|
|||
Всеволод КОЧЕТОВ 17 страницаШествие туринцев длилось несколько часов. Все эти часы Леру несло как на широких, сильных, легких крыльях. В этот день она как бы получала полную компенсацию за все годы бескрылой жизни, тусклого существования рядом с бескрылым, тусклым Спадой. Она разговаривала с соседями по шеренге в колонне. Те были настроены оптимистично, по-боевому, решительно. Если полиция полезет в драку, она свое получит, – в разных вариантах высказывались они, держа в карманах гаечные ключи, внушительные отвертки и всякие иные железины. Замечая ее не очень хорошую итальянскую речь, Леру спрашивали, откуда она, из какой страны. Ей не хотелось, чтобы люди узнали, что она русская, советская: вдруг в такой горячей атмосфере они начнут выражать свои симпатии к ее родине; провокаторы обрадуются возможности раздуть очередную истерию с «рукой Москвы», которая-де вмешивается в итальянские внутренние дела. И Лера кое-как выкручивалась, лишь бы не сказать правду. Неожиданно к ней подскочил человек, в котором она узнала остроносого социалиста Луиджи. – Синьора Васильева! – закричал он радостно.– Как замечательно, что вы с нами! Сегодня идут решительно все. И коммунисты и те социалисты, которые не пожелали изменить рабочему классу во имя грязных интриг своих боссов. И партизаны Сопротивления. И беспартийные. Такой день, такой день! Эммануэле! Пеппо! Пьетро! – орал он до тех пор, пока наконец Леру со всех сторон не окружили ее знакомые. Даже Чезаре Аквароне появился. Восторженный Луиджи объяснял всем желающим: – Это же русская, советская синьора! Товарищ Васильева из Москвы. Она с нами, понимаете! Леру обнимали, жали ей руку, хлопали по плечам, угощали грецкими орехами, с хрустом раздавливая их в железных ладонях, несли в бутылках апельсиновую воду, дарили значки, шариковые ручки, перочинные ножи и брелоки для ключей к автомобилям. – Куда же я это все дену! Ну зачем, зачем, товарищи!… О мамма миа! Кто-то сбегал в соседнюю лавчонку и купил мешок из нейлоновой сетки. Все подарки повпихивали туда. Кто-то понес за Лерой этот мешок. Начали петь «Катюшу». Потом «Подмосковные вечера», и, наконец, сминая все остальное, разрозненное, над колоннами вспыхнуло и поплыло, нарастая, «Смело, товарищи, в ногу!». Перед Пьяцца Кастелло демонстрантов встретил плотный строй полиции. – Господа! – прокричал полицейский офицер, сидя на танцующей лошади. – Прошу повернуть обратно, и на сегодня вашего марширования достаточно. О ваших требованиях, кому надлежит, уже известно, и теперь дело властей, внять этим требованиям или нет. Идите по домам, выпейте по стаканчику вина и успокойте нервы. На него засвистели, зашикали. Конь еще горячее заплясал, защелкал копытами о камни. Демонстранты нажали на строй полицейских, и он распался. Лера уже была готова принять удары дубинок, услышать выстрелы. Но ей нисколько не было страшно, ею владел всепобеждающий и всезаслоняющий азарт коллективной, общей борьбы. Теперь-то она понимала, что за сила организованные массы, если их возглавляют и ведут смелые и решительные вожаки. То там, то здесь возникали митинги. Выступали коммунисты, социалисты, люди других партий и организаций. Лера не во всех из них разбиралась. Но ей было ясно, что все говорили об одном и том же – о том, что Италия не должна плестись в хвосте натовского блока, что итальянский народ и без американской указки способен найти верную дорогу для своего развития и процветания. Долой тех, кто играет с огнем новой мировой войны! Расходиться стали только под вечер. – Это очень ответственный момент, – сказал коммунист Эммануэле.