|
|||
Краткий словарь 31 страницаНаша непосредственная совесть возмущается зрелищем страдания — и в этом она права. Но она не умеет учитывать ни возможностей ещё горшего страдания, которые данным страданием предотвращаются, ни всей необозримой дали и неисповедимой сложности духовных судеб как монады, так и их объединений. В этом — её ограниченность. Столь же правильны и столь же ограниченны и все гуманистические нормы, из импульса этой совести рождённые. Метаисторическая этика зиждется на абсолютном доверии. В иных случаях метаисторику может приоткрыться то, ради чего принесены и чем окупятся такие-то историческое, казалось бы бессмысленные, жертвы. В других случаях это превышает вместимость его сознания. В третьих — уясняется, что данные жертвы и сами исторические обстоятельства, их вызвавшие, суть проявления сил Противобога, вызваны наперекор и вразрез с замыслами Провиденциальных начал и потому не оправданы ничем. Но во всех этих случаях метаисторик верен своему единственному догмату: Ты — благ, и благ Твой промысел. Тёмное и жестокое — не от Тебя. Итак, на поставленный вопрос следует отвечать без обиняков, сколько бы индивидуальных нравственных сознаний ни оттолкнуло такое высказывание. Да: всемирной задачей двух западных сверхнародов является создание такого уровня цивилизации, на котором объединение земного шара станет реально возможным, и осуществление в большинстве стран некоторой суммы морально-правовых норм, ещё не очень высоких, но дающих возможность возникнуть и возобладать идее, уже не от западных демиургов исходящей и не ими руководимой: идее преобразования государств в братства параллельно с процессом их объединения сперва во всемирную федерацию, а впоследствии — в монолитное человечество, причём различные национальные и культурные уклады будут в нём не механически объединены аппаратом государственного насилия, но спаяны духовностью и высокою этикой. Этот процесс будет возглавлен всё возрастающим контингентом людей, воспитывающих в новых поколениях идеал человека облагороженного образа; однако этот этап находится уже за пределами долженствования западных культур как таковых. Развиться именно так, чтобы выработать и распространить указанную сумму предварительно необходимых морально-правовых норм, оказалась способной только одна Северо-западная культура. Колониальная экспансия произошла ранее, чем они были выработаны; вырабатывались они северо-западными нациями параллельно, синхронически с порабощением и истощением колонизуемых. Только к XX веку принципы эти уяснились и утвердились в северо-западных обществах настолько, чтобы начать своё распространение и вовне; и тогда экспансия военная стала сменяться экспансией социально-правовых идей. Мы не знаем, сколько ещё веков должны были бы народы Востока и Юга пребывать на уровне социально-правового примитива, если бы демократические, гуманистические, социально-экономические понятия не хлынули бы в их сознание из поработившей их и их же теперь освобождающей западной цивилизации. Освобождающей — вопреки собственному колониализму, просто в силу логики вещей; освобождающей не только от её собственного угнетения, но от тысячелетнего феодального хаоса, от гнёта древних выдохшихся идей и окостеневших форм жизни и от множества других зол. А ведь это — только начало этапа, действительно всемирного, когда человечество будет пожинать плоды, посеянные на полях всех стран земли этою беспощадно кровавой и высокогуманной цивилизацией. Разбираемый вопрос представляется мне настолько важным, что я рискну задержать внимание читателя ещё на одном примере, более частном, но не менее сложном. Нас оскорбляет и ужасает злодейское уничтожение испанскими завоевателями царства и культуры Перу. Никаких оправданий для преступлений испанских конкистадоров измыслить невозможно; посмертная судьба каждого из них была, надо полагать, ужасна. Но это — только одна сторона катастрофы, разразившейся в Южной Америке в 1532 году. Другую понять несравненно труднее. Трудно принять то, что удивительнейшая и своеобразнейшая империя инков (для историка, впрочем, остающаяся только любопытным локальным раритетом) для метаисторического созерцания предстаёт феноменом совершенно другого масштаба, эмбрионом неосуществлённого образования, грандиозного и устрашающего, чреватого срывом необозримых