|
|||
НИКОЛАЙ КОЛЯДАНИКОЛАЙ КОЛЯДА ЦУЦИК Рассказ Вообще-то, он не всегда был таким. Нет, не всегда. Пока молодой был – сильно, очень сильно любил театр. Всякий. И драму, и оперу и, конечно, балет. Потому что был артистом балета. Главные партии не танцевал, но и не рвался к тому, не интриговал, не подличал, не подхалимничал в театре, а работал, как все. Как проклятые работают балетные: в десять утра у станка и – кидай батманы, рондежанпартеры, скачи, прыгай, носись, таскай балерин, всё, как полагается в балете. Тяжкий труд, но так затягивает он, этот каждодневный марафон движений под музыку, что - плевать на мозоли, на сбитые в кровь ноги, с утра уже хочется бежать в театр, танцевать, слушать музыку, десять потов чтоб с тебя сошло. Затягивает. «Станок» – так называется эта палка возле зеркала, к которой балетные каждый день подходят. Как на заводе: «станок». Вот и он у станка стоял – многие годы. Но уже в тридцать пять лет ему положили пенсию, и он как-то сразу, резко, быстро к искусству балета поостыл. Ушел из театра и всё забыл. Вот как-то переступил порог – и всё. Как отрезало будто. И иногда он вспоминал с ужасом и даже с удивлением свою жизнь в балете, поражаясь, как он смог столько лет терпеть эту муку, такую дикую нагрузку на тело, на свой нежный организм? Теперь никакой зарядки, никаких физических упражнений в его жизни не было. И от того как-то быстро Вадим Юрьевич располнел, превратился в эдакого плешивого старичка в берете. Ну, в такого обычного московского старичка с собачкой. Собачку звали по-смешному– «Цуцик». А иногда, по настроению, ее звали Цуцикштейн, или Цуця, или Цуцечка. Он ее любил, собачку, хотя это был – «он», кобелёк. Кормил Цуцика сухим кормом или каким-нибудь дешевым кошачьим «Китекатом», не сильно на него затрачиваясь. Какая ему разница – кошачий корм или собачий? Жри и молчи. Цуцик спал всегда в его постели в ногах. Вадим Юрьевич его, в общем-то, тетешкал, но иногда бил, когда Цуцик скулил и просился на улицу, а ему хотелось спать. Бил он его старым тапочком, и тогда Цуцик забивался в угол, щерил желтые старческие зубки – Цуцику было 12 лет уже, и он, наверное, мысленно проклинал свою собачью жизнь и ждал, не мог дождаться своей смерти.Кто его знает, что он там своим собачьим умом думал, но, судя по вечно унылой морде – ничего хорошего он не думал. Тапочка он очень боялся. Стоило Вадиму Юрьевичу тапочек в руки взять и постучать им по полу, как сразу же Цуцик забивался к батарее у окна. Бить его Вадим Юрьевич стал чаще, когда Цуцик от старости начал писать в уголке в прихожей и тогда Вадим Юрьевич кричал на него, чтоб он скорее сдох. А Цуцик всё никак не мог отправиться, как красиво писали в интернете, «на радугу», и от того томился и всё более и более грустнел. Обычно все балетные на пенсии начинали работать там же, в театре. Находили работу репетиторами, или что другое у сцены – скажем там, помреж,завтруппой или еще что такое. Но Вадим Юрьевич переступил порог театра, в котором столько лет проработал, переступил и забыл его. Вообще туда не ходил. Видеть никого не мог из театральных, из бывших коллег, не мог и не хотел. Потому что он их всех там – ненавидел. Он начал писать статьи и книги о балете. Жил он в Москве, не совсем в центре, но и не за МКАДом, нормально жил, хоть и в хрущёвке, но район тихий, с парком рядом, где были деревья, клумбы и где так спокойно можно было, не толкаясь, гулять, сидеть на лавочке, дышать свежим воздухом, улыбаться Цуцику, который любил бывать на улице, потому что там, на людях, Вадим Юрьевич на него не орал, не махал перед носом тапочком. И так не любил Цуцик идти назад в квартиру, прям упирался, тащить его надо было сильно, душить за поводок, просто заволакивать в подъезд, в лифт, а потом в прихожую. Квартира эта Вадиму Юрьевичу досталась от бабушки, а мамину квартиру (мамина квартира была совсем в центре Москвы, на Тверском бульваре) Вадим Юрьевич многие годы сдавал и сдавал за очень, очень приличные деньги. А еще была пенсия, плюс какие-то крохи – гонорары за статьи в газетах, в интернет-изданиях, или на радио, а иногда и телевидение приглашало, как большого специалиста в балете – ну, это уж когда сильно повезет. Ну, это всё, правда, совсем были крохи, все эти гонорары, совсем не считово, это всё так было – для самолюбия и для успокоения: «Я нужен, я важен, со мной считаются!». Да, можно было жить тихо и спокойно. Он и жил. Жил, тихо улыбаясь своему покою в душе. Ему