|
|||
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ⇐ ПредыдущаяСтр 19 из 19 Ночь я провел беспокойно, проснулся рано, но долго ворочался в постели и протирал глаза, пока не пришел в себя. Вот уже месяц я вел цивилизованный образ жизни, однако никак не мог к нему привыкнуть и каждое утро просыпался в тревоге, потому что не слышал шороха соломы и не ощущал рядом с собой теплого тела Новы. Но вот я пробудился окончательно. Я занимал в институте одно из лучших помещений – обезьяны продемонстрировали свою щедрость. У меня были комната с отдельной ванной, одежда, книги, телевизор. Я мог читать все газеты, я был свободен, я мог выходить, прогуливаться по улицам, посещать любые зрелища и представления. Мое появление в общественных местах всегда вызывало любопытство публики, однако ажиотаж первых дней начал уже утихать. Теперь научным руководителем института был Корнелий. Зайуса уволили, впрочем, предоставив ему другой важный пост и наградив в утешение еще одним орденом, а на его место назначили жениха Зиры. В результате произошло омоложение научных кадров и значительное увеличение числа ученых-шимпанзе, что сразу повысило активность во всех секторах. Зира стала ученым секретарем нового руководителя. Что касается меня, то теперь я участвовал в работах Корнелия уже не как подопытный кролик, а как равноправный сотрудник. Надо сказать, что Корнелий добился этого с немалым трудом, сломив сопротивление Большого Совета. По-видимому, власти до сих пор никак не могли признать мою истинную сущность и происхождение. Я быстро оделся, вышел из своей комнаты и направился к зданию института, где некогда сам был пленником, к сектору Зиры, которым она все еще продолжала руководить, несмотря на свои новые обязанности. С согласия Корнелия я вел там систематические наблюдения над людьми. И вот я в зале с клетками, спокойно иду по проходу между ними как один из хозяев этой планеты. Надо ли говорить, что я захожу сюда часто, гораздо чаще, чем это необходимо для моей исследовательской работы? Порой обезьянье общество начинает меня утомлять, и здесь я нахожу своего рода убежище. Все пленники теперь меня прекрасно знают и слушаются беспрекословно. Делают ли они различие между мною, Зирой и сторожами-гориллами, которые приносят им еду? Сомневаюсь, но хотелось бы в это верить. Вот уже месяц я работаю с ними, однако мне все еще не удается научить их чему-нибудь более сложному, чем обычные трюки, доступные любому хорошо выдрессированному животному. И тем не менее я инстинктивно ощущаю, что они способны на гораздо большее. Я пытаюсь научить их говорить. Это для меня вопрос чести. Разумеется, пока ничего не выходит, то есть почти ничего: некоторым пленникам удается повторить за мной три-четыре односложных звука, но ведь это могут и наши шимпанзе! Разумеется, это немного, однако я не отступаюсь. Мне придает мужество настойчивость, с какой пленники стараются теперь поймать мой взгляд; глаза их за последнее время как-то изменились, и мне кажется, я улавливаю в них любопытство, отличное от звериного тупого недоумения. Я медленно обхожу все помещение, останавливаясь перед каждой клеткой. Я разговариваю с пленниками, говорю с ними ласково, терпеливо. Теперь они привыкли к речи, к этим столь необычным в устах людей звукам. Похоже, они меня слушают. Я говорю по нескольку минут, затем отказываюсь от фраз и произношу отдельные короткие слова, повторяю их неоднократно, надеясь услышать ответ. Вот пленник с трудом произносит один слог, но больше от него ничего добиться не удается. Он быстро устает, отказывается от сверхчеловеческой задачи и падает на солому, словно после целого дня изнурительной работы. Я вздыхаю и перехожу к следующему. Наконец я добираюсь до клетки, где прозябает Нова, одинокая и печальная. Во всяком случае, мне, человеку Земли, кажется, что она должна быть печальна, и я стараюсь отыскать это чувство на ее прекрасном и невыразительном лице. Я часто думаю о Нове. Мне трудно забыть проведенные с нею часы. Но я ни разу больше не входил в ее клетку: меня удерживает чувство человеческого достоинства. Ведь она не более чем животное! Теперь я вращаюсь в высших научных кругах, и подобное панибратство просто немыслимо. Я краснею при одной мысли о нашей недавней близости. С тех пор как я перешел в другой лагерь, я веду себя с Новой точно так же, как с ее сородичами, не позволяя себе проявить к ней никаких дружеских чувств. Тем не менее я вынужден признать, что она представляет собой