– Никому нельзя оставаться в одиночестве. Не рассеивайтесь, товарищи, не разбегайтесь все сразу. Могут перехватать поодиночке. Уходили по своим районам, по домам большими группами, завертывая по дороге в траттории, пиццерии, буфеты – подкрепить силы после более чем восьмичасового марша. Все были довольны проведенным днем. Компания Эммануэле затащила Леру в пиццерию. Заказали на всех пицци – народное, очень распространенное кушанье, напоминающее открытый пирог с начинкой из разной разности. Можно заказать пицци с помидорами и другими овощами, можно – с острым сыром, можно – с «плодами моря»: креветками и ракушками. Потребовали и несколько кувшинов вина, к нему сыру, маслин. – Когда вот так пройдешься среди тысяч твоих товарищей, начинаешь и себя уважать,– сказал Эммануэле, разливая вино по стаканам. – Поэтому-то нам так старательно и навязывают всем телевизоры в рассрочку, – сказал Луиджи. – Чтобы сидели перед ними каждый в своей берлоге по отдельности и позабыли бы друг о друге. – Совершенно верно, Луиджи! Ты даже не знаешь, как ты прав. – Старый Пьетро отпил вина.– Мне один швед рассказывал, что они там – он профсоюзный деятель у себя в Швеции – дошли до того, что даже общие профсоюзные собрания проводят по телевидению. Лежат по домам на диванах и слушают доклады своих лидеров. На улицу уже и ходить боятся: а вдруг там могут выстрелить! – А мне один из Африки говорил… Там уже даже и не подумаешь, на что идут капиталисты,– вступил в разговор Пеппо. – Как шумиха среди рабочих на плантации, так сразу хозяева им бесплатные талончики в публичный дом выдают. Извините, синьора Васильева! – Поодиночке-то многих купить можно. А вот когда массой, тут уж нет, рабочего человека не купишь. – Эммануэле еще подлил вина в стаканы. – А между прочим, синьора Васильева, ваш супруг, синьор Спада, был сегодня на улице? – Он болен,– ответила Лера, чувствуя, что краснеет.– Температура… Все замолчали и стали собираться по домам. Пожимали ей руки, предупреждали, чтобы не позабыла сумку с подарками, которую за нею так все время и таскали попеременке. К себе домой она поднималась по лестничным ступеням, как на Голгофу. Видеть Спаду было уже совершенно невозможно. Он стал чужим не только ей, но даже своему итальянскому народу. Вот с кем связала она свою жизнь! Как подшутила над нею, московской комсомолкой, судьба! Спада встретил ее буквально брызжа слюной, она чувствовала это на своем лице и отстранялась от него. – Как ты смела, как смела лезть не в свои дела! В чужой стране, при чужих порядках! Мне уже звонили. Это же скандал, скандал! Ты там агитировала, провоцировала петь советские песни. – «Рука Москвы»! – сказала она. – Да, да, да! Именно. У меня могут быть неприятности из-за тебя. – Сделаю официальное заявление, опубликую в газетах, что ты ни чего общего со мной уже не имеешь, что мы разводимся, и все. Это у вас, в Италии, развод «по-итальянски» – обременительное дело: жену надо непременно прикончить. А мы с тобой регистрировались в Москве, там разведут без убийств. Назавтра было воскресенье. Спада сидел у себя в комнате, делал выписки из Достоевского. Лера возилась с Толиком, обдумывая положение. Надо было уезжать в Москву. Денег у нее для этого не было, а Спада своих, несомненно, не даст. Продать что-нибудь? Но у нее нет ничего такого, что стоило бы хороших денег. Один ширпотреб, чепуха. Пришла синьора Мария Антониони. – О синьора Спада! – заговорила она по-русски. – Можете себе представить, я провела два дня в Вариготте, на вилле «Аркадия». Осматривала комнаты, которые синьора Карадонна и на этот раз оставит для меня и Сальваторе. Я накупила там превосходной рыбы. Если хотите, уступлю немного, придите взглянуть на нее. Это прелесть, а не рыба. И еще я вам скажу, так вы не поверите! Вы знаете, конечно, синьора Карадонну, Умберто Карадонну? – Да, да, как