было так спокойно и радостно на сердце. Но всё же, всё же Вадиму Юрьевичу всё не нравилось. Всё. Абсолютно. Всё было отвратительно. Всё на белом свете. Ну, понятно, что в фейсбуке он был главный герой, тут он всем советовал, указывал, приказывал. Указывал твердо и безапелляционно. «- Я с вами пока разговариваю патерналистски!» - писал он кому-нибудь примерно так. Он любил красивые и умные слова. Не такие современные, типа «прикольно» или другая какая-то калька с английского на русский, как молодые делают. Нет, он такие слова, такие обороты речи находил в битвах в социальных сетях, что соперники поникали и исчезали от его «патерналистского» тона, то есть, от отеческого: мол, ну, ну, мальчик, продолжай бредить, я тебе тут такое сейчас скажу, что ты сразу же ляжешь … Все свои записи в фейсбуке он ценил, долго размышлял над ними, копировал себе в отдельный файл на компьютер, а еще копировал их в «Одноклассников», «Вконтакте», в«Твиттер» и, конечно же, в рассадник вольности - в «Телеграмм». Он везде был зарегистрирован. Он любил не только красивые иностранные слова, но и по-старорусски мог написать, эдак вот: «Ну, и исполать вам, дорогой друг!». Или же так вот: «Ну, что я тут могу сказать: вельми понеже, голубчик …». Пощады не было в интернете от него никому. Тут он рубился по-черному. А кто они такие, там, за стеклом экрана компьютера, кто такие, чтобы с ним спорить, чтобы ему возражать, чтобы ему вообще – отвечать?! Кто вы? Я вас не знаю! Идите, я сказал вам, идите! И не просто идите! И неслось. Нет, он несся. Как на крыльях. Это было как наркотик, это была свобода. Это было счастье, когда по щекам, по мордасам он ударял своим крепким словом. Своей эрудицией. Своим знанием великой культуры человечества. А он, и правда, знал много. Это только ярлык такой, легенда, что, мол, балетные – тупые все. Нет, он был другой. Его мама иначе воспитала. Мама жила в центре Москвы и работала в театральном музее, она знала кое-чего и этому учила и научила сына. Единственного сына, которому всё отдала. Всю нежность, всю науку. В интернете он цеплялся к словам, передергивал, кривлялся, актерствовал, спускался в ад и снова поднимался в рай, унижал хлестко и смело, банил, разбанивал – он был хозяином этой всемирной паутины, он как паук был в этой паутине, где знал каждую клеточку, каждую полочку, каждый кубик паутины и где он властвовал. Да, разделял и властвовал. Короче говоря, он был там другим. Каждый вечер часов с десяти и до пяти утра. И никто никогда не узнал бы на улице в старичке в беретке с поганой собачкой на поводке этого борца всего и со всем. Он был засланный казачок в стане врага. Никому пощады не было. Много раз ему обещали набить морду те, кого он уж сильно унизил или обидел, но – пойди, найди меня, ау! Он же был под вымышленным ником в интернете. И называл он себя там Лео Мастрояни. Почему? Да черт его знает. Просто так. Мастрояни да и всё. Да еще и Лео. Один раз какой-то подлец, которого Вадим Юрьевич уж совсем обидел, ввязавшись в ветку разговора об атомной промышленности, нагло назвал его «Мадам Гной». Да, так прямо и написал: «Молчал бы ты лучше, мадам Гной, ты везде и во всё суешься, весь интернет от тебя стреляется. Найду вот тебя, мадам Гной, и отмудохаю по самые гыгышары, так и знай». Ну и дальше он обзывал Вадима Юрьевича всячески, а эти мерзавцы ставили ему лайки. Мерзавцы. Негодяи. Но этот подлец получило своё. О, он получил! Виртуально, конечно же. Уж как только не унижал его тогда, как только не осаживал, как только не оскорблял его Вадим Юрьевич, чего только он не написал ему, Боже! Нет, ни одного мата, никогда, вы что?! Вадим Юрьевич был верующим человеком и по воскресеньям, заперев Цуцика в квартире, ходил в церковь молиться и он знал, что мат – порождение дьявольщины, что надо быть добрым и сострадательным человеком, но и помнить при этом, что добро должно быть с кулаками. Тот подлец тогда его забанил, но Вадим Юрьевич вошел с другого аккаунта и врезал. Правда, кликуха эта – мадам Гной – так и осталась за ним, как-то она распространилась по соцсетям и везде ему теперь это прозвище припоминали. Твари. Сами вы Гной. Сами вы мадам. Был он добрым, на самом деле. Очень добрым. Просто любил ко всем привязываться. Может, ему было одиноко – много ли поговоришь с Цуциком, много ли поговоришь в интернете – там ведь писать надо, а не разговаривать. А поговорить хотелось. Страстно хотелось. Он любил гулять с Цуциком и привязываться