первоклассный подопытный экземпляр, и втайне радуюсь этому. Нова делает большие успехи, опережая остальных пленников. При моем приближении она подходит к решетке, и лицо ее искажается гримасой, которую с натяжкой можно принять за улыбку. Прежде чем я успеваю заговорить, она сама произносит с полдесятка выученных ею слогов. И явно старается произнести их получше. Значит ли это, что она способнее других от природы? Или длительный контакт со мной развил ее способности и сделал восприимчивее к моим урокам? Последнее предположение мне нравится больше: оно льстит моему тщеславию. Я произношу ее имя, потом свое, указывая пальцем то на нее, то на себя. Она повторяет мой жест. Но вдруг я вижу, как лицо ее искажается злобным оскалом, и в то же мгновение слышу у себя за спиной тихий смех. Это Зира решила беззлобно подшутить под моими усилиями, а ее присутствие всегда приводит Нову в ярость. Вместе с Зирой пришел Корнелий. Его весьма занимают мои опыты, и он частенько навещает меня, чтобы осведомиться о результатах. Однако сегодня он явился с другой целью. Вид у него чрезвычайно взволнованный. – Улисс, вам не хотелось бы совершить со мной небольшое путешествие? – Путешествие? – Это довольно далеко, почти на другой стороне планеты. Археологи нашли там развалины, чрезвычайно любопытные, если верить их отчетам. Но раскопками руководит орангутанг, и надеяться, что он сумеет сделать из находок правильные выводы, не приходится. Они столкнулись с потрясающей загадкой – если ее разгадать, это может сыграть решающую роль в моих исследованиях. Академия посылает меня в командировку, и я полагаю, что ваше присутствие тоже будет весьма полезным. Я пока не понимаю, какой от меня может быть прок, но соглашаюсь с радостью: мне давно уже хотелось повидать другие области Сороры. Корнелий приглашает меня к себе в кабинет для подробного разговора. Такой оборот дела приводит меня в восторг: по крайней мере не придется сегодня продолжать обход. А мне предстояло посетить еще одного пленника – профессора Антеля. Состояние его остается прежним, поэтому о его освобождении пока не может быть и речи. Тем не менее по моей просьбе Антеля поместили в отдельную и довольно удобную палату. Посещать его для меня – тяжкий долг. Он не поддается ни на просьбы, ни на уговоры и ведет себя как самое настоящее животное. Мы отправились неделю спустя. Зира полетела с нами, но через несколько дней она должна была вернуться, чтобы в отсутствие Корнелия следить за работой института. Сам же Корнелий рассчитывал задержаться на месте раскопок гораздо дольше, разумеется, если находки окажутся действительно интересными. Нам предоставили специальный самолет, весьма похожий на наши первые реактивные самолеты, но гораздо более комфортабельный, с отдельным маленьким салоном, куда снаружи не проникало ни звука и где можно было спокойно разговаривать. Там я и встретился с Зирой. Я был счастлив, что отправился в это путешествие. С обезьяньим обществом я уже достаточно освоился, поэтому нисколько не удивился и не испугался, увидев за штурвалом нашего лайнера пилота-шимпанзе. Гораздо больше меня занимали расстилавшийся внизу пейзаж и великолепное зрелище восхода Бетельгейзе. Мы летели на высоте примерно десяти тысяч метров. Воздух был удивительно прозрачен, и гигантская звезда вставала над горизонтом, как наше солнце, видимое в мощную подзорную трубу. Зира не уставала им восхищаться. – Скажи, бывают у вас на Земле такие же прекрасные восходы? – спрашивала она. – Может ли твое солнце сравниться красотою с нашим? Я отвечал ей, что Солнце не такое красное и большое, как Бетельгейзе, но мы им вполне довольны. Зато наша Луна гораздо больше и ярче ночного светила Сороры. Мы веселились, словно школьники, отпущенные на каникулы, и я шутил с Зирой, как со старой доброй знакомой. И когда через несколько минут к нам присоединился Корнелий, я чуть ли не обиделся на него за то, что он помешал нашей болтовне. Корнелий был озабочен. Впрочем, все последнее время он заметно нервничал. Чтобы довести до конца предпринятые им изыскания, ему приходилось работать невероятно много, и порой он пропадал у себя в лаборатории по целым дням. О своей работе он не говорил никому, и даже Зира, как мне кажется, знала о ней не больше меня. Мне же было известно только, что его волновала проблема происхождения обезьян и что взгляды ученого-шимпанзе все более и более расходились с общепризнанными теориями. В то утро Корнелий впервые познакомил меня с некоторыми своими