Но Слава, конечно, опасности влюбиться не подвергался, и она охотно его отпускала. "Пусть побегает, - думала она. - Ему свежий воздух полезен".

А Слава, получив разрешение и боясь, как бы его не остановили, не терял ни секунды. Выскочив за дверь и обогнув избу, он мчался прямо к старту, задыхаясь от ветра и жмурясь от сверкания солнца. Он любил, когда на накатанной дороге вокруг аэродрома его нагонял бензозаправщик с надписью "огнеопасно". Слава поднимал руку. Бензозаправщик замедлял ход, и Слава вскакивал на его подножку. Держась за раму выбитого окна в дверце и глядя сбоку на выпачканное соляром лицо шофёра, Слава на бензозаправщике лихо подъезжал к старту. Он уже издали видел, что Лунин сидит в своем самолете, и, соскочив с подножки, мчался прямо к нему.

Он знал всех летчиков в полку, но с Луниным познакомился раньше, чем с другими, и потому был приверженцем второй эскадрильи. Он сразу определял, кто находится в воздухе, справлялся у техников, чья очередь взлететь. Летчики в шлемах, сидя высоко над ним в самолетах, улыбались ему. Они скучали в ожидании полета, и появление мальчика развлекало их. Лунин разрешал ему взбираться на плоскость своего самолета. Стоя на плоскости, усеянной множеством заплаточек в тех местах, где были пулевые пробоины, Слава заглядывал в кабину. Лунин показывал ему приборы и объяснял их назначение. Однажды он даже вылез из кабины и посадил Славу на свое место. Стоя на плоскости и склонясь над Славой, Лунин позволил ему коснуться штурвала, заглянуть в стеклышко прицела. Слава сидел в кабине, замирая от счастья. Он старательно отодвигался от гашетки пулемета, боясь нечаянно задеть ее.

- А ну нажми! - вдруг сказал ему Лунин.

Слава, не веря, повернулся и взглянул ему в глаза. Нет, Лунин не шутил. Побледнев от радостного волнения, Слава коснулся гашетки. Раздался короткий треск, и сверкающая полоса пуль пересекла пустыню аэродрома. Слава отдернул руку и опять взглянул на Лунина. Лунин улыбался всем своим красным от мороза лицом.

Несмотря на весьма серьезное отношение к еде, Слава не в силах был по доброй воле покинуть аэродром ради обеда. Сержанту Зине всякий раз приходилось звать его. Она появлялась позади своего склада и махала ему рукой. Он нередко притворялся, что не видит ее, но Лунин замечал ее сразу и говорил:

- Надо идти! Нехорошо.

И Слава с угрюмым лицом бежал к Зине. Отбежав на несколько шагов, он оборачивался и кричал Лунину:

- После обеда я опять отпрошусь!

Ел он торопливо и, набив полный рот хлебом, с важностью рассказывал девушкам, что произошло сегодня на аэродроме. Девушки слушали его внимательно, с завистью.

Да и как было ему не завидовать!

Весь этот сияющий героический мир полетов и воздушных боев, к которому они были только отдаленно причастны, который они наблюдали лишь сквозь окошечко в холодной половине склада, он видел вблизи, он был вхож в него. Он чувствовал эту зависть и, конечно, хорохорился, задавался. В своих рассказах он употреблял разные термины, подслушанные у техников,- лонжерон, фюзеляж, триммера, стабилизатор, - и презрительно улыбался, когда его спрашивали, что значит то или иное слово. О боях он рассказывал так, чтобы слушательницы поняли возможно меньше, - столько он нагромождал разных летчицких словечек. Лунина он называл по-домашнему Константином Игнатьичем, а Серова - Колей Серовым и даже Колькой Серовым.

Проглотив второе и дожевывая последний кусок хлеба, он начинал проявлять крайнее нетерпение и ежеминутно взглядывал на Зину.

- Да уж беги, беги, - говорила она. - Только сам приходи к ужину, я больше тебя звать не стану. Опоздаешь - ничего не получишь.

За ужином он говорил гораздо меньше, чем за обедом, и от усталости едва жевал. Глаза его слипались. Бредя из краснофлотской столовой в избу с раздвоенной березой, он почти спал на ходу и натыкался на встречных.

По вечерам в избе он заставал не только Ховрина, но и Лунина.