ко всем. Гулял он обычно возле дома, но частенько выезжал в центр Москвы – и прохаживался или на Патриарших, или на Чистопрудном бульваре. Там нередко можно было встретить всяких знаменитостей, и Вадим Юрьевич с ними раскланивался, как со старыми знакомыми, эдак небрежно, но на деле они его совсем не знали, никто его не знал, хотя очень часто все они получали когда-либо едкий комментарий на своих страницах в интернете от Вадим Юрьевича, то есть, от Лео Мастрояни. В центр Вадим Юрьевич ехал на автобусе. Не на метро же ехать, там ведь ужас и мрак, это же просто круги ада. Нет, не на метро, там же одна чернота, хачи одни понаехавшие, Москвабад, как правильно говорят настоящие москвичи. Именно Москвабад. Цуцика он всегда держал на руках в автобусе, а на обратной дороге бережно протирал на остановке лапки Цуцику, специальной тряпочкой, которую носил в кармане, потом усаживал его в целлофановый пакет и так вез. Гуляя по Чистопрудному или по Патриаршим, он со всеми всегда ругался и голос его далеко был слышен. Он был там как на сцене. На него оглядывались: кто-то изумленно, а кто-то поддерживал взглядом – были такие же старички и старушки, которые согласны были в том, что говорит Вадим Юрьевич. Их много было, тоже все с собачками грязными, и они все пытались как-то поддержать Вадима Юрьевича и его речи, но он смотрел на них как на пустоту. Чапаев и пустота – так назывался роман какого-то писателя. Вот он был Чапаев, а вокруг Вадим Юрьевича была пустота. - Вы понимаете, что вот тут всё завалено листьями?! – сердито говорил Вадим Юрьевич таджику-дворнику. – Вы должны это убрать! Безобразие! Что творится в городе? Куда смотрит управа? За что они платят вам деньги? Нет, деньги платим вам мы, налогоплательщики!Мы платим из своего кармана, чтобы вы тут убирали, а вы что делаете? Что вы стоите?Ну, отвечайте? Приехали в Россию, а даже русский язык не выучили! Подметайте, убирайте, тут невозможно идти людям! Листьев столько навалено, что можно поскользнуться, а уж тем более пожилому человеку! Метите, сказал! Вы должны это убрать! Скоро пойдет дождь, будет скользко, люди будут падать! Падать станут десятками, люди сломают себе руки, ноги, а еще страшнее – шейку бедра и тогда вообще станут инвалидами, залягут на многие годы в постель! Останутся в инвалидной коляске из-за вас! Из-за вашей безалаберности, лентяйства и разгильдяйства! Он шел и шел, Цуцик бежал рядом, а он всё говорил и говорил громко: - Безобразие! Во что превратилась Москва? Какая грязь, какой бардак! И всем наплевать, никто не следит! За что я плачу налоги? За что всё население России платит налоги?! Правительство наше - вот такое оно у нас! Видите? Эти вот черти черные понаехали и черт знает что творят в Москве! Это просто отвратительно, никуда не годно, никакого порядка! Кошмар! Цуцик бежал и бежал рядом и виновато посматривал на хозяина. Он, конечно же, не понимал, о чем говорил Вадим Юрьевич, но его пугал злобный тон его речи и Цуцик всё время думал, что это про него, что сейчас ему перепадет, что сейчас в воздухе откуда-то появится тапок, потому что он что-то не то сделал, и потому он всё смотрел и смотрел воровским взглядом то налево, то направо ... Подросткам на лавочкеВадим Юрьевич говорил: - Ну, что же вы делаете, друзья? Молодые люди, а?! Ну, почему вы залезли на скамейку с ногами, в обуви? Ну, вы же живете в цивилизованном обществе, вы же не звери, а люди! Неужели дома у себя вы так же себе позволяете залезть в обуви на постель, на стол, на стул? Ну, как вам не стыдно? Кто вас учит? Где ваши учителя? Где вас учат культуре поведения на улице? Ведь потом придут сюда другие люди, они сядут, не заметят следов грязи, сядут и выпачкаются! Вы о других думаете хоть немного или только о себе вы думаете?! Иногда подростки вставали со скамеек, чтоб не вступать в перепалку со злым дяденькой и противной собачкой, вставали и уходили, что-то бурчали недовольно, а иногда, самые наглые, или начинали хохотать, кричать ему вслед: - Дядя, заметь: у тебя собака, как будто ею посуду мыли! Дядя, возьми ее за хвост и стукни об дверь! Дядя, а давай ее на шашлыки пустим или сдадим узбекам на шаурму! Вадим Юрьевич никогда не обращал на это внимания, шел дальше и уже на следующей скамейке следующей гоп-компании выговаривал: - Не курите тут! Тут дети! Тут пожилые люди ходят! Невозможно дышать! Ладно бы себя только травили бы, а ведь вы и другим здоровье портите! Он, помнится, в театре приставал