|
|||
Джозеф Максвелл Кутзее Железный век 5 страница– Не говори ничего, – сказала я. – Мы просто пришли узнать, все ли с тобой в порядке. Он открыл раздувшиеся губы и снова их сомкнул. – Ты меня вспомнил? Я та женщина, у которой работает мать Беки. Сегодня утром я все видела, все, что произошло. Ты скоро поправишься. Я принесла тебе фруктов. – Я положила фрукты на тумбочку: сперва яблоко, затем грушу. На его лице ничего не отразилось. Он мне не нравился. Он мне и сейчас не нравится. Я заглядываю в своё сердце и не могу найти там никаких к нему чувств. Есть люди, сразу же располагающие к себе, а есть такие, к которым мы с самого начала холодны. Только и всего. Этот мальчик не похож на Беки. Он лишен обаяния. В нем есть какая-то тупость, намеренная, упрямая. Один из тех мальчиков, у которых слишком рано грубеет голос, которые к двенадцати годам оставляют детство позади и становятся жестокими, всезнающими. Упрощенные люди; упрощенные во всех отношениях: быстрее, проворнее, выносливее, чем настоящие; лишенные чувства юмора, беззастенчивые, невинные. Пока он лежал на мостовой, пока я думала, что он умирает, я делала для него все что могла. Но, сказать по правде, я бы лучше потратила силы на кого-то другого. Помню, как я выхаживала старого рыжего кота, который не мог открыть рот из-за нарыва. Когда я подобрала его, он был слишком слаб, чтобы сопротивляться. Я поила его молоком через трубочку, давала ему антибиотики. Когда он достаточно окреп, я его выпустила, но продолжала оставлять ему еду. Целый год он время от времени появлялся возле дома; целый год еда исчезала. Потом он куда-то пропал. И все это время он видел во мне врага. Даже совсем ослабевший, он напрягался, съеживался, сопротивлялся у меня в руках. Та же стена отчуждения вокруг этого мальчика. Хотя глаза его были открыты, он не видел меня и не слышал, что я говорю. Я повернулась к Веркюэлю. – Идем? – сказала я. Затем, повинуясь внезапному порыву, даже больше – сознательным усилием не дав себе подавить этот порыв, коснулась руки мальчика – той, что была свободна. Это было не пожатие и не ласка–мимолетное касание; мои пальцы на секунду задержались на тыльной стороне его руки. Но я почувствовала, как он напрягся, почувствовала мгновенную яростную отдачу. «За твою мать, которой здесь нет», – подумала я про себя. А вслух произнесла: – Не суди поспешно. Не суди поспешно: что я хотела этим сказать? А если я и сама не понимаю, то кто поймет? Уж конечно не он. Хотя его непонимание наверняка еще глубже. Мои слова слетали с него как сухие листья, едва я успевала их произнести. Слова женщины – следовательно, заслуживающие презрения; старой женщины – следовательно, вдвойне заслуживающие презрения; а помимо всего прочего, еще и белой. Я, белая. Что я представляю себе, когда думаю о белых? Стадо овец, которое толчется под палящим солнцем на пыльной равнине. Я слышу топот копыт, слышу невнятный звук, в котором ухо постепенно различает один и тот же блеющий вопль: «Я! Я! Я!», повторяемый с тысячью разных модуляций. А посреди стада лениво расхаживают красноглазые, клыкастые, кровожадные, не желающие меняться старые буры, рыча: «Смерть! Смерть!» И я – пусть даже себе во вред – избегаю, подобно ему, прикосновения белых людей; возможно, и я бы отпрянула, коснись моей руки старая женщина, – если бы эта женщина не была я сама. Я сделала еще одну попытку. – До того как выйти на пенсию, – сказала я, – я преподавала в университете. Веркюэль внимательно слушал, стоя с другой стороны кровати. Но я обращалась не к нему. – Если бы ты прослушал мой курс, посвященный Фукидиду, – продолжала