человеческих множеств с предательски скрытой духовной крутизны. К моменту появления испанцев империя инков уже распространила почти на четверть южноамериканского материка тот необычайный духовный, экономический и социально-политический уклад (некоторые исследователи называют его теократическим социализмом), который характеризуется высоким материальным довольством, купленным ценой предельного порабощения личности, ценой потери человеческого "я" в беспрекословно повинующейся безликой массе. Страшнее такого строя, доведённого до совершенства, то есть до превращения в дьявольскую машину массовых духовных убийств, нет ничего; мечта Гагтунгра в той мере, в какой она касается человечества, заключается именно в этом. Только масштабы при этом грезятся не национальные, а планетарные, но ведь надо же с чего-нибудь начинать... Если бы держава инков нашла в себе силы для отпора испанцам, для усвоения их технических и военных преимуществ и для дальнейшего самостоятельного развития, как, например, Япония, то через некоторое время человечество стало бы лицом к лицу с тиранией столь централизованной, столь совершенной, столь мощной и неколебимой, что взор теряется в мутных заревах общечеловеческих катаклизмов, не совершившихся именно благодаря испанцам и только им. Оправдываются ли этими дальними положительными следствиями те, кто совершал зверства над императором Атахуальпой, надо всеми личностями, составлявшими перуанский народ? Служат ли вообще в оправдание человеку, совершившему зло, косвенные, дальние, непредвиденные им положительные следствия его деяний? — Странная мысль. Конечно, нет! Косвенные, дальние следствия, которых он предвидеть не мог, будь они благими или дурными, не идут совершившему ни в оправдание, ни в осуждение. Оправдывается он или осуждается за совершённое только следствиями ближайшими, находившимися в поле его зрения, и, главное, теми побуждениями, которые им в данном случае руководили. В этом и заключается карма личная. Что же пожинает своими страданиями и смертью человек, падающий жертвой национального бедствия? — Отчасти он всё-таки пожинает этим плоды личной кармы; если же он сам ни в каких злодеяниях не виновен, то он страдает и умирает не в качестве личности, а в качестве члена национального коллектива, и своим страданием и смертью способствует развязыванию этого кармического узла навсегда, В этом заключается карма коллективная, в данном случае — национально-культурно-государственная. Сумма личностей, составлявших перуанский народ во второй четверти XVI века и развязавших своей гибелью страшный узел национальной кармы, — освобождается ли эта сумма личностей тем самым для восхождения в иноматериальных мирах и для творения там своей просветлённой метакультурной сферы? — Да, конечно. Такая сфера творится в ряду затомисов; она называется Интиль, и туда поднялись или поднимутся, рано или поздно, все, составлявшие некогда великий народ древнего Перу. Подлежит ли в таком случае — не отдельные злодеяния конкистадоров, но суммарный факт уничтожения перуанской империи — некоторой второй этической оценке, такой оценке, которая не снимет с совершивших это зло ни осуждения нашей совести, ни беспощадных кармических следствий в посмертии каждого из них, вплоть до вековых мучений в Укарвайре или Пропулке, но которая даст этому злу относительное оправдание: оправдание не в плане индивидуальной человеческой моральной ответственности, а в плане становления народов и человечества, в плане стези демиургов? — Да, подлежит. Именно в такой оценке проявится, в применении к разбираемому случаю, этика метаистории. Это есть как бы второй этический слой, простёртый над привычным для нашего сознания и нашей совести слоем этики чисто гуманистической. Обширное отступление это о некоторых принципах метаисторической этики было необходимо для ответа на вопрос, поставленный несколькими страницами ранее. Да: в некоторых случаях метаисторическое созерцание может приводить к относительному оправданию (только в плане общечеловеческого становления, а не в плане индивидуальной кармической ответственности) завоевательных предприятий. И даже к невольному сокрушению о том, что такого-то предприятия не произошло. Примирить это с элементарными нравственными нормами, "ясными как день, и необходимыми как хлеб", — можно, и я показал, как. Только