Лунин теперь каждый вечер после ужина заходил в избу и вдвоем с Ховриным часа два сидел за столом перед керосиновой лампой. В избе было жарко, и жара эта доставляла наслаждение Лунину, намерзнувшемуся за день; крупные капли пота выступали на его увеличенном лысиной лбу; он сидел, расстегнув застежку "молния" на комбинезоне, и добрыми своими глазами смотрел на Ховрина.

Говорил он мало. Ховрин был гораздо говорливее. Они теперь оба занимались тем делом, которое Уваров вначале поручил одному Ховрину. Слава знал, что это за дело: они писали слова клятвы, которую должны были произнести летчики, принимая гвардейское знамя.

Ховрин написал уже вариантов десять, но Уваров все забраковал один за другим.

- Пышности много, а сердечности мало, - сказал он. - Нужно строже написать и притом так, чтобы каждый почувствовал, что он говорит не заученное, не чужое, а то, что сам выстрадал, самое свое дорогое. Нет, видно, вам одному не справиться, вам в помощь настоящий летчик нужен. Попросите Лунина, когда он придет. Прочитайте ему все варианты и послушайте, что он скажет...

Лунин выслушал все варианты и все похвалил. И, вероятно, совершенно искренне. Он восхищался искусством Ховрина, его умением писать, находить нужные слова. Он рассмеялся, узнав, что Уваров хочет, чтобы он помог Ховрину, - где уж ему! И всё же Ховрин понял, что все варианты Лунину не понравились.

- Слишком хорошо, - говорил он. - Летчик так не скажет.

- А как же летчик скажет?

- Не знаю... Что-нибудь попроще. Что-нибудь про штурвал, про магнето...

Ховрин вскакивал и ходил по комнате, швыряя свою сутулую тень со стены на стену. Он упорно вглядывался в лицо Лунина, стараясь отгадать, что тот имеет в виду. Придумав фразу, он произносил ее и спрашивал:

- Так? Так?

- Так, - отвечал Лунин, - Не совсем так, но вроде.

Слава к разговорам их не прислушивался и в суть не вникал. Каждый вечер, едва он ложился в постель, его вдруг охватывала тоска, по Соне.

Днем его осаждало столько впечатлений, что он не успевал вспоминать о ней, но стоило ему лечь и закрыть глаза, как она сразу возникала из тьмы. Она теперь совсем одна живет в кухне, где умер дедушка, в пустой, холодной квартире. Сейчас она вскипятила воду в чайнике и пьет в темноте кипяток. Весь свой хлеб она, конечно, съела еще утром, и к вечеру у нее не осталось ни кусочка...

- Товарищ старший политрук, - говорил он внезапно, - вы отвезете сестре посылочку?

- Конечно, отвезу, - отвечал Ховрин. - Ведь я сказал уже.

Об этой посылке для Сони Слава мечтал с первого дня своей жизни на аэродроме. Сначала он собирался есть поменьше хлеба и насушить сухарей. Но работники краснофлотской столовой объяснили ему, что он всё равно не съедает своего хлеба и для посылки сестре в Ленинград ему в любую минуту могут выдать буханку, а то и две, да еще крупы и, может быть, консервов... Действительно ли это было так, или две буханки ему собирались выдать из каких-нибудь иных ресурсов, но Слава твердо верил, что это так.

- Константин Игнатьич, а Соне можно будет меня навестить? Как вы думаете? Не сейчас, конечно, а потом... ну, весной? Сейчас, ясно, рано говорить об этом с Уваровым, он только рассердится, но немного погодя

можно поговорить. Чтобы она приехала только на один день или на два... Вы поговорите?

- Спи, спи! - отвечал Лунин. - Поговорю...

Через минуту мысли Славы принимали другое направление.

- Константин Игнатьич, как вы думаете, - спрашивал он, - собьют еще одного немца, чтобы ровно сто сорок было? Успеют?

- Не знаю. Спи.

И Слава проваливался в сон.