я, – ты бы лучше понял, что бывает с человечеством в период войн. С тем человечеством, среди которого мы родились, к которому принадлежим. Глаза у мальчика были какие-то затуманенные: матовые белки, тусклые темные зрачки, будто отпечатанные типографской краской. Но даже если ему дали сильное обезболивающее, он наверняка понимал, что я стою перед ним, понимал, кто я такая, понимал, что я обращаюсь к нему. Понимал, но не слушал, как не слушал никогда своих учителей, а лишь сидел в классе, обратившись в камень, недостижимый для слов, ожидая, когда прозвенит звонок, отбывая положенное время. – Фукидид писал о том, как люди создали законы и стали им следовать. Руководствуясь этими законами, они уничтожали врагов, всех без изъятия. Большинство тех, кто подвергся уничтожению, наверняка чувствовали, что происходит какая-то ужасная ошибка, что этот закон к ним не относится. Когда им перерезали глотки, последнее слово их было: «Я!..» Попытка протестовать. «Я» есть исключение. Были ли они исключением? Дело в том, что, когда у нас есть время высказаться, мы все заявляем о себе как об исключении. Каждый заслуживает отдельного рассмотрения. Права быть выслушанным. Но бывают эпохи, когда нет времени на такие вещи, как расследования, исключения, помилования. А раз нет времени, мы руководствуемся законами. И это скверно, очень скверно. Вот чему учит Фукидид. Скверно, когда мы оказываемся на пороге таких времен. Вступать в них надлежит с тяжелым сердцем. Радоваться тут нечему. Он заранее спрятал руку под простыню, чтобы я не вздумала опять ее коснуться. – Доброй ночи, – сказала я. – Желаю тебе хорошо поспать и утром чувствовать себя лучше. Старик больше не пел. Руки его приподнимались на ляжках, словно выброшенные на берег рыбины. Глаза закатились, по подбородку тянулись нити слюны. Машина не заводилась, и Веркюэлю пришлось ее толкать. – Этот мальчик не похож на Беки, совсем не похож. – Я чересчур много говорила, но мне уже трудно было остановиться. – С ним я чувствую себя не в своей тарелке, хотя стараюсь этого не показывать. Очень жаль, что Беки находится под его влиянием. Но, вероятно, таких как он сотни тысяч. Больше, чем таких как Беки. Подрастающее поколение. Когда мы вернулись, он, не дожидаясь приглашения, пошел за мной в дом. – Я устала, мне надо поспать, – сказала я; потом, видя, что он не собирается уходить, добавила: – Может, вы хотите что-нибудь поесть? Я поставила перед ним еду, приняла свои пилюли и стала ждать, чтоб они подействовали. Держа буханку изувеченной рукой, он отрезал себе хлеба, густо намазал маслом, отрезал сыра. Ногти у него почернели от грязи. Кто знает, что еще он брал руками. И это человек, которому я открываю свое сердце, доверяю последнее, что у меня есть. Отчего я выбрала такой кривой к тебе путь? Мое сознание словно водоем, в который он опускает палец, чтобы возмутить воду. Без этого – неподвижность, застой. Окольность. С ее помощью я выбираю верное направление. Ход рака. Входящий в меня грязный ноготь. – У вас неважный вид, – сказал он. – Я устала. Он жевал, показывая длинныё зубы. Он наблюдает, но не судит. Всегда в легком алкогольном тумане. Алкоголь смягчает, предохраняет. Mollificans[4]. Это помогает прощать. Он пьет и отпускает грехи. Вся его жизнь – отпущение грехов. Мистер В., с которым я говорю. Говорю и затем пишу. Говорю, чтобы написать. Не то что подрастающее поколение, поколение непьющих: с ними я говорить не могу, могу только читать мораль. У них чистые руки, чистые ногти. Новые пуритане, они строго соблюдают закон. Им ненавистен алкоголь, смягчающий закон, растворяющий железо. Им