соображениями, и я понял, почему моя скромная личность разумного человека представляет для него такую огромную ценность. Он начал с того, о чем мы беседовали и спорили уже тысячи раз. – Вы мне говорили, Улисс, что у вас на Земле обезьяны – настоящие животные, не так ли? И что, напротив, люди достигли такого уровня цивилизации, который равен нашему, а во многом даже превышает его? Не бойтесь меня оскорбить: для ученого истина дороже самолюбия. – Да, во многом мы вас обогнали, это несомненно. И лучшее тому доказательство – мое присутствие на Сороре. Вы же, мне кажется, еще находитесь в этом отношении на стадии... – Знаю, знаю, – устало прервал меня Корнелий. – И об этом мы уже говорили. Мы только проникаем в области, которые для вас перестали быть тайной несколько столетий назад... И в этом отношении меня тревожат не одни ваши рассказы, – продолжал он, нервно расхаживая по маленькому салону. – Вот уже долгое время меня преследует одна страшная мысль, даже не мысль, а догадка, но подтверждаемая некоторыми конкретными фактами. Мне кажется, что эти тайны мироздания уже были разгаданы здесь, на нашей планете, в далеком прошлом другими разумными существами. Я мог бы ему ответить, что это впечатление, будто совершаешь уже кем-то когда-то сделанное открытие, возникало у многих ученых Земли. Может быть, это чувство вообще является универсальным, и, может быть, именно на нем зиждется представление о существовании бога. Но я не решился его прервать. Он был весь во власти еще не оформившейся смутной мысли и выражался с большой осторожностью. – ...Другими разумными, – задумчиво повторил Корнелий. – И возможно, что это были вовсе не... Неожиданно он умолк. У него был страдальческий вид, как у человека, который ощупью приближается к истине, невыносимой и неприемлемой для его сознания. – Вы мне говорили также, что обезьяны у вас обладают высокоразвитым подражательным инстинктом, не правда ли? – Они подражают нам буквально во всем, то есть, я хочу сказать, во всех действиях, не требующих осмысленного подхода. Это в них так развито, что глагол «обезьянничать» стал у нас синонимом глагола «подражать». – Зира, – пробормотал Корнелий убитым тоном, – не кажется ли тебе, что нам тоже свойствен этот дух «обезьянничанья»? И, не дав ей возможности вымолвить слова в защиту своих сородичей, Корнелий взволнованно продолжал: – Это начинается с раннего детства. Все наше обучение основано на подражании. – Но ты же знаешь, это орангутанги... – Да, все дело в них, потому что они воспитывают молодежь своими книгами. Они заставляют ребенка-обезьяну повторять все ошибки наших предков. Этим и объясняется медлительность нашего прогресса. Вот уже десять тысяч лет мы остаемся все такими же и топчемся на месте! Здесь следует сказать несколько слов о медлительности развития обезьяньей цивилизации. Меня это поразило, когда я изучал их историю, и в этом я увидел основное отличие обезьян от людей. Правда, и у нас были периоды почти полного застоя. У нас тоже были свои орангутанги, составлявшие идиотские программы, оглуплявшие молодежь, и это длилось довольно долго. Но не так долго, как у обезьян, а главное, совсем на другой ступени эволюции. Темный период застоя, на который жаловался ученый-шимпанзе, затянулся здесь на десять тысячелетий. За это время ни в одной области не произошло сколько-нибудь заметных сдвигов, разве что за последние десятилетия. Но самое любопытное во всем этом для меня было то, что их первые легенды, первые летописцы, первые воспоминания рассказывают о высокоразвитой цивилизации, по сути своей мало чем отличающейся от современной. Древние документы десятитысячелетней давности свидетельствуют, что общая сумма знаний и достижения тех далеких времен были вполне сравнимы с сегодняшними знаниями и достижениями. Но о том, что было еще раньше, не сохранилось ни записей, ни устных преданий, ни одного даже памятника – полный мрак и пустота! Короче, создается такое впечатление, будто обезьянья цивилизация чудесным образом возникла сразу десять тысяч лет назад и с тех пор почти не изменялась. Средняя обезьяна находила это в порядке вещей и ни над чем не задумывалась. Однако пытливые умы, такие, как Корнелий, не могли примириться с существованием этой тайны и мучительно пытались в нее проникнуть. – Но ведь есть же обезьяны, способные к созидательному творчеству, – запротестовала Зира. – Да, появились, – согласился Корнелий, – особенно за последние годы. Со временем мысль может воплотиться в