так же ко всем. Вдруг переставал плясать и начинал кричать в оркестровую яму: - Но тут должен вступить гобой! Почему гобой не вступает? А где он? Уехал в Сочи с концертом? Может, ему там лучше и остаться в Сочи, играть на свадьбах и похоронах со своим олимпийским задором и зарядом? Какой-то бред, какой-то невозможный бардак! Была у Вадима Юрьевича когда-то супруга. Правда, не долго. Вот она ему через какое-то время совместной жизни, когда он ей гундел, что она то или то не так сделала, стала говорить: - Ты опять пил касторку с утра? Она достала его с этой касторкой. Какая касторка, что это такое – не знал Вадим Юрьевич и знать не хотел. Его слово это бесило, «касторка». Это что-то такое слабительное, кажется, какое-то кислое и противное лекарство. Жена эта тоже работала в балете. Не пил он касторку. Но вот она (как ее звали – Вадим Юрьевич уже забыл) всё время своей иглой этой, своей касторкой этой вонзалась ему в мозги, каждый раз, каждый день. Но недолго. Года полтора. А потом расстались. Кажется, сейчас она снова замужем, у нее дети – Вадиму Юрьевичу не интересно, он вырвал ее из своего сердца. Выжег каленым железом. Ну, или как-то так. Чего вспоминать? - Ты пьешь касторку с утра. А еще ты пьешь мою кровь, - сказала она, уходя, собирая вещи, а у самого порога сказала то, что выбесило просто: - Ты козел и дурак, потому что ты слушаешь с утра до ночи классическую музыку! И она у меня вот где стоит! – тут она чиркнула по горлу по своему ладонью. – Знай, что все фашисты и все мерзавцы всегда любили и любит классическую музыку, а еще кошечек и собачек! Но вот людей – ненавидят, в газовые камеры их сгоняют! Никого никогда Вадим Юрьевич не сгонял в газовые камеры. Гадина какая. Ну, ушла и ушла. Не сильно-то и хотелось находить в ванной после нее волосы на полу, в раковине, в сливе. Надоела. Он ей выдал, конечно, на прощание. А «выдать» было не сложно. Она была родом из Рязани, и потому ей легко и просто можно было сказать: - Знаешь что, дорогая? Девушка из Рязани вывезти можно, а вот Рязань из девушки – никогда! - Дурак и козел, - сказала она ему снова и ушла. Ушла с чемоданчиком. Там, наверное, были только балетки или пуанты – неизвестно. Детей у них не было, их ничего не соединяло, делить было нечего, а прописывать ее в квартиру Вадим Юрьевич предусмотрительно в самом начале совместной жизни не стал. Как-то вот, молодец, не стал и всё. И вопросов при ее уходе не возникло. Ну и хорошо, что ушла. Потому что жизнь Вадима Юрьевича стала совсем размеренной, без сюрпризов и всяких там «касторок». Он сам себе нравился. У него был заведенный распорядок: кофе с утра, погулять с Цуциком, возле дома, потом пару дисков прослушать с классической музыкой вперемешку с интернетом – новости-шмовости, потом обед – готовил он сам и готовил хорошо, потом поехать в центр на прогулку – свежий воздух всегда полезен и еще чтобы Цуцик как следует пописял-покакал, там поругаться со всеми, потом к вечеру домой, плотный ужин и интернет – надолго, до утра. И так каждый день. Хорошая была жизнь. Тихая и спокойная. Ничего больше не надо было. Ничегошеньки. Иногда вместо дисков с классической музыкой (их у него было огромное количество) он слушал радио «Орфей». Сидел в кресле-качалке и предавался раздумьям. Под классическую музыку можно было с улыбкой думать о чем угодно. И прежде всего: о гениях, которые эту музыку создавали. Он хотел бы встретиться с Моцартом и поговорить с ним о чем-нибудь. Или с Бетховеном. Или с Шостаковичем. Это было бы счастье. Часто Вадим Юрьевич разговаривал с ними. Летал в каких-то сновидениях, в чем-то не реальном, придумывал и даже вслух что-то говорил им всем, спорил и возражал им, гениям, чувствуя себя им равным, образованным и искусным во всем, что касается музыки, оперного и балетного искусства. На окне у него росло три горшка каких-то неведомых растений, которые можно было не беспокоясь не поливать годами, а более ничего живого (только плюс Цуцик) в квартире не было. Муха иногда залетала какая, но она всегда попадала в капкан, в сети паука, который тоже много, много лет жил за унитазом и выгнать его оттуда Вадим Юрьевич не мог, да и не хотел. Паук свил там сеть, сеть была пыльная, можно было бы и паука и сеть оттуда пылесосом вытащить, но почему-то Вадиму Юрьевичу было жалко: пусть живет. Да и приятно было, что утром, пока темно, или вечером, ночью, когда он включал свет в ванной, то видел всякий раз, как паук удирает в щель за