же! Он очень приятный собеседник, начитанный, много знающий. – И куда бы, вы думали, эти обширные знания завели вашего приятного собеседника? Прямо в Москву, в Советский Союз! Он прислал письмо своей Делии, хозяйке «Аркадии». Его, оказывается, пригласили в Лондон. А оттуда он отправился в Советский Союз. Что-то связано с искусством. Он ведь знает и искусство. Откуда только, не пойму. Он приехал в Москву и сразу написал жене, чтобы не волновалась. Видите, какой заботливый и внимательный. А то ходит, молчит, чертовски серьезный. Подумаешь, не человек, а сухарь. Делия читала мне это письмо вслух. Он в восторге от России. Он уже был в Ленинграде, еще где-то. Это, говорит, не страна, а учебник жизни. – Ну что вы болтаете, синьора Мария! – На пороге своей комнаты стоял Спада с авторучкой в руке.– Какой учебник! Учебник того, как не надо жить. – Глупости, синьор Спада! Я на целую треть русская, я прекрасно понимаю синьора Карадонну, да, понимаю, у него тоже кто-то в роду был связан с русскими. И напрасно вы так думаете, будто бы, кроме Италии, других стран на свете и нет. И, между прочим, я сегодня прочла в коммунистической газете, что итальянцы недовольны порядками в своей стране потому, что им надоело жить под американским сапогом. – Это вы городите чушь, синьора Мария! – Возьмите газету и убедитесь сами, синьор Спада. Тысячи людей вышли вчера на улицу. Полиция перед ними отступила. Люди очень недовольны жизнью. Так что не нам с вами, синьор Спада, учить русских чему-либо. А может быть, прав он, синьор Карадонна, и нам бы следовало поучиться у них. – Вы просто старая дура, старая…– Спада выругался по-русски и хлопнул дверью своей комнаты. – Вы слышали, как этот вахлак меня обозвал? – закричала синьора Антониони. – Это же, если перевести на итальянский… это же хуже, чем проститутка. – Успокойтесь! – крикнул Спада из-за двери.– Это совершенно одно и то же. – Синьора Спада, он что у вас сегодня?… – Синьора Антониони смотрела на Леру с удивлением и испугом.– Он, может быть, съел что-нибудь дурное? Или стал употреблять модный героин? От этой дряни, говорят, люди совсем шалеют. – Простите, синьора Мария,– ответила растерянная Лера.– Я очень перед вами виновата за то, что так вот получилось. Если позволите, я к вам позже зайду.
Вот уже несколько дней в доме Зародовых стоит небывалая суета. Сама Алевтина Григорьевна, пять родственниц ее супруга, Александра Максимовича, даже Генка, и тот – все они с утра, вооруженные тряпками, щетками, пылесосом, приводят захламленную, неряшливую квартиру в порядок. Квартира немалая, не столько, может быть, по числу комнат – их пять, сколько по квадратуре площади – более ста двадцати метров, с холлом, с громадным, длинным и широким, как изрядный переулок, коридором. Комнаты поделены по своему значению в жизни семьи так: большая, с фонарем, – столовая; почти такого же размера – кабинет Александра Максимовича; затем общая спальня супругов, затем комната Генки; и, наконец, поскольку что делать с пятой комнатой Зародовы не знали, они устроили в ней «телевизионную». «В Англии это в порядке вещей,– разъяснил Александр Максимович.– В каждом порядочном доме там есть так называемая „ситингрум“– комната для сидения, в ней топится камин или включается, если камин электрический, и в ней же смотрят телевизор. Итак, здесь будет ситингрум!» «По-русски это гостиная»,– сказал кто-то из родственников, когда обсуждался вопрос о распределении комнат в новой квартире. «У англичан такого понятия нет,– ответил Александр Максимович.