действие. Так оно и должно быть, ибо таков естественный ход эволюции... Но то, чего я хочу, Зира, то, чего страстно добиваюсь, – это узнать, как все началось!.. Сегодня мне уже не кажется столь невероятной мысль, что в основе всей нашей цивилизации лежит простое подражание. – Подражание чему? Или кому? Но тут Корнелий замкнулся и опустил глаза, словно сожалея, что сказал слишком много. – Я еще не сделал окончательных выводов, – проговорил он наконец. – Мне нужны доказательства. Может быть, мы найдем их в руинах погребенного города. Согласно отчетам он существовал не десять тысяч лет назад, а много-много раньше, в эпоху, о которой мы не знаем ничего. Корнелий умолк: казалось, ему было трудно говорить на эту тему, но и то немногое, что я успел понять из его рассуждений, взволновало меня необычайно. Археологи открыли в пустыне множество строений, целый город, погребенный под толстым слоем песка. К сожалению, от него остались одни развалины, но эти развалины – я чувствовал – хранили удивительную тайну, и я поклялся в нее проникнуть. В этом не было ничего невозможного для того, кто умеет наблюдать и сопоставлять, однако орангутанг, руководивший раскопками, такими качествами явно не обладал. Он принял Корнелия с должным почтением к его высокому рангу и в то же время с еле скрываемым презрением к его молодости и необычным идеям, которые по неосторожности тот иногда высказывал. Нужно обладать поистине ангельским терпением, чтобы вести раскопки, увязая на каждом шагу в песке, среди камней, рассыпающихся в прах от малейшего прикосновения. Но мы занимаемся этим вот уже скоро месяц. Зира давно улетела, однако Корнелий все еще упорствует. Он работает с такой же страстью, как и я, ибо тоже уверен, что именно здесь, среди этих древних руин, таится ответ на великую загадку истории, которая его мучит. Меня не перестает поражать обширность его знаний. Прежде всего он захотел сам установить возраст города. В таких случаях обезьяны пользуются методами, похожими на наши, сравнивая геологические данные с результатами химических и структурных анализов. Проделав всю эту работу самостоятельно, Корнелий должен был согласиться с мнением официальных ученых: город действительно очень-очень старый. Он существует гораздо более десяти тысяч лет, то есть представляет собой уникальный памятник, способный доказать, что нынешняя обезьянья цивилизация не возникла на пустом месте, из ничего, каким-то сверхъестественным образом. Что-то уже существовало на Сороре задолго до начала нынешней исторической эпохи. Но что? Прошел месяц лихорадочных поисков и исследований и не принес нам ничего, кроме разочарований. Похоже было, что даже этот доисторический город мало чем отличался от сегодняшних городов. Мы нашли развалины домов, остатки промышленных сооружений, свидетельствующих о том, что у древних обитателей города были автомашины и самолеты, как теперь у обезьян. Следовательно, разумная жизнь зародилась гораздо раньше, во тьме веков. Но это было явно не то, чего искал Корнелий, и совсем не то, чего ожидал я сам. В то утро Корнелий отправился на раскопки раньше меня. Рабочие откопали здание с особо толстыми стенами из железобетона, которое с виду сохранилось лучше других. Правда, и оно было забито мусором и песком, и теперь археологи буквально просеивали эту смесь сквозь сито. Вчера они не нашли ничего интересного: так же, как и в остальных домах, изредка попадались лишь обломки труб, домашних приборов, осколки посуды. Усевшись возле палатки, в которой мы разместились вместе с Корнелием, я наблюдал со своего места, как почтенный орангутанг давал указания руководителю группы, молодому шимпанзе с насмешливыми глазами. Корнелий куда-то исчез. Только что он был в раскопе вместе с рабочими. Он часто сам берется за дело, боясь, как бы рабочие по глупости или невежеству не пропустили ценной находки. А вот и он – выбирается из траншеи, и я сразу понимаю, что он сделал поразительное открытие! Двумя руками Корнелий держит какой-то небольшой предмет, отсюда неразличимый. Бесцеремонно оттолкнув старого орангутанга, который пытался завладеть находкой, Корнелий с величайшей осторожностью опускает ее на песок. Он смотрит в мою сторону и машет руками. Когда я подхожу, меня поражает его неописуемое волнение. – Улисс! – только и может он сказать. – О Улисс! В таком состоянии я его еще никогда не видел. Голос его прерывается. Рабочие, выбравшиеся следом за ним из траншеи, толпятся вокруг находки, и я не могу ее