Лунин был один из тех немногих людей на аэродроме, которых очень мало волновало, что 139 - не круглое число. Происходило это, вероятно, от возраста. Он заметил, что чем моложе был человек, тем увлеченнее он мечтал о том, чтобы к моменту вручения гвардейского знамени на счету полка числилось ровно сто сорок сбитых немецких самолетов. Сам же Лунин нисколько не сомневался, что сто сороковой немецкий самолет будет скоро сбит, а произойдет ли это на день раньше вручения знамени, или на день позже, считал безразличным. Однако, выйдя из избы и заметив, что мороз стал крепче, а звёзды ярче, он понял, что завтра день будет ослепительный, ясный, и летать придется с самого рассвета, и будут, конечно, бои, и подумал, что сто сороковой немецкий самолет, весьма возможно, будет сбит именно завтра.

И действительно, вылеты начались, едва забрезжила заря. Посты наблюдения с разных концов сообщали о замеченных "Мессершмиттах". "Мессершмитты" - небольшими группами - держались очень высоко, ходили над железной дорогой, над Кобоной, над Ледовой трассой. Штурмовать не пытались. Встреч с советскими истребителями, видимо, избегали.

Восемь самолетов полка взлетали попарно, соблюдая очередь; обходили весь свой район и возвращались на аэродром без единой стычки, хотя "Мессершмитты" были постоянно видны где-нибудь на краю неба - то два, то четыре. Было это, конечно, неспроста: немцы к чему-то готовились.

Ни разу еще не было столь ослепительного дня. Несмотря на двадцатиградусный мороз, в сверкании солнца чувствовалось уже что-то весеннее. В его сторону нельзя было смотреть - глаза сами собой закрывались от блеска. Это усложняло задачу летчиков: несмотря на совершенную прозрачность воздуха, "Мессершмитты", зайдя в сторону солнца, мгновенно растворялись в сиянии.

Особенно мешать солнце стало к концу дня, перед закатом, когда Лунин и Серов совершали свой четвертый очередной полет. Огненный шар солнца висел низко на юго-западе, охватив холодным своим пламенем половину небосвода, и что творилось там, в этом пламени, нельзя было разобрать.

Но случилось так, что эта огневая завеса помогла не немцам, а Лунину и Серову. Они находились в самом юго-западном углу порученного их охране района, когда на северо-востоке от себя увидели девять "Юнкерсов", которые цепочкой направлялись бомбить Кобону.

"Юнкерсы" шли на высоте трех тысяч метров, и еще выше их и еще северо-восточнее параллельным курсом шли охранявшие их "Мессершмитты". Час для бомбежки был выбран ими обдуманно и удачно: со стороны Кобоны их нельзя было заметить, потому что прямо за ними было солнце. Но самолетов Лунина и Серова они сами не заметили, потому что солнце помогало Лунину и Серову. Тяжелые "Юнкерсы", нагруженные бомбами, самоуверенно шли мимо в каких-нибудь двух тысячах метров от них, ничего не подозревая, и сердце Лунина забилось в охотничьем азарте. Он покачал плоскостями, чтобы дать знак Серову, и они оба пошли в атаку.

Науку сбивания "Юнкерсов", которые казались огромными, медлительными и неповоротливыми в сравнении с их собственными самолетами, они хорошо изучили еще осенью под руководством Рассохина. Цепь "Юнкерсов" дрогнула, изогнулась. Через мгновение два из них уже горели на льду.

"Сто сорок один! Опять не круглое число!" - успел подумать Лунин и усмехнулся.

Никакой цепочки уже не было, все семь "Юнкерсов" двигались в разные стороны, и далеко внизу, на белой пелене озера, взрывались бомбы, которые они сбрасывали, чтобы облегчить себе бегство.

"Мессершмитты" кружились беспорядочным клубком, видя гибель двух "Юнкерсов", но не видя советских истребителей. Чтобы и дальше остаться для "Мессершмиттов" невидимыми, Лунин и Серов стали уходить на юго-запад. Солнце сверкало им прямо в глаза. Они уже пересекли береговую черту и летели над темной щетиной леса. Вдруг Лунин, ослепленный сверканием, заметил впереди что-то темное, быстро увеличивавшееся.

Навстречу ему, на мгновение заслонив солнце, выскочил "Мессершмитт". Мелькнул рядом, прошел мимо и исчез далеко позади.

"Почему он меня не сбил? - подумал Лунин, содрогнувшись. И сразу вспомнил о Серове: - Где Серов?"

Он обернулся,

Самолет Серова пылал.

Он весь был охвачен пламенем, которое каралось ярким даже в этом ослепительном воздухе. Удивительнее всего было то, что, пылая, самолет продолжал идти прежним курсом.