унитазом, в щель в стене. Чем он там питался – никто не знает. Может, пыль ел. Сладкая была, наверное, пыль. Вот так он и жил, так жил прекрасно Вадим Юрьевич. Он страстно, особенно страстно любил «доставать» стюардесс, официантов и всю обслугу в гостиницах. Они ответить не могли. На улице тоже можно было и даже интересно было привязываться ко всем, со всеми скандалить, но это еще и опасно было, можно было по роже схлопотать, всякие ведь были не адекваты. Да, схлопотать можно было. И пару раз доходило до стычек. Всё-таки, как не говори, Москва – город возможностей и хачей. Ну, вот хотелось ему привязываться ко всем, во всем он видел непорядок, но чаще опасался и выбирал только тех, кто не мог ответить. Вадим Юрьевич был физиономист и большой психолог. Жертву видел издалека. А вот уж кто точно ответить ему не мог – вот эта вся шушера, все эти официанты, продавщицы и прочая обслуга. Тут уж им доставалось. Вот уж кто не мог вякнуть и терпеливо выслушивал все нравоучения Вадима Юрьевича. Вот уж кто расплачивался кровавыми слезами за своё место, за свою работу, вот уж кому попадало, да так, что выть хотели, но молчали: ведь могли бы и погнать с работы. А где потом найти ее, работу, как устроиться? Как же, не получится ничего, пролетишь мимо кассы. В этих мальчиков и в этих девочек, которые носили в самолете еду, которые мыли пол и меняли полотенца в гостинице, которые торговали в магазинах, сидя за кассой – вот тут уж воля ему была, тут уж он в них впивался, как клещ. И никто, главное, не мог в ответ вякнуть, что было особенно приятно. Никогда. Раз или два раза в месяц он летал в Питер в Мариинский или в Михайловский театры на премьеры. Нет, нет, только балет или опера – ничего другого, никогда, упаси Бог. Никакого театра драмы, никаких этих вот новомодных спектаклей. Цуцика он сдавал соседке за плату, ровно на сутки, сдавал и улетал в Питер. Цуцик был счастлив. Кажется. Когда он входил в квартиру соседки, он полз на брюхе от порога и до кухни. Соседке лишняя копейка была нужна, она никогда Вадиму Юрьевичу не отказывала. Правда, они не дружили. Только здоровались на лестнице, если встречались. Она как-то попыталась пару раз ему испечь пирог, а потом блины, но он ей жестко ответил, когда она ему в дверях протягивала тарелку, что «не нуждается в пище, у него всё есть, благодарю». Может, были у соседки какие-то планы на него – кто знает, что у этих баб на уме. Потом она отстала со своим желание задружиться, потому что узнала, что он из балета и решила, что у него не совсем порядок с ориентацией, да и плевать – не сильно-то и хотелось, мужичонка-то был дрянной и гунявый в ее глазах. Хотя сам Вадим Юрьевич считал себя красавцем. В театр драмы – ни в какой! – Вадим Юрьевич никогда не ходил. Эта гадость под названием «современная драма» не просто не интересовала Вадима Юрьевича, он брезгливо морщился, даже читая афишу московских или питерских театров. Это всё – из жизни червей, это всё было за гранью понимания Вадима Юрьевича. И зачем оно ему надо было, зачем ему тратить своё драгоценное время на эту билеберду? Как они это там называют? Вербатим? Театр-док? Боже! Не знал, не смотрел и знать не хотел он ничего про эту грязь и мерзость. Никогда, ни разу не был он в этих новомодных театрах драмы. Он был наслышан, и ему этого было достаточно. Он и не пытался разобраться, он не хотел даже понимать этого ужаса черного-пречерного. Зачем? Упаси Бог. Порог не переступал он этих подвальных театриков. Чернуха, прости Господи. Гадость. Порнуха, прости Господи еще раз. В Питер он только самолетом летал. В поездах грязно. В поездах едут только китайцы. Они орут, лопочут и суетятся невыносимо. К тому же, в поездах чудовищное обслуживание. К тому же, это давно известно: от китайцев всё идёт, в том числе и зараза. Чихнет какой-то желтолицый – и всё, ты уже в морге, протянул лапы. Это же давно всем известно. Миллиард китайцев живет на земле. Загнили они уже все там у себя в своем Китае вонючем. И потому в Питер – только самолетом. Летать он боялся, как и все. В самолет входил всегда только с левой ноги. Такая у него была примета. И всегда считал на взлете до 56 секунды. Где-то он вычитал, что самолеты разбиваются обычно на 56 секунде. Досчитывал, а потом продолжал качать права. Потому что в самолете он сразу, сходу, при посадке требовал, требовал, требовал. Требовал к себе внимания. Требовал качественного сервиса, требовал высокой культуры обслуживания. 