рассмотреть. Они показывают на нее пальцами, и видно, что она просто забавляет их. Некоторые открыто смеются. Почти все они – здоровенные гориллы. Корнелий заставляет их отойти. – Улисс! – Что случилось? Теперь я тоже вижу, наконец, лежащий на песке предмет и одновременно слышу сдавленный голос Корнелия: – Кукла, Улисс, кукла! Да, это кукла, обыкновенная фарфоровая кукла. Буквально чудом она почти не пострадала: сохранились даже остатки парика и чешуйки цветной глазури на глазах. Для меня это настолько обыденное зрелище, что сначала я не понимаю волнения шимпанзе. Лишь через несколько мучительных секунд до меня доходит... Я понял! И тотчас невероятность случившегося потрясает меня до глубины души. Ибо это человеческая кукла, изображающая девочку, земную девочку! Но я не решаюсь поверить – это слишком уж фантастично. Прежде чем возглашать о чуде, необходимо проверить все варианты, и, возможно, все объяснится самым банальным образом. Однако такой ученый, как Корнелий, наверняка уже должен был это сделать. Действительно, у обезьяньих малышей тоже есть игрушки, и среди них хоть и нечасто, но попадаются фигурки животных и даже людей. Значит, кукла-девочка сама по себе никак не могла привести мудрого шимпанзе в такое волнение. Но во-первых: у обезьян такие фигурки не делают из фарфора, во-вторых, они очень редко бывают одетыми, и, наконец, они никогда не бывают одеты, как разумные существа. А эта кукла была наряжена, клянусь вам, в точности так же, как наряжают кукол у нас на Земле! На теле ее сохранились лоскуты, которые, несомненно, были платьицем, корсажем, нижней юбочкой и штанишками. Кукла была одета заботливо, со вкусом, как ее могла бы нарядить земная девочка или как маленькая обезьянка нарядила бы свою любимую куклу-обезьянку, но никогда, никогда ни та ни другая не стали бы с такой тщательностью одевать животное в уменьшенные копии своих собственных нарядов. Теперь я все лучше и лучше понимал волнение моего проницательного друга-шимпанзе. Но это было не все. Оказалось, что найденная игрушка обладает еще одной странностью, развеселившей всех горилл-рабочих и заставившей улыбнуться даже чванливого орангутанга, их главного руководителя. Кукла говорит. Она говорит, как наши говорящие куклы. Корнелий случайно нажал на кнопку уцелевшего механизма, и кукла заговорила. О, разумеется, она сказала совсем немного! Всего одно слово из двух одинаковых слогов: «Па-па!» «Па-па», – снова лепечет фарфоровая девочка, когда Корнелий поднимает ее и рассматривает со всех сторон, ощупывая чуткими быстрыми пальцами. Это слово звучит одинаково по-французски, по-обезьяньи, да, наверное, и на других языках таинственной вселенной и всюду имеет одно значение. «Па-па», – повторяет игрушка – человеческий детеныш, и, видимо, поэтому морду моего ученого друга заливает румянец, видимо, это переворачивает мне всю душу, и я с огромным трудом сдерживаю слезы, пока Корнелий увлекает меня в сторону, унося с собой драгоценную находку. – Непроходимый кретин! – бормочет он после долгого молчания. Я знаю, о ком идет речь, и разделяю его возмущение. Старый заслуженный орангутанг увидел в этой кукле обыкновенную обезьянью игрушку, которую чудаковатый мастер из далекого прошлого для забавы сделал говорящей. Объяснять ему что-либо бессмысленно. Корнелий и не пытается. Ибо то единственно логичное объяснение, которое приходит на ум, кажется ему самому настолько неожиданным, что он предпочитает молчать. Даже мне он не говорит ни слова, но он знает, что я все понял. До конца дня Корнелий пребывает в молчаливой задумчивости. Мне кажется, ему страшно продолжать эти исследования и он раскаивается даже в том немногом, что успел мне приоткрыть. Возбуждение его прошло, и теперь он, наверное, горько сожалеет, что я стал свидетелем его открытия. На другой же день мои подозрения подтвердились: Корнелия пугает мое присутствие здесь. Всю ночь он думал, а наутро, избегая смотреть мне в глаза, заявил, что считает мое дальнейшее пребывание среди этих развалин нецелесообразным, а потому предлагает вернуться в институт, где меня ждет более важная работа. Место на самолете мне уже заказано. Я улетаю через двадцать четыре часа. Предположим, говорил я себе, что некогда люди были полновластными хозяевами этой планеты. Предположим, что более десяти тысяч лет назад на Сороре процветала человеческая цивилизация, сходная с нашей... Но теперь это уже не беспочвенная гипотеза, наоборот! Едва сформулировав свою мысль, я сразу почувствовал то особое возбуждение, которое охватывает разведчика, когда он среди лабиринта запутанных тропинок находит единственно правильный путь. Уверен, именно этот путь и приведет к раскрытию тайны обезьяньей эволюции. Не зря же я подсознательно всегда искал ответа примерно в этом направлении. Я возвращаюсь самолетом в столицу в сопровождении секретаря Корнелия, молчаливого, замкнутого шимпанзе. Но мне и не хочется с ним говорить. В самолете всегда хорошо подумать, поразмышлять. Да и вряд ли мне еще представится лучшая возможность, чтобы разобраться в своих мыслях и чувствах. ...