– Гостей там звать не очень принято. Ситингрум существует для своей семьи. Ну, а если гости все же забредут, тоже там сидят». Так все комнаты в квартире Зародовых с тех пор и назывались: вот эта – «ситингрум», спальня – «слипингрум», столовая – «дайнингрум», кабинет – «райтингрум». Только Генкиной комнате Александр Максимович не смог подыскать английского названия. «Сансрум» – комната сына – звучало не очень хорошо. «Чилдренрум» – детская? Какие же дети? Генка у них один. Да и не ребеночек он уже давно. Поэтому комната его наименовалась просто «Генкиной». Александр Максимович чрезвычайно гордился тем, что мог изъясняться по-английски. Правда, из-за неясности произношения окончаний слов, когда он путал «з» и «с», «д» и «т», некоторые его высказывания приобретали совсем противоположный смысл тому, на какой Александр Максимович рассчитывал, а иной раз у него получались и вовсе неприличности и даже ругательства. Тем не менее он любил сказать: «Английский у нас в доме – это, если хотите, второй государственный язык нашей семьи». Он имел в виду то, что в последние годы даже Генка освоил кое-что из английского, а Алевтина Григорьевна по английским надписям на этикетках могла отличить банку с быстрорастворимым кофе от кольдкрема или стирального порошка. Шумиха, поднятая в доме, объяснялась тем, что в Москву прибыли очень важные иностранцы: они работают в рамках ЮНЕСКО, их надо принять в домашней московской обстановке. Иностранцы нацелились на Александра Максимовича потому, что за год до их приезда он был назначен редактором одного из «Вестников», который часть своих страниц уделял и истории искусства, и некоторые его статьи об этом приобрели известность за рубежом. – Папец, – сказал Генка,– для такого дела, как прием иностранцев, надо бы Ийку позвать. Очень будет полезно. Приехал, ты говоришь, целый интернационал: немец, итальянец, двое американцев. Ийкино знание разных языков может здорово пригодиться. – Да, ты прав. Может быть,– не очень охотно согласился Александр Максимович. Он до самозабвения любил встречаться с иностранцами, но совершенно не терпел делить это удовольствие с кем-либо еще. Он был счастлив как бы мимоходом сказать среди коллег назавтра после встречи: «Голова побаливает. Устал вчера дьявольски. Иностранцы были. Засиделись чуть ли не до утра». Но на этот раз дело было особое: прибыла весьма представительная группа, с четкой программой – древнее русское искусство, в котором Александр Максимович не очень-то разбирался, и непременно следовало позвать знающих людей. Ему уже посоветовали пригласить художника Антонина Свешникова, который у иностранцев популярен именно тем, что творчески осваивает русское живописное наследие, поэта Савву Богородицкого – представителя, если так можно выразиться, современного неорусофильства, истинного россиянина, богатыря, былинного гусляра и песенника. Согласился в конце концов Александр Максимович позвать и дочь Алевтины Григорьевны – Ию. – Она эффектна,– рассуждал он вслух.– Если захочет, может быть весьма экстравагантной, что иностранцам всегда нравилось и нравится. – Но она и опасна, Саша,– заметила Алевтина Григорьевна.– Может статься так, что все они примутся за ней ухаживать и в центре стола окажешься не ты, а она. – Глупости! – не согласился Александр Максимович. – Как то есть она, а не я? Им нужен я, я, нужны разговоры со мной, со мной, им интересны мои взгляды, мои воззрения. А не абрисы какой-то московской девчонки. Таких у них у самих косяки. В условленный день и в условленный час намытая, прибранная квартира Зародовых наполнилась праздничным шумом. Несмотря на то, что на улицах было еще светло, в комнатах горели все огни, включенная радиола, которую Александр Максимович привез из Японии, сама меняла пластинки. Рядом с нею – на смену ей – стоял магнитофон, привезенный Александром Максимовичем из Нью-Йорка. Алевтина Григорьевна