подозрительны праздность, отзывчивость, окольность. Подозрительна непрямая речь, такая, как эта. – А еще мне тошно, – сказала я. – Я ношу ребенка, которого не могу родить. Не могу; потому что он не хочет рождаться. Он не в состоянии жить вне меня. Поэтому он мой пленник и я его пленница. Он стучит в ворота, но не может выйти. Вот что все время происходит. Ребенок внутри меня стучит в ворота. Дочь – мое первое дитя. Моя жизнь. А этот, второй, нежеланный последыш. Хотите посмотреть телевизор? – Вы сказали, что собираетесь спать. – Нет, сейчас мне лучше не оставаться одной. И потом тот, что внутри, стучит уже не так сильно. Он получил свою пилюлю и задремал. Я всегда принимаю две пилюли, если вы заметили: одна мне и одна ему. Мы вместе сели на диван. Показывали интервью с каким-то краснолицым человеком. Кажется, он разводил диких зверей и давал киностудиям напрокат львов и слонов. «Расскажите о ком-нибудь из выдающихся личностей по ту сторону океана, с которыми вам довелось встречаться», – сказал ведущий. – Пойду заварю чай. – Я встала. – А больше у вас ничего нет? – спросил Веркюэль. – Есть шерри. Когда я вернулась с бутылкой шерри, он стоял у книжной полки. Я выключила телевизор, – Что вы там нашли? – спросила я. Он показал мне толстый том, который держал в руках. – Это увлекательная книга, – сказала я. – Женщина, которая ее написала, путешествовала по Сирии и Палестине, переодевшись мужчиной. Это было в прошлом веке. Типичная отчаянная англичанка. Но иллюстрации не ее. Их делал профессиональный художник. Мы стали вместе листать книгу. Используя законы перспективы, иллюстратор сумел придать стоянкам под луной, песчаным холмам, священным руинам какую-то напряженную таинственность. Никто не сделал ничего подобного с Южной Африкой – не превратил ее в таинственную землю. И теперь уже поздно. В воображении она навсегда останется страной направленного, мощного света, где нет теней, нет глубины. – Берите и читайте какие хотите книги, – сказала я. – Наверху их еще больше. Вы любите читать? Веркюэль отложил книгу. – Я иду спать, – сказал он. Я опять почувствовала легкое замешательство. Почему? Потому, что, говоря по правде, от него плохо пахнет. Потому, что я предпочитаю не думать о том, как он выглядит в нижнем белье. Самое страшное – ноги: с ороговелыми потемневшими ногтями. – Можно задать вам один вопрос? – сказала я. – Где вы жили прежде? До того, как стали бродяжничать? – Я ходил в море, – ответил Веркюэль. – Я же вам говорил. – Но в море нельзя жить. Люди не рождаются в море. Ведь вы не провели там всю свою жизнь. – Я работал на траулерах. – А потом? Он покачал головой. – Я просто спросила, – сказала я. – Хочется хоть немного знать того, кто живет с тобой рядом. Это естественное желание. Он криво улыбнулся, обнажив ряд длинных желтых зубов – свою собачью сущность. Ты что-то скрываешь, подумала я, только что? Несчастную любовь? Судимость? И я тоже улыбнулась. Так мы стояли с ним, улыбаясь – каждый своим собственным мыслям. – Если хотите, – сказала я, – можете опять спать на диване. Он как будто замешкался. – Собака привыкла спать вместе со мной. – Прошлой ночью ее с вами не было. – Если я не приду, она не даст никому покоя. Я не заметила, чтобы прошлой ночью от собаки было какое-то беспокойство. Пока она сыта, ей все равно, где он спит. Подозреваю, что он использует ее как предлог; женатые мужчины обычно ссылаются на то, что жена будет беспокоиться. С другой стороны, быть может, я доверилась ему как раз из-за собаки. Собаки вынюхивают, что добро и что зло; охраняют черту между ними; это стражи. Меня этот пес так и не