теперь можем мы возвратиться к окончательному разъяснению проблемы об отношении Второго уицраора к мировому пространству. Итак, почему же всё-таки в плане метаисторическом надо считать ошибкой утрату такой пустынной, далёкой, трудно сохранимой территории, как Русская Америка? И почему неосуществлённому выходу в Индийский океан придаётся здесь такое значение? Но ведь уже было упомянуто дважды об эпохальной задаче, поставленной перед российской государственностью: заполнение пространства между всеми культурами, ныне существующими. Заполнение — значит теснейшее соприкосновение со всеми ними, совместный обмен духовных излучений и, следовательно, не только внешнее сближение, но и взаимное духовное обогащение. Упорное, ни перед какими затратами не останавливающееся, ускоренными темпами идущее освоение Русской Америки не могло бы не повлечь за собой возникновение теснейших, огромной важности культурных узлов между Россией и восходящей, одарённой огромными потенциями молодой культурой Соединённых Штатов. Весьма возможно, что Русская Америка, обогащённая открытием золота в её недрах и пользуясь выгодами своей удалённости от метрополии, отделилась бы и образовала как бы вторую Россию, несравненно меньшую, но передовую, предприимчивую и, главное, демократическую. Обратное культурно-идеологическое воздействие её на самодержавную метрополию активизировало бы силы освободительного движения в империи, придало бы ему совсем иную окраску, и к середине XX столетия, вместо изнемогания под тиранической властью Третьего Жругра, русские достигли бы уже более гармонического строя и более нравственного, мягкого и справедливого уклада жизни. Выход на Индийский океан, в соприкосновение с арабо-мусульманской культурой не на её захолустных окраинах, какими сделались Средняя Азия и Азербайджан, а у подлинных очагов этой культуры и, что ещё гораздо важнее, в непосредственное соседство с неисчерпаемыми духовными богатствами высокоразвитых культур Индийской и Индомалайской — всё это привело бы неизбежно к установлению сперва торговых, а потом и тесных культурных связей со всеми странами индоокеанского бассейна. Близкое ознакомление с накопленными и созидающимися ценностями этих культур, со всем разнообразием и яркостью их психологических, социальных, религиозных, художественных обликов, с историческим и духовным опытом, который хранит каждая из них в своей литературе и быте, философии и религии, искусстве и нравственности, — всё это так раздвинуло бы горизонт мыслящих слоёв российского сверхнарода, что от его континентального полуевропейского провинциализма не осталось бы и следа. Двести лет продолжалось у нас культурное паломничество на Запад. Оно было необходимо, неизбежно, глубоко осмысленно и оправданно. Но исключительность этой обращённости русского взора на Западную Европу лишила русских возможности сопоставлять облики и ценности различных равновеликих культур; плоскостность и утилитаризм новейшей европейской цивилизации были восприняты широкими слоями как своего рода жизненная философия, как мироотношение, и удручающие последствия этого весьма далеки от своего изживания до сих пор. Культурное паломничество на Восток, к тысячелетним очагам духовности, ослабило бы воздействие этой Клингзоровской стороны западного духа, уравновесило бы его тем идеализмом и той необходимой созерцательностью, без которых народная энергия оказывается обращённой на достижение только материальных благ, а ум — на постижение только рассудочно очевидных истин. Русские умеют хорошо ассимилировать. В ассимилированные же формы они вливают новое содержание; в итоге возникают совершенно своеобразные создания культуры и цивилизации. Примеров множество. Вспомним хотя бы о русской литературе, которой мы по праву гордимся, одной из глубочайших литератур: ведь жанры, в которых она жила и живёт, заимствованы с Запада. Мало того: именно лишь после их ассимиляции родилась великая русская литература. Если же свершилось бы то, о чём я говорю, русская литература обогатилась бы новыми темами, жанрами, приёмами, сюжетами, и они оказались бы адекватны идеям и образам тех шедевров, которые в действительности так и остались невоплощёнными ни в чём. Русское изобразительное искусство обогатилось бы новыми способами видеть мир, оно не застряло бы на целых сто лет на