непрестанно пролетала по коридору от кухни к столовой и обратно, то заглядывая в кастрюли, то окидывая еще одним взглядом тщательно сервированный стол. У плиты на кухне орудовали две старые тетки Александра Максимовича. Одна из его племянниц в белой наколке и белом передничке готовилась к тому, чтобы ходить среди гостей с подносом, уставленным бокалами и рюмками, и предлагать коньяк, водку, минеральную воду, виноградный сок. Она волновалась. – Неужели ты, голова садовая,– инструктировал Александр Максимович,– никогда не видела в кино, в заграничных картинах, как это делается? Идешь, улыбаешься, говоришь несколько нараспев и негромко: «Коньяк, ликер, минерал уотер». – Слегка покачиваешь бедрами,– добавил Генка. – Это не обязательно,– сказала Алевтина Григорьевна. – Нет, это необходимо, – настаивал Генка. – Всегда надо стремиться воздействовать на комплекс чувств. Начали раздаваться звонки у дверей. Отворял Генка, гостей же встречал сам Александр Максимович. Первой пришла Ия. – Я подумала, что, может быть, надо в чем-то вам помочь,– сказала она, скидывая легкий плащ, на который уже сменила демисезонное пальтишко, потому что на улице, несмотря на то, что была еще только первая половина мая, установилась очень теплая, приятная погода. – Нет, нет, тут у всех свои четкие обязанности,– ответил Александр Максимович. – Ты будь в телевизионной. – Он не решился при Ие сказать в «ситингрум». – Как будут приходить, предлагай свои услуги переводчицы. – Слушаюсь.– Ия сделала книксен. За нею явились Свешниковы – Антонин и Липочка. – Ия! – обрадовалась Липочка. – Ты здесь? Как замечательно! А я полагала, что не будет ни одной знакомой души. Приготовилась к скуке. У меня ведь… вернее, у нас с Антониной… этих иностранцев среди знакомых – десятки. В общем, они довольно однообразны. Верно, Антонин? Свешников, как обычно, изображал из себя гениального чудака. Он втягивал руки в рукава пиджака так, будто рукава ему коротки, отчего плечи у него все время были в странном движении и голова тоже двигалась; он улыбался, ходил вдоль стен, рассматривал разношерстные абстрактные картинки, навезенные Александром Максимовичем со всего света, благо стоили они сущие гроши на толкучках Парижа и Лондона. Шумно, окая, старательно отирая подошвы башмаков о коврик в передней, вошел поэт Савва Богородицкий. Шубы на хорьках на нем уже не было, бобровой шапки с бархатным верхом тоже. Синтетическое пальтецо с пряжками из металла «под медь» на плечах, на рукавах, на поясе, демократическая кепочка, из-под которой торчали его овсяные кудри, расшитая холщовая косоворотка. – Здравствуйте, дорогой хозяин! – Он потискал руку Александру Максимовичу.– Не ошибаюсь если, Борис Кондратьевич? Слышал про вас, слышал. Знаю. – Александр Максимович,– поправил дорогой хозяин. – И то! – Богородицкий слегка стукнул себя пальцем по лбу. – Известь в извилинах. Не тридцать годков, не двадцать.– Раскинув широко руки, он пошел к Свешникову, обнял. – Брат ты мои любезный, Антонин! И прекрасная муза его, Олимпиадушка! Пришел крупный знаток старого русского искусства, представляя которого Александр Максимович назвал лишь имя и отчество: «Иван Лаврентьевич», – подчеркивая этим, что знаток искусства настолько всем известен, что называть его фамилию просто даже и неприлично. Последними, как, собственно, и положено тому быть, прибыли гости. Они пропустили вперед приятно улыбающуюся Порцию Браун. Следом вошел Сабуров, за ним Клауберг, четвертым был Юджин Росс. Замыкала группу сотрудница «Интуриста». «Ситингрум» наполнилась шумом, восклицаниями, дымом сигарет; племянница в наколке и переднике понесла свой поднос и, задыхаясь от волнения, почти шептала: «Коньяк, вотер-минер…» Но такого ее