принял. Слишком сильно от меня пахнет кошками. Женщина-кошка: Цирцея. А он, обойдя на траулерах все моря, бросил здесь якорь. – Как хотите, – сказала я и пошла закрыть за ним дверь. Бутылку шерри он прихватил с собой, но я сделала вид, что не заметила. Все-таки жаль, подумала я (последняя мысль, перед тем как отключиться под действием пилюль), мы могли бы прекрасно жить в этом доме вместе–я наверху, он внизу–все то время, какое мне еще осталось. Чтобы ночью кто-то был поблизости. Ведь это все, что нам в конечном счете нужно: чтобы рядом кто-то был, чтоб было кого окликнуть в темноте. Мать – или того, кому случится ее заменить. Верная своему слову, я побывала на Кэледон-сквер и попыталась выдвинуть обвинение против тех двух полицейских. Но оказалось, что право выдвигать обвинение имеет только «непосредственно потерпевшая сторона». – Сообщите нам все, что вы знаете о пострадавших, чтобы мы начали расследование, – сказал мне регистратор. – Кто эти два мальчика? – Я не могу назвать имена без их разрешения. Он положил ручку. Молодой человек, подтянутый, весьма корректный, – полицейский нового поколения. Из тех, кто отшлифовывает свою подготовку на дежурствах в Кейптауне – учится не терять самообладания, оказавшись лицом к лицу с отстаивающим свои права либералом-гуманистом. – Не знаю, дорожите ли вы честью мундира, который носите, но ваши коллеги на улице его позорят. Кроме того, они позорят меня. И мне стыдно. Не за них, за себя. Вы не даете мне выдвинуть обвинение, потому что я якобы не являюсь пострадавшим лицом. Но я пострадала, непосредственно пострадала от их действий. Вы хоть понимаете, о чем я говорю? Он не отвечал – просто стоял выпрямившись и настороженно ждал, что последует дальше. Тот, кто сидел позади него, склонился над своими бумагами, делая вид, что не слушает. Но боялись они напрасно. Больше сказать мне было нечего; во всяком случае я не нашлась что сказать. Веркюэль ждал меня в машине на Бёйтенкант-стрит. – Я вела себя как идиотка, – сказала я, внезапно почувствовав, что сейчас расплачусь. – «Мне стыдно за вас», – заявила я им. Они, должно быть, всё еще смеются. Но какие другие чувства могу я испытывать? Или надо смириться с тем, что так и будешь отныне жить: в состоянии стыда? Возможно, стыд–это просто то самое, что я постоянно испытываю. Это образ жизни тех, кто предпочел бы умереть. Стыд. Унижение. Прижизненная смерть. Какое-то время мы молчали. – Не дадите мне взаймы десять рэндов? – сказал Веркюэль. – В четверг я получаю свою пенсию по инвалидности. Тогда я вам отдам.
Прошлой ночью, уже под утро, раздался телефонный звонок. Женский голос, одышливый, какой бывает у тучных людей: – Мне нужна Флоренс. – Она спит. Все спят. – Знаю, разбудите ее. На улице был дождь, впрочем, не очень сильный. Я постучала в комнату Флоренс. В тот же момент дверь распахнулась, словно она уже стояла там, ожидая, когда ее позовут. В глубине комнаты ребенок застонал во сне. – Вас к телефону, – сказала я. Через пять минут она поднялась ко мне. Без очков, с непокрытой головой, в длинной белой ночной сорочке она выглядела гораздо моложе. – У меня неприятности, – сказала она. – Что-то с Беки? – Да, мне придется уехать. – Где он? – Я поеду сначала в Гугулету, а потом, наверно, в Зону Си. – А где она, эта зона? Она удивленно на меня посмотрела. – Я хочу сказать, если вы знаете дорогу, я отвезу вас на машине. – Да, – сказала она, словно все еще сомневаясь. – Но я не могу оставить детей одних. – Тогда надо взять их с собой. – Да, – повторила она. Я никогда еще не видела ее в такой нерешительности. – И мистера Веркюэля, – сказала