Итак, представим себе, что в незапамятные времена на Сороре существовала цивилизация, подобная нашей. Возможно ли, чтобы существа, лишенные разума, продолжили ее, опираясь только на подражательный инстинкт? Ответить на это утвердительно трудно, однако чем больше я размышляю, тем больше нахожу аргументов, которые делают такую постановку вопроса не столь уж нелепой. Мысль о том, что нам когда-нибудь наследуют усовершенствованные роботы, была на Земле, насколько мне помнится, достаточно широко распространена. С ней соглашались не только фантасты и поэты, но и представители всех слоев общества. И может быть, именно потому, что идея эта внезапно возникла и распространилась в народных массах, она особенно раздражала интеллектуальную элиту. А может быть, и потому, что в ней была доля горькой правды. Всего лишь доля, ибо машина всегда останется машиной, а самый усовершенствованный робот – роботом. Но что сказать о существах, наделенных, как обезьяны, хотя бы зачатками разума? И обладающих, как обезьяны, высокоразвитым подражательным инстинктом? В таком случае... Я закрываю глаза. Гул моторов меня убаюкивает. Мне необходимо обдумать, обсудить все это, чтобы определить свою позицию. Что является отличительным признаком цивилизации? Какой-то исключительный дух, гениальность? Вряд ли, скорее – повседневная жизнь? Ну ладно, признаем необходимость духовной культуры. Предположим, она будет выражаться в искусстве, главным образом в литературе. Действительно ли последняя недоступна нашим крупным человекообразным обезьянам, конечно, если предположить, что они научились складывать слова? А из чего, в сущности, состоит наша литература? Из шедевров? Отнюдь нет. Если за одно-два столетия и появляется какая-нибудь оригинальная книга, остальные писатели ей подражают, то есть переписывают ее, и в свет выходят сотни тысяч новых книг, с более или менее различными названиями, в которых говорится о том же самом с помощью более или менее измененных комбинаций фраз. Видимо, обезьянам, великолепным подражателям по своей природе, такая литература вполне доступна, опять же при условии, что они научатся говорить. Иными словами, единственным серьезным возражением остается язык. Однако будем осторожны! Обезьянам нет никакой нужды понимать, что именно они переписывают, чтобы составить на основе одной-единственной книги тысячи новых томов. Это им не более необходимо, чем нам. Как и нам, им достаточно просто повторять ранее услышанные фразы. А весь остальной литературный процесс сводится к голой технике. И тут мнение отдельных физиологов приобретает колоссальное значение: они утверждают, что никакие анатомические особенности не мешают обезьянам заговорить – было бы только желание! Но вполне можно допустить, что однажды такое желание у них возникло, хотя бы в результате внезапной мутации. Итак, участие говорящих обезьян в продолжении нашей литературы не столь уж неприемлемо. Предположим, что впоследствии несколько обезьян-литераторов возвысились до настоящего понимания. Как говорит мой ученый друг Корнелий, мысль воплощается в действии, в данном случае в механизме слова, и таким образом в обезьяньем мире могли появиться оригинальные идеи, хотя бы по одной в столетие, как у нас на Земле. Продолжая дерзостно развивать эту гипотезу, я скоро пришел к убеждению, что хорошо выдрессированные животные точно так же могли бы создать картины и скульптуры, которыми я любовался в столичных музеях, да и вообще сделаться специалистами в любой сфере человеческого искусства, включая наш театр и кино. Рассмотрев для начала высшие формы деятельности разума, я затем без труда применил мою теорию к другим областям. Наша промышленность недолго сопротивлялась моему анализу. Мне было совершенно очевидно, что для ее поддержания во времени не требуется никакой личной инициативы. В основе ее лежит труд работников, повторяющих одни и те же движения, на