40 минут до Питера из Москвы. За это время он всем мозг выедал, за эти сорок минут. - Я плачу такие деньги за билет на ваш самолет! – выговаривал он стюардессе через 56 секунд после взлета. – А это кресло проваливается. Вы понимаете? Оно проваливается! Неужели вы не видите?! Хотя никогда никакие кресла не проваливались, всё было нормально, но надо было повонять, вот он и вонял. Потому что ему надо было увидеть униженный вид этих мальчиков и девочек в красивой форме, надо было им показать, кто тут начальник. Вообще-то, свинячая работа была у стюардов и стюардесс. Он иногда смотрел молча, как они таскают грязные одноразовые тарелки и стаканы по салону, как бьются боками о кресла пассажиров и думал, что, прости Господи, только дебилы и идиоты могли идти в эту профессию. Мерзотина какая-то. После посадки, на выходе, он продолжал скандалить. - Страшно летать! – выговаривал он какому-нибудь мальчику-стюарду. - Страшно за свою жизнь! До чего мы дожили? Объясните мне, ну? В какой Анголе, в каком Зимбабве вы покупали этот самолет?! Трясет так. Что думаешь – вот-вот развалится эта ваша колымага! Он так говорил, словно эти стюарды сами лично покупали эти самолеты где-то в Африке и сами лично прикатили самолет в аэропорт, чтобы только лично ему, Вадиму Юрьевичу, насолить, испортить поездку. Его всякий раз как-то усаживали, пересаживали. Пристегивали. Ублажали. Успокаивали. Но он снова и снова гундел и гундел. - Нет, ну эта пряжка на ремне никогда не застегнется! Вы видите? Она погнутая! – хотя никакая она была не погнутая. Меньше чем за сорок минут до Питера он успевал достать всю обслугу. - Дайте мне плед! Что, у вас и пледов нет? Понятно. Всё с вами понятно. Всё давно понятно с этой страной. Куда мы катимся?! Через три минуты он говорил громко, на весь салон: - А что, еды выне даете никакой? Это правда? Вы не шутите? Какой ужас! Он прекрасно знал, что за сорок минут до Питера могли дать только стакан воды и шоколадку «Аленка». Всё. Иначе бы не успели – ни поесть, ни убрать посуду. Но надо же было выразить возмущение. - Какой ужас, - говорил он на весь самолет. – Неужели мы в 21 веке живем? Безобразие какое-то, отвратительно всё! Однажды в самолете его посадили рядом с мужиком, от которого пахло алкоголем. Вадим Юрьевич устроил такой скандал, что, казалось, самолет никогда никуда не полетит вообще. Вадим Юрьевич просто взъярился. Он орал и орал на весь салон: - Это что такое?! Почему вы пускаете пьяных в самолет?! Вы в своем уме? Вы понимаете, что это невозможно, что это отвратительно, что это, в конце концов, опасно, это угрожает безопасности всего самолета, мы все тут под угрозой! Он орал, а люди прикрывались – кто газеткой, кто уткнувшись в свой телефон, кто спрятавшись за наушники, а кто-то прикрывал рот, чтоб не пахло – еще угодить можно было бы в эту мясорубку. Ведь, чего греха таить: многие перед вылетом накатывали в буфетах аэропорта. Сигареты не продавали в аэропорту, а уж винище и коньяк – залейся, запейся. - Позовите командира корабля! – требовал Вадим Юрьевич в тот раз, когда его посадили рядом с выпившим мужичком. - Я не буду сидеть на этом месте! Человек пьян, а он проходит все контроли, таможню, полицию! А зачем тогда нужен этот кордон? Так ведь можно и бомбу пронести на борт корабля! Это просто какое-то безобразие! Что вы себе тут позволяете? И это – гражданский аэрофлот?! И вы еще говорите всегда, что для вас самое главное – комфорт и безопасность?! Мужик был поддатый, но не пьяный, просто, видать, страдал аэрофобией, потому и накатил рюмаху перед полетом. Мужик просто был вахтовик с красным, отмороженным лицом и с руками в цыпках, он летел через Москву из Тюмени в Питер. Мужик был усталый, в словах не стеснялся и тихо сказал Вадиму Юрьевичу: - Заткнись ты, пидор македонский, а то я тебе сейчас пилотку помну … Пилоткой он назвал знаменитую синюю беретку Вадима Юрьевича. И хоть сказал он эти слова негромко, сквозь зубы, почти на ухо Вадиму Юрьевичу, но тот завизжал так, забился в истерике так, что всё – туши свет, никто никуда не полетит. - Вы слышали? Он мне угрожает! Вы слышали?! Он угрожает мне! Позовите полицию! Немедленно! Полицию вызвали. Мужика с рейса сняли. Соседи по креслам смотрели потом весь рейс на Вадима Юрьевича исподтишка и угрюмо и кажется с явным желанием побить. Но ему было всё равно. Он был герой. Он купался в своем счастье. Всё было прекрасно. В тот рейс он так распахивал газету, которую взял на входе в