я. – Он поможет мне с машиной. Она покачала головой. – Да, – сказала я твердо. – Он мне необходим. Пес лежал рядом с Веркюэлем. Увидев меня, он несколько раз стукнул хвостом об пол, но не поднялся. – Мистер Веркюэль! – громко позвала я. Когда он открыл глаза, я отвела в сторону фонарь. Он выпустил газы. – Мне надо отвезти Флоренс в Гугулету. Это срочно, мы не можем ждать. Вы с нами поедете? Он ничего не ответил, только плотнее свернулся, лежа на боку. Пес тоже изменил положение. – Мистер Веркюэль, – сказала я, направив на него свет. – Отвали, – пробормотал он. – Не могу разбудить его, – сообщила я Флоренс. – А мне нужно, чтобы кто-то толкал машину. – Я буду толкать, – сказала она. Уложив обоих детей на заднем сиденье и укрыв их потеплее, Флоренс стала толкать. Мы отъехали. Стекла запотели изнутри от нашего дыхания. Пытаясь разглядеть дорогу, я поползла по Де-Вааль-драйв, поплутала по улицам Клермонта и наконец выехала на Ленсдаун-роуд. Стали попадаться первые автобусы, ярко освещенные и пустые в этот час. Еще не было пяти утра. Остались позади последние дома, последние фонари. Теперь мы ехали на северо-запад, навстречу непрекращающемуся дождю, ведомые слабым желтым свечением наших фар. – Если вам будут махать, чтоб вы остановились, или если что-нибудь увидите на дороге – не останавливайтесь, поезжайте дальше, – сказала Флоренс. – Даже не подумаю, – сказала я. – Надо было раньше меня предупредить. И давайте договоримся, Флоренс: при первом же признаке опасности я поворачиваю назад. – Это не значит, что так случится, я вам просто говорю. Я продолжала ехать в темноту, исполненная дурных предчувствий. Но никто не преграждал нам путь, не делал знак остановиться, ничего не лежало поперек дороги. Похоже, для неприятностей было еще слишком рано и они отдыхали, чтобы позже встретить нас во всеоружии. Обычно в этот час тысячи людей тащились на работу по обочинам дороги, но сейчас все было пусто. Только туманные вихри наплывали на нас, окутывали машину, отлетали назад. Духи, призраки. Места, где не услышишь птиц: как Аорн. Я вздрогнула; увидела, что Флоренс на меня смотрит. – Далеко еще? – спросила я. – Недалеко. – Что вам сказали по телефону? – Вчера опять была стрельба. Они дают оружие witdoeke[5], а те стреляют. – И в Гугулету стреляют? – Нет, только в кустах. – При первом же признаке опасности, Флоренс, я возвращаюсь. Мы только заберем Беки и сразу обратно. Вам нельзя было его отпускать. – Да, только теперь надо повернуть, повернуть налево. Я повернула. Впереди, метров через сто, показалось заграждение с мигающими огнями, машины по обочинам, вооруженные полицейские. Я остановилась, подошел полицейский. – Что вам тут нужно? – спросил он. – Я отвожу свою домработницу, – сказала я и сама удивилась тому, как спокойно я лгу. Он рассматривал детей, спящих на заднем сиденье. – Где она живет? – Семьдесят пятый, – сказала Флоренс. – Можете высадить ее тут, она дойдет, отсюда недалеко. – На улице дождь, а она с маленькими детьми, я не позволю ей идти пешком, – твердо сказала я. Поколебавшись, он все-таки махнул фонарем, чтобы я проезжала. На крыше одной из машин стоял юноша в военной форме с автоматом наперевес и смотрел в темноту. Теперь в воздухе висел запах гари, мокрой золы, горящей резины. Мы медленно двигались по широкой немощеной улице, застроенной типовыми домиками. Мимо проехал полицейский фургон, покрытый проволочной сеткой. – Здесь поверните направо, – сказала Флоренс. – Еще раз направо. Вот здесь. Неся на одной руке малышку и ведя за собой старшую девочку, которая так и не проснулась до конца, она подошла по затопленной