состояния никто не замечал, кроме Александра Максимовича, который успел шепнуть: – Улыбайся, ослиха! Все брали с ее подноса рюмки и бокалы, толпились, осваивались в новой обстановке. Переводчики были не нужны, вся группа, представляющая лондонское издательство «New World», превосходно говорила по-русски. Пошушукавшись с Александром Максимовичем, сотрудница «Интуриста» хлопнула в ладони и сказала: – Господа, хозяин дома хочет вам представить очень известного русского художника господина Свешникова! – Да, да, господа! – засуетился Александр Максимович, подталкивая вперед упиравшегося Антонина. – Это большой русский мастер. Он еще молод, но он еще… – Будет старым! – добавил Генка. Лицо Александра Максимовича дернулось, но, поскольку все засмеялись, он тоже улыбнулся. – Это мой сын,– сказал он, кивнув на Генку, – Как видите, мои усилия не дали должных плодов – я оказался неважным воспитателем. – Антонин Свешников, – заокал Богородицкий,– певец России, ее природы, ее красоты, истории. Он самобытен, самоцветен, искрометен. – Будет, будет вам,– засмущался Свешников.– Господа, вы лучше обратите внимание на господина, говорящего это. Господин Богородицкий – поэт, мыслитель, гражданин. Он… Липочка незаметно дернула Антонина за пиджак сзади. – Да что там говорить! – поспешно закончил Свешников и почесал у себя за ухом. Александр Максимович еще раз представил Ивана Лаврентьевича, осанистого бородача в несколько старомодном просторном костюме. Иван Лаврентьевич сказал, что он будет рад, если сможет чем-либо услужить людям Запада, так заинтересованным в том, чтобы искусство Советской России стало достоянием человечества. – А теперь,– сказала представительница «Интуриста»,– свою группу хочет представить господин Клауберг, профессор, доктор искусств. – Да, да, – сказал Клауберг, приняв солидный, профессорский вид.– Господин Умберто Карадонна – итальянец, представитель страны, подарившей миру чудеса живописи, скульптуры, архитектуры. Он с детства увлекался Россией, ее искусством. Среди нас он самый большой специалист в этой области. Поэтому, господа, несколько нарушив этикет, я и называю его раньше мисс Браун. Она да и вы все любезно простите мне это. Мисс Браун со школьной скамьи изучает Россию. Она, как видите, молода, но ее знания ценят самые маститые русоведы. Дальше – господин Юджин Росс. Это, смею вас заверить, один из выдающихся мастеров художественного репродуцирования. Надеюсь, господа, мы будем c вами друзьями. Сабуров чувствовал себя скверно. Отправляясь в Россию, он даже и подумать не мог, что таким тяжким окажется это раздвоение: раздвоение на того, кем он был на самом деле, и на того, кого же он должен изображать из себя по договору с издательством «New World». To, что он не участвует ни в какой вредной советскому народу деятельности, это еще не утешало, Достаточно, что он приехал в Советский Союз под чужим именем, – одно это уже уголовщина. Достаточно, что из него строят, а он не протестует против этого, некоего другого человека. Сабуров поражался поведению Клауберга. Тот вошел в роль профессора, доктора, будто бы он и на самом деле профессор и доктор. Он перевоплотился, он бодр, весел, он полностью в своей тарелке. Почемy? И почему совсем иначе чувствует себя Сабуров? – Мне очень приятно. – услышал он рядом с собой негромкий голос и увидел молодую женщину с зелеными глазами, которая приветливо ему улыбалась,– Мне очень приятно, – повторила она, – что вы так любите наше русское, советское, господин Карадонна. Если вам трудно говорить по-русски, пожалуйста, я могу на ином, если хотите. На немецком, английском, французском… – Нет, нет, не трудно! – запротестовал он.