реалистическом примитиве передвижников, а засверкало бы такими красками, композициями, чувствами и сюжетами, какие сейчас и представить невозможно. Русская архитектура, надолго истощившаяся после заимствованного с Запада, но по-своему претворённого классицизма, получила бы такой приток идей из неисчерпаемых сокровищ зодчества Востока, что вторую половину XIX и, наверное, всё XX столетие пришлось бы рассматривать не как период её глубокого упадка, а как её золотой век. Россия (пора уже это признать) не создала философии. Тип философии, выработанный античностью и Западом, оказался неадекватным глубинным потребностям русской обобщающей мысли и почти ничем её не оплодотворил. Так ли было бы, если бы перед широкими интеллигентными слоями предстали сто лет назад во весь рост философемы и мифологемы Востока? Консервативный провинциализм русского православия не был ни поколеблен, ни освежён вторжением европеизма. Но остался ли бы он столь аморфным и косным, если бы с Востока и Юга хлынул поток идей, выработанных тысячелетиями духовной жизни в этой колыбели всех религий, в Азии? Главное же: сверхнароду российскому предстоит рано или поздно стать во главе созидания интеррелигии и интеркультуры. Возможно, что в дальнейшем ведущие роли в этом процессе перейдут к другим народам, но задача закладывания основ ляжет, по-видимому, именно на его плечи. Такому народу больше, чем какому-нибудь другому, необходимо не только знание, но и душевное понимание чужих психологий, умение синтетически претворять и любить другие умственные уклады, культурные облики, жизненные идеалы, иные расовые и национальные выражения духа. Что же могло бы сильнее способствовать этому, как не взаимопроникновение, дружеское, и, конечно, не единиц, а именно широких слоёв, с историческими реальностями других культур? Что иное могло бы так уберечь от навязывания другим народам именно своего и только своего социально-политического строя, именно у нас господствующего в данный момент мировоззрения?.. — В нашей истории должно было быть, но, к великому горю нашему и всего мира, не совершилось культурное паломничество на Восток и Юг. Пока мы не освободимся от нашей национально-культурной спеси, пока не перестанем чувствовать так, как если бы Россия и в самом деле была лучшей страной на свете — до тех пор из нашего огромного массива не получится ничего, кроме деспотической угрозы для человечества. Возможно, некоторых из читающих мои аргументы не убедили, и они остались при своём недоумении относительно того, как же можно сожалеть о том, что российская экспансия не направилась полтораста лет назад в сторону Ирана. Разве не сводятся мои аргументы к перечислению выгод, которые получила бы от этой экспансии Россия, а интересы Ирана совершенно не принимаются в расчёт? Нет. Аргументы мои сводятся совсем к другому. Они сводятся к перечислению тех преимуществ, какие приобрёл бы в случае этой экспансии российский сверхнарод не сам по себе и не сам для себя, а в качестве носителя совершенно определённой всемирной миссии. Сами по себе народы России просуществовали эти полтораста лет без присоединения Ирана, не погибнув и не захирев. И если бы моим ходом мыслей руководил национальный эгоизм, они были бы выражены где угодно, но только не на страницах "Розы Мира". Те изменения в российской культуре, истории, психологии, характере и мироотношении, которые вызвала бы эта экспансия, отразились бы и на том, что распространяет над миром Россия в середине и к концу XX столетия. Распространяемое ею было бы иным: более широким, свободным и гуманным, более терпимым, ласковым и добрым, более духовным. А в этом заинтересованы все народы мира, и народ иранский не меньше других. Исторические же потери, которые понёс бы этот народ в случае завоевания Ирана русскими полтораста лет назад, вряд ли сделали бы его более несчастным, чем он был эти полтораста лет под владычеством своих шахов, и уж, во всяком случае, не более несчастным, чем была Средняя Азия после присоединения её к России. Но ведь выхода в Индийский океан — скажут — не произошло. Зачем же такая тирада о том, что упущено? А затем, что мы, во-первых, разбираем вопрос о Втором уицраоре России, о его отношении к мировому пространству и о том, в чём он был прав и в чём неправ. А во-вторых, как это всякому известно, мы учимся именно на