дорожке к номеру 219, постучала и скрылась внутри. Хоуп и Бьюти. Словно живешь в аллегории[6]. Не выключая мотора, я стала ждать. Полицейский фургон, который мы видели, поравнялся с машиной. Свет брызнул мне прямо в лицо. Я подняла руку, чтобы защитить глаза. Фургон отъехал. Прикрывая себя и ребенка прозрачным дождевиком, появилась Флоренс и забралась на заднее сиденье. Но человек, спешивший за нею сквозь дождь, был не Беки, а мужчина лет тридцати–сорока, тщедушный, подвижный и с усиками. Он сел со мной рядом. – Это мистер Табани, мой двоюродный брат, – сказала Флоренс. – Он будет показывать дорогу – А Хоуп? – спросила я. – Я оставила ее у сестры. – Где Беки? Они молчали. – Точно не знаю, – сказал мужчина. Голос у него оказался на удивление спокойным. – Он приехал вчера утром, оставил свои вещи и куда-то ушел. После этого мы его не видели. Он не ночевал дома. Но я знаю, где живут его друзья. Можно для начала поискать там. – А вы что скажете, Флоренс? – спросила я. – Надо его найти, – сказала Флоренс. – Что еще остается. – Я могу сесть за руль, если хотите, – сказал мужчина. – В любом случае так будет удобнее. Я вышла и села назад, рядом с Флоренс. Дождь пошел сильнее; теперь машина то и дело ныряла в лужи на неровной дороге. Оранжевые уличные фонари еле теплились; мы поворачивали то налево, то направо, потом остановились. – Только не выключайте мотор, – сказала я мистеру Табани. Он подошел к одному из окон и постучал. Последовал долгий разговор с невидимым мне человеком. Вернулся он промокший насквозь и продрогший. Негнущимися пальцами достал пачку сигарет и попытался зажечь одну. – Только не в машине, пожалуйста, – сказала я. Они с Флоренс обменялись взглядом. Мы сидели молча. – Чего мы ждем? – спросила я. – Сейчас пришлют того, кто покажет дорогу. Из дома выскочил мальчик в вязаном шлеме, который был ему велик. Ничуть не смущаясь, он приветствовал нас всех улыбкой, забрался в машину и начал давать указания. Не старше десяти лет. Дитя времени: среди окружающего насилия чувствует себя как дома. Возвращаясь к собственному детству, я вспоминаю только долгие дни, когда некуда скрыться от солнца, пахнущие пылью мостовые под сенью эвкалиптов, тихое журчание воды в придорожных канавах, воркование голубей. Детство как сон, как прелюдия к беспечной жизни и незаметному переходу в нирвану. Оставят ли нам, детям той минувшей эпохи, по крайней мере нашу нирвану? Сомневаюсь. Если есть на свете справедливость, нас не пустят дальше порога преисподней. Как белые личинки, запеленутые в свои коконы, мы присоединимся к душам младенцев, чье вечное хныканье Эней принял за плач. Ибо мы белые, а это цвет чистилища: белый песок, белые камни, струящийся отовсюду белый свет. Словно вечность, проведенная на пляже, словно бесконечное воскресенье в окружении тысяч нам подобных, разомлевших, полусонных, убаюканных набегающими на берег волнами. In limine primo[7]: на пороге смерти, на пороге жизни. Существа, выброшенные морем и оставшиеся на песке, не горячие и не холодные, ни рыба ни мясо. Остались позади последние дома; теперь мы ехали в сером предутреннем свете по местности с выжженной землей и обуглившимися деревьями. Нас обогнал пикап, в кузове которого, укрывшись брезентом, сидели три человека. На следующей заставе мы нагнали их снова. Они смотрели нам прямо в лицо без всякого выражения, ожидая, пока их пропустят. Полицейский махнул им, чтобы они проезжали, потом махнул нам. Мы повернули на север, прочь от гор, съехали с шоссе на грязную проселочную дорогу, которая скоро превратилась в песок. Мистер Табани остановил машину. – Мы не