– Это легкий язык, напрасно на него клевещут. Красивый, музыкальный. Я с удовольствием говорю на нем. А вы, госпожа… Простите… – Ия. Меня зовут Ией. Несколько необычно, да? – Нет, нет, почему же! Красивое имя. Я спрашиваю вас, госпожа Ия : вы владеете несколькими языками? – Они мне легко даются. – Господа! – провозгласил Александр Максимович.– Хозяйка зовет к столу. Прошу вас, господа! Двинулись в столовую. Рассаживаться предстояло согласно записочкам, разложенным возле приборов. Но Сабуров сказал: – Если можно, я бы хотел быть по соседству с госпожой Ией. У нас только что начался интересный разговор. – Пожалуйста! – согласился Александр Максимович.– План не догма, а руководство к действию. Мы не догматики, мы сообразуемся с обстановкой. – А это уже основа прагматизма! – сказала мисс Браун.– Что, господин Зародов, и сближает вас с нами, американцами. – Избави бог! – шутливо отмахнулся от нее Александр Максимович. – Неужели, по-вашему, нет третьего? Или догматизм, или прагматизм. – Есть марксизм-ленинизм, – вдруг сказал Иван Лаврентьевич. – Пропаганда! – закричала, смеясь, мисс Браун. – Нет, госпожа Браун, не пропаганда, – строго сказал бородач. – А констатация факта. Марксизм-ленинизм имеет в виду диалектический метод рассмотрения явлений природы и общественной жизни. И он отрицает и догматизм, и прагматизм, и всякий иной застывший «изм». Он – свободное, широкое творчество, основанное на прочном теоретическом фундаменте. – Иван Лаврентьевич,– остановил его Зародов,– оставим эту дискуссию за порогом столовой. Здесь у нас иная задача. Так прошу рассаживаться! Что же вы остановились?! Были наконец заняты места, наполнялись рюмки и бокалы. Застучали вилки и ножи. Гостям предлагали икру, копченую и соленую рыбу, грибочки, капусту, холодец. – Русское искусство начинается с русской кухни, – сказал Савва Богородицкий. – И знакомство с ним надо начинать со знакомства с нашим русским гостеприимством. Если скуп народ, скупо и его искусство. Если народ щедр, и искусство у него щедрое. – Браво! – воскликнула Порция Браун. – Это очень остроумно. Я это запомню, господин Богородицкий. Ия предлагала Сабурову то одно блюдо, то другое, объясняя, как они называются по-русски и почему так называются, как их готовят. Его дурное настроение от этого еще более усугублялось. Вот он лжет и этой милой молодой женщине. Он сам прекрасно знает все об этих блюдах, об этих кушаньях, а притворяется, будто бы она делает для него открытия. Но он все же старался сопротивляться своему дурному настроению. Он рассказывал Ие об Италии, о Милане. Венеции, Флоренции, где время от времени бывает, постоянно-то живя на Лигурийском побережье. Потом он спросил: – Вы тоже увлекаетесь древним искусством России? – Я знаю, что оно есть, в какой-то мере оно мне знакомо,– ответила Ия.– Но увлекаться?… Нет. Не буду вам лгать. В нашей жизни и сегодня достаточно интересного. Мне кажется, что увлечение древностью происходит неспроста. Оно начинается тогда, когда люди почему-либо стремятся уйти от современности. – А когда это, по-вашему, бывает? – Когда? Ну, скажем, когда современность очень неспокойна, тревожна. Тогда от изнуряющих их тревог люди уходят отдыхать в прошлое. Или когда все неясно, они уходят в обретшую классические формы ясность минувших времен. Но есть, мне думается, и еще одна причина или, вернее, цель увода людей от проблем современности к далекому прошлому: когда кто-то не хочет, чтобы люди занимались проблемами современности, задумывались над ними. Очень хорошо, что вы приехали к нам с целью показать людям Запада наши древности. Но зачем им эти древности? Советское общество интересно не тем, что было в России пятьсот или семьсот лет назад, а тем, что происходит у нас сегодня, как мы сегодня ищем