ошибках и упущениях прошлого. Осознав, наконец, что именно мы упустили, как исказили и утяжелили этим свой исторический путь и как затруднили осуществление миссии сверхнарода, мы в новых условиях, в другую эпоху можем постараться нагнать упущенное. Под этим я разумею, конечно, не какие-либо попытки вернуть себе Русскую Америку или захватить Иран: ныне и Россия, и весь мир проходят уже совершенно иной этап, и всякому ясно, что в современных условиях подобные замыслы были бы только смешным и вредным анахронизмом, напоминая того чудака, который плясал на похоронах лишь потому, что упустил это сделать на свадьбе. Я разумею совсем иное: воспитывание в себе, в нашей нации, в её широчайших кругах именно такого отношения к другим культурам, другим психологиям, укладам, мировоззрениям, отношения дружественного и чуткого, исполненного понимания, интереса, терпимости и любви; такого отношения, сутью которого является устремление духовно обогащаться самому, духовно обогащая всех. Итак, Второй уицраор, временами почти задыхавшийся от мечты о своём физическом, то есть военном, могуществе, не только не сумел стать в уровень всемирных задач сверхнарода (на этот уровень не может стать ни один уицраор вследствие своей демонической природы), не только не насытил идею внешнего могущества каким-либо содержанием, но он не оказался на уровне тех эпохальных задач, какие ставились перед государственностью империи. Он остался глубоко провинциальным. Ибо всякий национализм, если понимать под этим словом предпочтение своей нации всем остальным и преследование её интересов за счёт остальных наций, есть не что иное, как провинциализм, возведённый в принцип и исповедуемый как мировоззрение. Так доказал Второй уицраор свою несостоятельность по отношению к внешнему пространству. Как же справился он со своей задачей по отношению к пространству внутреннему?
ГЛАВА 2. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНУТРЕННЕЕ ПРОСТРАНСТВО
Пытаясь проектировать на плоскость человеческих понятий те требования демиурга, которые были поставлены перед демоном государственности при Петре, я подчеркнул в предыдущих главах насущную необходимость внутренних в России преобразований, а именно: упразднение боярства как ведущей силы (это и было совершено), передачу ведущей роли дворянству (это тоже было совершено) и среднему классу (этого совершено не было) с тем, чтобы постепенно поднять и вовлечь в гражданскую и культурную жизнь нищее, дикое крестьянство. Этого не было совершено тоже. Тот исторический факт, что это не было совершено Петром, составлял только половину беды: сроки ещё не были упущены. Настоящая беда заключалась в том, что этого не сумели или не хотели сделать его преемники в течение полутораста лет. Если правильно понять те замечания об интеррелигии, интеркультуре, о превращении государства в братство, которые мне уже довелось сделать в предыдущих главах, то нельзя не сделать горького вывода: зрелище сверхнарода, вызванного из небытия ради подобных целей и после тысячи лет всё ещё пребывающего на 80% своего массива в состоянии рабства, — такое зрелище вызывает тревогу и глубокую печаль. Печален при этом не столько сам факт крепостного права: на известном этапе это было злом вряд ли отвратимым, обусловленным рядом объективных причин, всем известных, и обрисовать которые здесь не для чего. Печально и непоправимо было запоздание раскрепощения. Нас ужасает зияющая бездна между долженствованием сверхнарода и тем этическим качеством народоустройства, которое он допускал у себя столько веков. Пугает разрыв между реальным этическим уровнем сверхнарода и тем уровнем, который требуется для осуществления его миссии. Притом задержка освобождения имела ряд ближайших, прямых следствий, отозвавшихся в свою очередь на действительности нашей, послереволюционной, эпохи. Какие из этих следствий наиболее важны с точки зрения метаистории? Первое следствие — экономическое и культурное. Это — троглодитский уровень материального благосостояния и соответствующий ему уровень требований к жизни. Не говоря уже об этом как о полном, безотносительном зле, не возвышавшем, а принижавшем человека, поймём, что без этого фактора формация Третьего уицраора — этот монстр XX столетия — не получила бы возможности развернуть свою методику, мыслимую лишь в обществе, приученном