более высоких уровнях, – труд служащих, составляющих одни и те же отчеты и произносящих в одинаковых обстоятельствах одинаковые слова. И тех и других обезьяны могли заменить без малейшего ущерба для дела – достаточно было выработать соответствующие условные рефлексы. Что касается высших сфер управления и администрации, то там обезьянничанье, как мне кажется, даже показано. Чтобы руководить нашей системой, гориллам достаточно было выучить несколько поз и речей, скопировав их с одного образца. Так я начал смотреть новыми глазами на самые разнообразные проявления человеческой деятельности, представляя на месте людей обезьян. Я с удовольствием предался игре воображения, не испытывая при этом никаких духовных страданий. Так я представил себе все многочисленные политические сборища, на которых присутствовал в качестве журналиста. Я вспомнил банальные, штампованные речи и одинаковые ответы тех, у кого мне пришлось брать интервью. Но особенно ярко запечатлелся в моей памяти нашумевший в свое время судебный процесс, описанный мною за несколько лет до отлета. Адвокат был одним из признанных светочей юриспруденции. Но почему сейчас он представлялся мне в виде гордого самца-гориллы, так же, впрочем, как и не менее прославленный прокурор? Почему последовательность их речей и жестов ассоциировалась у меня с условными рефлексами, установившимися в результате длительной дрессировки? Почему председатель суда сливался в моем сознании с важным орангутангом, который механически произносил заученные наизусть фразы, рефлекторно реагируя на те или иные слова свидетелей или ропот публики? Почему? До самого конца нашего путешествия я не мог избавиться от подобных сопоставлений. Но когда я подумал о нашей финансовой и деловой верхушке, передо мною предстало чисто обезьянье зрелище, одно из тех, что особенно поразили меня на Сороре. Речь идет о бирже, куда кто-то из друзей Корнелия обязательно хотел меня затащить, поскольку биржа считалась достопримечательностью столицы. И вот что мне вспоминалось с яркостью необычайной, пока самолет приближался к цели. Биржа оказалась огромным зданием. Уже на подходе к нему слышался густой и неясный гул, который по мере приближения все усиливался, пока не превратился в оглушительную какофонию. Мы вошли и сразу оказались в центре свалки. Я спрятался за колонну. К отдельным обезьянам я уже привык, но в их многочисленной толпе все еще терялся. А здесь была толпа, да еще какая! По сравнению с ней даже сборище ученых обезьян на достопамятном заседании конгресса показалось мне домашним и обыденным. Попробуйте себе представить гигантский зал невероятной высоты, битком набитый обезьянами, орущими, жестикулирующими, охваченными истерией, обезьянами, которые суетятся, мечутся, прыгают, сталкиваются и разбегаются не только на полу, но и кишат на всех стенах до самого потолка. Ибо здесь повсюду устроены лестницы, сетки, канаты и трапеции, чтобы обезьяны могли перемещаться во всех трех измерениях и в любом направлении. Таким образом этот обезьяний рой заполнял почти весь объем зала, напоминавшего колоссальную клетку для показа четвероруких в некоем сумасшедшем зоопарке. Обезьяны буквально летали в этом замкнутом пространстве, всегда успевая за что-нибудь уцепиться, когда падение казалось неминуемым. И все это среди адского шума восклицаний, вопросов, ответов, криков и, наконец, просто воплей, не имеющих ничего общего с разумной речью. Там были, например, обезьяны, которые лаяли, да, да, именно лаяли без всякой видимой причины, перелетая на конце веревки из одного угла зала в другой. – Вы когда-нибудь видели что-либо подобное? – с гордостью спросил меня приятель Корнелия. Я охотно признался, что не видел. Но мне пришлось долго вспоминать все доброе, что я до сих пор узнал об обезьянах, чтобы по-прежнему относиться к ним, как к разумным существам. Ибо любое мыслящее создание, попав в этот цирк, неизбежно пришло бы к выводу, что присутствует на шабаше умалишенных или взбесившихся зверей. Здесь все походили друг на друга и ни в ком не было даже проблеска мысли. Все были одинаково одеты, и на всех мордах застыла та же маска сумасшествия. Вспоминая об этом, я с горечью чувствовал, как по уже установившейся обратной связи, благодаря которой участники земных событий приобретали в моем сознании внешность горилл или орангутангов, теперь эта обезумевшая толпа обезьян представала передо мной в людском обличий. Это люди рычали, лаяли и хватались за концы веревок, чтобы, раскачавшись, побыстрей