самолет, так ее распахивал, словно воздух разрезал страницами этой газеты. Он показывал, кто есть кто в этом мире. Он летел и буквальном, и в переносном смысле над облаками, над всей это грязной и вонючей землей. Из самолета он выходил, прихватив портплед, выходил гордо, с высоко поднятой головой: - Я вам тут навел порядок! Он летал всегда с маленькой сумкой-педерастичкой, в которой был паспорт, бумажник и маленькая пудреница, и с портпледом, в котором был смокинг: он не мог пойти в театр не в смокинге. Он тогда не сказал спасибо и до свидания стюардессам. Впрочем, он никогда им ничего не говорил на выходе, как бы они не улыбались: много чести с вами, обслуга и челядь, разговаривать. Да еще и благодарить их за что-то. За что?! За что он должен всю эту шушеру благодарить? Это они, они должны были ему руки, ноги целовать за то, что он в их ангольский самолет вообще вошел. Кстати, перед рейсом он всегда заходил в Дюти Фри и брызгался всеми духами, какие там были. Крепко брызгался. На весь рейс запаха хватало. Ему так нравилось. Ему нравилось, что он так вкусно и хорошо пахнет. В отличие от всех, кто в этот самолет садился. Вот такушки. В питерской гостинице он начинал орать сразу, с порога: - Куда вы меня поселили? Это что за номер? Вы с ума сошли? Номер прокурен? Вы не чувствуете? Вы разрешаете курить в номере своим постояльцам? А почему у вас не срабатывают датчики? Как я смогу жить в этом угаре? Вы сами, что, не чувствуете, что тут прокопчены все стены, обои, шторы, постель, всё, всё! Тут невозможно дышать здоровому человеку! Что вы себе позволяете? Почему, почему – объясните мне, умоляю! – почему вы разрешаете этим мерзавцам курить в номерах?! Я немедленно требую переселить меня! Я не могу дышать тут, я задыхаюсь! На завтраке в гостинице ему не нравились оладьи, они были пережарены, не нравилось молоко, оно казалось ему прокисшим, кофе был недостаточно крепким, картофель сырым, сосиски дешевыми, ну и так далее. Придраться можно к чему хочешь. Это Вадим Юрьевич и делал. И нельзя сказать, что его что-то волновало. Нет. Он кричал, он пылил, но внутри при этом у него ничего не ёкало. Наоборот: радость была какая-то неизбывная, великая, мужественная радость селилась в его сердце. Душа просто пела, когда он по делу или не по делу мог к чему-нибудь или к кому-нибудь придраться. Словно патокой наливалось тело, губы, живот от того, что кто-то после его криков начинал хмуриться, а были и такие горничные и официантки, что начинали плакать и это просто немыслимо, невероятно веселило Вадима Юрьевича. Может, права была его бывшая жена: он, таким образом, крови напивался и молодел. Черт его знает. Но заводить всех было невероятно приятно ему. Всё везде и всегда было плохо, не так, «не по евоному», не в таком количестве, не в том тоне, не в том градусе, не в том цвете и свете. Всё раздражало, всё бесило. Бе6сило – внешне. Но - нет, не внутренне. Только внешне он бесился, а внутри оставался, как айсберг, холодным. Но особенно – и это главное! – бесило и раздражало его состояние русского балета и русской оперы. Как ужасно было всё для него в этих оперных театрах, где петь не могли, танцевать не умели, декорации рисовать разучились, оркестр играл, как в Одессе на похоронах – всегда и везде! – ну и так далее. Даже капельдинеры не те. Даже программку напечатать не могут по-людски. Ничего не могут. Как часто, выходя из театра, запахивая зеленый шарфик на шею (он верил в приметы и носил зеленый шарфик – цвет жизни) и поправляя свои голубой беретик, он громко, чтобы все слышали в гардеробе, говорил, повторял слова Онегина: - «Балеты долго я терпел, Но и Дидло мне надоел …» А в критических статьях о просмотренных балетах и операх он не стеснялся быть злым, ехидным, раздраженным. Он любил оскорблять, да так яростно, так рьяно. Но при этом, писал он слова не оскорбительные, а презрительные, ехидные. А что может быть оскорбительнее презрения? Что может быть хуже? Ничего. Откуда в нем было это страстное желание растоптать, смешать с грязью, посмеяться, поиздеваться – не понятно. Он ведь и сам был из балетных и знал, какой адский труд это – работать в балете. Адский и неблагодарный. Но он писал и писал свои статьи. Его боялись. Его печатали всегда охотно: и в интернет-изданиях, и в бумажных газетах. Потому что его статьи всегда были скандальные. А кто ж не любит скандальных историй, да еще с такими заголовками убийственными, расстрельными, страшными, например: «Старческое безумие в балете? Нормально», или: «Плохому танцору всё мешает», или: «Во время танца с саблями плохой танцор стал хорошим», или:«Ужас, летящий во мраке ночи – балет, балет, балет …». Ну и так далее. Чего стесняться? Можно было всё. Никто никогда из балетных не приходил бить ему морду, хотя и хотелось. Потому что природа актерская в театре такова, что все унижения, все оскорбления и в театре, и в прессе все привыкли сносить молча. Да мало того – дирекцию чаще всего это радовало, так как можно было свести счеты с неугодными, уволить, выгнать, не дать работу, сославшись на то, что, вот, мол, плохие очень были рецензии и отзывы и привести в пример статью Вадима Юрьевича. Он узнавал через знакомых, как обсуждали его статьи в театрах, что говорили, как его проклинали, и это было просто бальзамом на его сердце. Купить его нельзя было ничем. Он был неподкупен. Он был живая ходячая, обличающая всё и всех, совесть русского балета и русской оперы. Редактор отдела культуры в большой московской газете, старая подслеповатая крыса с желтыми зубами, просидевшая на этом месте сто лет и пережившая всех главных редакторов газеты, какие только были, курила у себя в кабинете, несмотря на запреты, читала его опусы, хрипло похохатывала над самыми мудрящими и оскорбительными оборотами речи, расставляла запятые в материале, кашляла хрипло и всё время говорила о Вадиме Юрьевиче словами Ильфа и Петрова: - Ну надо же – какой кипучий лентяй … Однажды утром Вадим Юрьевич вышел на улицу и как обычно начал приборку на планете. - Ну как вам не стыдно? – укорял он соседку по подъезду, старушку, которая каждое утро выходила со своим облезлым мопсом на прогулку – она пыталась выходить раньше или позже, чтобы только не встретиться с докучливым соседом, но каждый раз не попадала в такт жизни Вадима Юрьевича и у порога подъезда натыкалась на него, жалась вместе с мопсом к облезлой стенке дома, а Вадим Юрьевич нападал и нападал на них на обоих: - Он гадит, вы понимаете? Он гадит! А вы не убираете за ним! А вот в Англии люди ежели, исполать вам понеже, выходят выгуливать собак, то носят с собой в карманах мешочки и специальные перчатки, чтобы убирать за своими животными! - Да он маленький, - пугалась всякий раз старуха и оглядывалась на мопса, который жался к ее старым кроссовкам, доставшимся ей от внука. Мопс не понимал, что происходит и почему хозяйка дергает и дергает его за ошейник, будто задушить хочет. – Он маленький! От него, как от комарика, ничего нету, всё рассосалось! Он же малюпусенький! - Он не малюпусенький! – кричал на весь двор Вадим Юрьевич. – Он гадит, как слон! Неужели вы не видите?! Безобразие! Маленький, маленький, а вот смотрите-ка – сколько навалил! Старуха падала на коленки и принималась голыми руками соскабливать с асфальта собачьи экскременты – то ли своего пса, то ли чужого, но раз указал ей великий Вадим Юрьевич перстом на кучку, то приходилось убирать. Брезгливо посмотрел на старуху Вадим Юрьевич и, уходя, сказал: - Сколько рабства в русском народе! В этой старухе с собачьим говном он видел весь русский народ, стоявший перед ним на коленях. Потом в тот день он привязался к шоферам во дворе дома, которые не там проехали и не так припарковались. Потом он выговорил мамашам, которые не следят за детьми, а они прыгают по железным фигурам мультипликационных персонажей. Потом он сказал пару ласковых алкашам, которые пили на скамейке, сказал крепко и прогнал их со двора. Во дворе было пусто. Была весна. Серое небо, голые без листьев деревья. Ворона летала и словно хотела упасть камнем в помойку за едой, но боялась Вадима Юрьевича и его собаки. Не к кому было привязываться. Жутко спать вдруг захотел Вадим Юрьевич. Среди бела дня. Он дернул за ошейник Цуцика и ушел в квартиру к себе. Лег. И уснул. А потом вдруг что-то подбросило его на постели и оказалось, что уже ночь. Кто-то ходил по квартире. Он сел на кровать и глазам не поверил: какая-то женщина в бальном старинном платье, с красивой прической, как у Натали Пушкиной на портрете. Она прошла по комнате. Потом принесла ему чай на подносе, чай в чашке на блюдце. Она была будто из того мира, из той жизни, из другого века. Улыбнулась ему молча, так, словно они тысячу лет были знакомы и что-то тайное между ними существовало, что-то, о чем они только вдвоем знали, он и она, как знают всякое тайное после ночи супруги. - Ты кто? – спросил Вадим Юрьевич пораженно. – Вы кто? – поправил
|
|||
|