ко всевозможным лишениям, убожеству и нищете. Второе следствие — нравственно-психологическое. Это — устойчивые, глубоко вкоренённые в психологию народных масс навыки рабского мироотношения: отсутствие комплекса гражданских чувств и идей, унизительная покорность, неуважение к личности и, наконец, склонность превращаться в деспота, если игра случая вознесла раба выше привычной для него ступени. Как трагически звучит признание, сделанное уже на пороге XX века одним из корифеев нашей литературы, Чеховым, о том, что даже он — он! — годами, всю жизнь, "по капле выдавливал из себя раба". Без этой трудно и долго изживавшейся психологической особенности возникновение и пышный расцвет Третьего уицраора были бы невозможны также. Третье следствие — религиозное в широком смысле. Из рабской психологии, из убожества требований и стремлений, из узости кругозора, из нищеты проистёк и паралич духовно-творческого импульса. Нельзя сидеть при лучине с раздутым от голода животом, с необогащённым ни одною книгою мозгом и с оравой голодных и голых ребят и творить "духовные ценности". Народ, в лице крупнейших представителей доказавший духовную свою одарённость, глубину и размах религиозных возможностей, в массе своей за много веков не произвёл духовных движений, более осмысленных, чем старообрядчество. Обозрение русских сект оставляет неизгладимо тягостное впечатление, в особенности на того, кто хотя бы поверхностно знаком с историей религиозной мысли в античности, в Византии, в Индии, в Германии. Русское сектантство — это либо всплески древней оргиастической стихии, смешавшейся с неузнаваемо замутнённой струёй христианства и превратившейся в мелкие завихрения мистической похоти, в подмену духовности излучениями Дуггура; либо же это рационалистические секты западноевропейского происхождения, свободные от хлыстовской мути и скопческого изуверства, но удручающие мелочностью своих заповедей, удивительным отсутствием эстетического начала, безмолвием воображения и какою-то общею бескрылостью, я бы сказал — безблагодатностью. В интеллектуально-обобщающую, с позволения сказать "богословскую", сторону всех этих сект лучше не углубляться совсем: это пустынный ландшафт, усеянный только мелкими колючками озлобленной и высокомерной полемики. Что же касается господствовавшей церкви, то, кроме пяти-шести имён выдающихся подвижников, в лоне этого единственного подлинно духовного водоёма великой страны за два столетия не шелохнулась ни одна волна, не засверкала ни одна струя. Только бесшумные подводные течения — паломничество, странничество, келейное молитвенное делание да мистериальное приобщение масс к трансмифу христианства через богослужение и таинства ещё свидетельствовали, что церковь не умерла. Таково было третье следствие векового рабства масс и церковной политики империи. Вряд ли нужно указывать, что и без этого следствия было бы невозможно возникновение громады Третьего уицраора в том душеубийственном виде, в каком она сформировалась в истории. Был бы невозможен позднейший разлив примитивного материализма во всю ширь необозримого рабочего класса и полуинтеллигентных слоёв. Было бы немыслимо то религиозное невежество новых советских поколений, которое сравнимо разве только с первобытным нигилизмом знаменитого в науке племени кубу. Словом, была бы невозможной устойчивость такого религиозного уровня, который поставит перед просветителями следующей эпохи, перед провозвестниками Розы Мира, задачу, почти сверхчеловеческую по своей трудности. Но ещё и другая вина удлиняла список вин отупевшего демона великодержавия. Я уже упоминал о ней вскользь; это — игнорирование насущнейшей исторической потребности — передачи ведущей государственно-общественной роли среднему классу. Излагать правительственные мероприятия, в продолжении полутораста лет тормозившие развитие купечества и мещанства, державшие точно в опале низшее духовенство; указывать на бездействие государственности вплоть до эпохи Александра II в деле создания межсословной интеллигенции — значит повторять то, что известно всем. Но не мешает, может быть, высказать мысль, многими разделяемую, хотя ещё не сформулированную, насколько мне известно, в нашей литературе: если бы государственность, не разрывая с дворянством, сумела опереться на купечество и мещанство ещё в XVIII веке, если бы