дорогу в новое, как, иной раз оступаясь, все же находим верный путь, идем по нему. Если бы вы приехали за этим, о, это было бы замечательно! – Послушайте, дорогие гости! – окал на весь стол Богородицкий. – Мы давно перестали выдавать себя за неких безгрешных, за никогда не ошибающихся. Мы не стесняемся выносить свои язвы на суд человечества. Уважаемые гости, можете отметить в своих записных книжках, что мы возмущаемся разорением храмов – соборов и церквей. Мы восстаем против этого. В моем родном селе была церковь… – Ее строили его прадеды, – потирая ладони рук, зажатых в коленях, шепнул Ивану Лаврентьевичу Свешников.– Он сам мне рассказывал. – Замечательная была церковь. Мало того, что это было произведение искусства, а еще она служила и очагом культуры, очагом нравственности, – продолжал Богородицкий. – Два врача вышли из села нашего еще в дореволюционные годы, трое военные учебные заведения окончили, в офицеры старой русской армии были произведены… И я еще вам насчитаю того, да другого, и третьего. И что вы думаете, без влияния церкви это обошлось? Нет уж, не уверяйте, судари и сударыни! – Занятно,– сказал Иван Лаврентьевич.– Прелюбопытно! И что с той вашей церковью сталось? – А сначала клуб в ней был, потом он переехал в другое помещение, церковь под склад заняли, когда МТС организовали. А позже и вовсе она сгорела. Разорили, словом. – Но ведь, дорогой товарищ Богородицкий! – Иван Лаврентьевич смотрел на него с интересом.– Я тоже произошел из российского села. И у нас тоже церковь была. И из паствы ее до революции выходили торговцы сеном, скотом, лесом. Тоже, кажется, кто-то в унтер-офицеры выбился, прослужив в солдатах десятка два лет. Все было. После революции – я тогда мальчишкой бегал – церковь нашу, как и у вас, превратили в клуб. И что же? Из тех, кто посещал его, кто играл там в любительских спектаклях, кто занимался в кружках рисования, пения, в струнном оркестре, знаете, кто вышел? Один маршалом Советского Союза ныне стал, один сельскохозяйственный академик, еще один – дипломат, он сейчас послом где-то в Европе. Не считано, сколько агрономов, учителей, партийных работников! И ваш покорный слуга, грешным делом, тоже пришел в жизнь, в науку через этот замечательный сельский клуб. – Браво! – и на этот раз воскликнула мисс Браун.– Господин Богородицкий, вы потерпели поражение. – Нет, я его не потерпел, мадам.– Богородицкий краснел и злился.– Нужен был вам клуб, ну и строили бы его! – Он размахивал рука ми в сторону Ивана Лаврентьевича. – А чужое-то что ж прикарманивать… Да еще храм! – Простите,– сказал Сабуров,– а вы убеждены, господин, что каждый храм заслуживает того, чтобы его сохраняли? – Да, истинно убежден! Это – зодчество, народное творчество, душа народа. – Опиум народа! – под сурдинку сказал Генка, не рассчитывая, что его услышат. Но Богородицкий услышал. – Опиум! Повторяете, молодой человек, как попугай. Это религия имелась в виду, ее содержание, а не храмы. И то еще можно поспорить, опиум ли. И к тому же опиум – одно из лекарственных средств при сильных, стойких болях. Учтите. – А вы знаете, господин,– продолжал Сабуров,– на Западе, в частности, у нас, в нашей католической Италии, за религиозностью которой так неусыпно следит Ватикан, многие храмы были бы давно заброшены, если бы они не приносили дохода церковникам. А доход они часто приносят лишь потому, что в них, в этих церквах, похоронены знаменитые люди и туда идут отнюдь не богомольцы и отнюдь не во имя этих, часто безвкусных, не представляющих собою никакой художественной ценности сооружений, а во имя знаменитых могил. Храм храму рознь, как и всякое произведение рук человеческих. Одни – это подлинные свидетельства мастерства…
|
|||
|