- А-а-а-а-а! - кричал Лунин, не слыша своего крика в гуле мотора. А-а-а-а-а! - орал он в отчаянии.

Внезапно, на высоте двух тысяч ста метров, Серов вывалился из своего самолета.

Крутясь и странно размахивая руками, он полетел вниз.

Он не раскрыл парашюта, и Лунин решил, что всё кончено. Продолжая кричать во весь рот, Лунин круто спикировал и понесся вниз вслед за падающим Серовым, словно собирался врезаться в лес, Серов падал, и так же стремительно падал к горизонту огненный шар солнца, становясь всё огромнее и краснее.

И вдруг на высоте тысячи двухсот метров над Серовым раскрылся парашют. Тряхнуть после такой большой затяжки должно было очень сильно. Зонтик парашюта рвануло, качнуло, и Серов повис неподвижно на вытянутых стропах. Неизвестно, сознательно ли он сделал такой затяжной прыжок, чтобы "Мессершмитты" не расстреляли его в воздухе, или просто не сразу нашел в себе силу дернуть кольцо на груди. Но одно теперь было ясно Лунину: Серов жив!

Парашют спускался с томительной медленностью. Лунин кружил в воздухе, охраняя его. Высоко в сияющем небе поблескивали два "Мессершмитта". Они, конечно, отлично видели яркий кружок парашюта... Пока Лунин здесь, они на Серова не нападут... Земля всё ближе, ближе. Теперь уже ясно, что парашют опустится вон там, среди тех редких молодых сосен. Солнце, падая, уже почти коснулось горизонта. Вершины сосен еще ярко озарены, но внизу между стволами уже всё потухло. Парашют опустился между двумя соснами, не задев ни одной ветки. Серов лег на снег.

Лунин отлично видел, как он лежит - ничком, неестественно скорченный, - и не двигается. Парашют, опавший, сбившийся в комок, лежал рядом с ним и тоже не двигался, - там, внизу, совсем не было ветра. Лунин делал круг за кругом над самыми соснами, не спуская с Серова глаз. Неужели Серов так и не шевельнется?

Но наконец, когда Лунин делал уже двенадцатый круг, Серов слегка приподнялся и пополз. Он полз как-то странно, боком, волоча по снегу правую руку и правую ногу, таща за собой на стропах парашют и даже не пытаясь от него освободиться. Доползя до сосны, он приподнялся и сел, прислонясь спиной к стволу. Левой рукой он торопливо хватал снег, прикладывая его к лицу, и, как показалось Лунину, глотал его. Вероятно, его мучит жажда, раз он ест снег! У него, наверно, обожжено лицо!

Стараясь привлечь внимание Серова, Лунин метался над ним, над сосной. Неужели Серов его не замечает? Но вот наконец Серов приподнял над головой левую руку и слабо махнул ею Лунину.

Лунин в нерешительности кружил и кружил над соснами. Серов ранен, тяжело ранен и обожжен. Что надо сделать?

"Мессершмитты" ушли. Солнце внизу уже зашло, по лесу поплыли сумерки. Если бы поблизости нашлось место, хоть сколько-нибудь годное для посадки, Лунин, конечно, посадил бы свой самолет и побежал бы к Серову, чтобы узнать, помочь. Но сесть поблизости было невозможно: кругом лес да лес, ни просеки, ни вырубки, ни полянки. Вон там дорога... Нет, она слишком узка, на нее самолет не посадишь. Помочь Серову можно было только с аэродрома.

Сделав прощальный круг, Лунин помчался на аэродром.

4.

О том, что Лунин и Серов сбили два "Юнкерса", на командном пункте полка узнали в ту самую минуту, когда это случилось. Бой происходил над Ладожским озером, и все посты наблюдения, расположенные на озере,

видели его и обо всем сообщили Тарараксину по телефону. Но то, что произошло с Луниным и Серовым, дальше, над лесом, осталось неизвестным.

Проскуряков сразу понял, что задуманная немцами бомбежка Кобоны уже не осуществится. Однако убежденным в этом он быть не мог; на всякий случай он поднял в воздух все находившиеся на аэродроме самолеты и улетел с ними сам. На опустевшем поле остались техники, комиссар полка Ермаков и военврач Громеко.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.