формирование национальной буржуазии и разночинной интеллигенции нашло место несколькими десятилетиями раньше, чем это получилось, — история России повернула бы на другой путь, вероятнее всего — на путь эволюционный в узком смысле этого слова. Невозможно даже вообразить, от скольких бедствий и трагедий избавило бы это и нашу родину, и всё человечество. Однако, размышляя о винах Второго демона великодержавия, приведших в итоге к снятию с него санкции демиурга и к его гибели, мы не можем не спросить себя: но, быть может, эти вины несёт не столько он, сколько неудачные проводники его воли, преемственно возглавлявшие Российское государство в последние века? С древних времён вплоть до XX столетия Россия оставалась наследственной монархией. Поэтому династия становилась сама собой в положение главного проводника воли уицраоров. Но династию составляли не призрачные автоматы, не идеально пригодные для уицраора агенты, а живые люди, разнохарактерные по своим врождённым свойствам. Создавалась своеобразная шкала различных степеней инвольтированности. Иные из монархов становились в известной мере проводниками демонической воли лишь в силу занимаемого ими положения и, так сказать, логики власти; отсутствие специальных способностей делало их для уицраора только терпимыми, не более. Другие оказывались и вовсе непригодными для его целей: вялость умственных движений, крайняя неуравновешенность натуры или младенческий возраст при отсутствии подходящего регента делали их неспособными к осуществлению какой бы то ни было целеустремленной цепи деяний. Таких приходилось устранять насильственным путём (Иоанн VI и Анна Леопольдовна, Пётр III, Павел). Таким образом, столкновение между волей уицраоров и живою пестротой человеческих характеров было одним из трагических внутренних противоречий того народоустройства, которое уицраор хранил и укреплял и которое могло возглавляться только наследственным монархом. Принцип наследственного абсолютизма оказывался инструментом крайне несовершенным, ненадёжным, искажавшим осуществление метаисторического плана уицраоров постоянным вмешательством случайностей. Но положение демона государственности осложнялось ещё и тем, что, устраняя одних претендентов на власть и возводя других, к тому же роду принадлежавших, он создавал нечто, выходившее за пределы его разумения, как и всё, связанное с областью этики, ибо уицраоры аморальны по своей природе. Я разумею сеть человеческой кармы, пряжу вин и воздаяний, нравственный закон преступления и возмездия. Согласно этому закону, преодолеваемому нечасто и лишь вмешательством могущественных Провиденциальных начал, вина, не искупленная при жизни, как бы раздваивается, отягощая не только посмертье совершившего, но и посюстороннюю судьбу его потомства. Можно представить себе возникновение капитального психолого-исторического исследования, построенного на кропотливом изучении огромного биографического материала о жизни представителей династии Романовых, — исследования, которое вскрыло неуклонное осуществление закона кармы от патриарха Филарета до последнего императора и его детей. В нём пришлось бы коснуться не только внешнего течения судеб, но и глубины душевной жизни, внутренних коллизий, проникнуть в лабиринт которых может лишь тот, кто сочетал эрудицию и беспристрастие учёного с воображением художника и с интуицией мыслителя. Я этими данными не обладаю, и в мою задачу входит лишь указание на возможность такой темы да несколько беглых замечаний об отдельных узловых моментах этой вековой династической трагедии. Умерщвляя своего сына Алексея, Пётр I так же мало подозревал о том узле, который он завязывает, как и его невидимый инспиратор. Бразды правления оказались в руках последовательного ряда членов династии, право на трон каждого из которых подвергалось сомнению. Из числа тринадцати монархов, занимавших престол от Петра Великого до Николая II, четверо взошли на трон путём переворота, а шесть погибли насильственной смертью. В залах Зимнего дворца и Ропши, в опочивальне Инженерного замка, в шлиссельбургских казематах и в подвалах революционного Екатеринбурга, даже на освещённой скупым зимним солнцем петербургской набережной, настигал самодержцев роковой час, а нарастающий клубок вин переходил, обогащаясь новыми и новыми нитями, в судьбу их преемников.
|
|||
|