достигнуть другого конца зала. Все новые и новые сцены мелькали в моей разгоряченной памяти. Помню, как после долгих наблюдений мне удалось обнаружить некоторые детали, указывающие, что вся эта дикая кутерьма все же имеет отдаленное отношение к более или менее разумной деятельности. Среди звериного рычания и воя проскальзывали иногда понятные слова. Самец-горилла, взгромоздившись на высоченный помост, не прерывая истерической жестикуляции, время от времени хватал сильной ногой кусок мела и писал на доске новую цифру, очевидно, имевшую какое-то значение. Но и он тоже вспоминался мне теперь в человеческом облике. Мне удалось избавиться от этой галлюцинации лишь тогда, когда я усилием воли вернулся к своей теории происхождения обезьяньего общества: несомненное сходство между финансистами и дельцами Земли и Сороры только подтверждало мою правоту. Самолет пошел на посадку. Я снова был в столице. Зира пришла встретить меня в аэропорт. Еще издали я заметил ее студенческий, сдвинутый на ухо колпачок и искренне обрадовался. И когда после всяких таможенных формальностей она очутилась передо мной, я едва удержался, чтобы ее не обнять. Почти целый месяц после возвращения я провалялся в постели, видимо, заразившись чем-то на месте раскопок. Болезнь моя сопровождалась неожиданными скачками температуры и походила на малярию. Я не ощущал физической боли, однако разум мой был словно в огне: я без конца перебирал в памяти все подробности, приоткрывшие передо мной завесу страшной тайны. Не оставалось никаких сомнений, что задолго до обезьяньей эры на Сороре существовала человеческая цивилизация, и эта мысль опьяняла и ужасала меня. Сколько я ни размышлял, я так и не смог определить своего отношения к этому факту, испытывая одновременно и гордость и глубочайшее унижение. Гордость, потому что обезьяны все-таки ничего не изобрели и оказались в конечном счете обыкновенными подражателями, а унижение – потому что те же обезьяны сумели с такой удивительной легкостью усвоить человеческую культуру. Как же это могло произойти? В бреду я постоянно возвращался к этому вопросу. Разумеется, все цивилизации, да и наша тоже, не бессмертны, об этом мы знаем давно, и все же столь полное и бесследное исчезновение человеческой цивилизации на Сороре угнетает разум. Что было тому причиной? Внезапная гибель? Катаклизм? Или медленная деградация людей и постепенное развитие обезьян? Я склоняюсь к последней гипотезе, тем более что нахожу чрезвычайно характерные признаки такой эволюции в современной жизни и занятиях обезьян. Взять хотя бы огромное значение, которое они придают биологическим и физиологическим исследованиям. Так вот, теперь я начинаю понимать! В глубокой древности многие обезьяны служили человеку объектами для опытов в различных лабораториях. И именно эти обезьяны должны были перенять эстафету, именно им предстояло стать застрельщиками грядущей революции. И они, естественно, начали с подражания своим хозяевам, имитируя их жесты и поступки. А ведь их хозяевами были ученые: биологи, физиологи, медики или санитары и сторожа. Отсюда это сохранившееся до сих пор необычайное пристрастие к исследованиям в определенных областях. Да, но какова же судьба людей? Хватит думать об обезьянах! Вот уже два месяца я не видел моих бывших товарищей по заключению, моих человеческих братьев. Сегодня я себя чувствую лучше. Меня больше не лихорадит. Вчера я уже сказал Зире – во время болезни она ухаживала за мной, как родная сестра, – я сказал ей, что хотел бы возобновить работу в ее отделении. Похоже, это ее-не слишком обрадовало, но возражать она не стала. Пора навестить моих подопечных. И вот я снова в зале с клетками. Странное волнение охватывает меня еще на пороге. Я вижу теперь этих созданий совсем в ином свете. Прежде чем войти к ним, я с тоскою вопрошал себя: неужели после двух месяцев отсутствия они меня даже не узнают? Но они узнали! Все взгляды обратились ко мне, как прежде, и, пожалуй, даже с большей почтительностью. Мне кажется, что они смотрят на меня по-новому, по-другому, совсем не так, как на своих сторожей-горилл. Нет, наверное, это игра воображения. И все-таки я различаю в их глазах почти неуловимые искорки любопытства, необычное волнение, тени древних воспоминаний, которые стремятся преодолеть преграду животной тупости, и, может быть, даже... слабый проблеск надежды. Мне кажется, я сам последнее время бессознательно пробуждаю в них надежду. Одна мысль об этом приво
|
|||
|