можем ехать дальше, – сказал он, – слишком опасно. У вас что-то с генератором, – добавил он, указывая на красную лампочку на приборной доске. – У меня все очень запущено, – сказала я, не вдаваясь в объяснения. Он выключил мотор. Некоторое время мы сидели, слушая, как дождь барабанит по крыше. Потом Флоренс вылезла из машины, и за нею мальчик. Ребенок мирно спал у нее за спиной. – Советую вам держать двери закрытыми, – сказал мне мистер Табани. – Вы надолго? – Не знаю, постараемся не задерживаться. Я покачала головой: – Я тут не останусь. Я была без шляпы и без зонтика. Дождь хлестал мне в лицо и затекал за воротник, редкие волосы облепили череп. Я подумала, что так можно запросто простудиться и умереть. Мальчик, наш проводник, был уже далеко впереди. – Накиньте это на голову, – сказал мистер Табани, подавая мне прозрачный дождевик. – Ерунда, – ответила я. – Немного дождя мне не повредит. – И все-таки держите его над головой, – настойчиво повторил он, и я поняла. – Идемте, – сказал он. Я последовала за ним. Кругом были только серые песчаные дюны, заросли ивняка да смрадный запах свалки и пожарища. По обеим сторонам тропинки валялись куски полиэтиленовой пленки, старое железо, стекло, кости животных. Я уже дрожала от холода, но стоило мне прибавить шагу, как сразу начиналось неприятное сердцебиение. Постепенно я стала отставать. Задержится ли Флоренс хоть на минуту? Нет: amor matris[8] – это сила, которая ни перед чем не остановится. В том месте, где тропинка разветвлялась, меня ждал мистер Табани. – Спасибо, – задыхаясь, проговорила я, – вы очень добры. Простите, что я вас задерживаю. Больное бедро не дает быстро идти. – Обопритесь на мою руку, – сказал он. Нас обогнали бородатые, сурового вида мужчины, вооруженные палками; их цепочка быстро прошла мимо. Мистер Табани сошел с дороги. Я крепче вцепилась в его руку. Тропа расширилась, а затем уперлась в неглубокий пруд. На другой стороне пруда начинались лачуги; те из них, что спускались ближе к воде, были затоплены. Все дюны к северу, насколько хватало взгляда, были покрыты лачугами – построенными основательно из дерева и железа или наскоро сооруженными из полиэтилена, натянутого на каркас из веток. На краю пруда я остановилась. – Идемте, – сказал мистер Табани. Держась за него, я сделала первый шаг, и мы стали переходить пруд по щиколотку в воде. Одна туфля у меня осталась на дне. – Осторожнее, тут могут быть стекла, – предупредил он. Я выудила туфлю. Людей совсем не было видно, только какая-то старуха с полуоткрытым ртом стояла в дверном проеме. Но пока мы шли, в шуме, который поначалу можно было принять за шум ветра или дождя, стали различимы вопли, восклицания, крики на фоне одного низкого звука, сравнимого только со вздохом – глубоким вздохом, повторявшимся снова и снова, как будто весь мир тяжело вздыхал. Потом снова появился мальчик, который нас сюда привел, и стал что– то возбужденно говорить мистеру Табани, дергая его за рукав. Оба они куда– то направились, и я потащилась за ними, вверх по песчаному откосу. Мы оказались в задних рядах толпы, насчитывавшей сотни людей. Они наблюдали картину разрушения: сожженные дымящиеся лачуги и лачуги все еще пылающие, от которых валил черный дым. Груды мебели, постельных принадлежностей, домашней утвари мокли под проливным дождем. От одной лачуги к другой переходили группки людей, пытаясь спасти то, что осталось внутри, и потушить огонь, – по крайней мере, так я сперва подумала. Затем до моего потрясенного сознания дошло, что те, кого я вижу перед собой, не спасатели, но поджигатели и что они ведут борьбу с дождем, а не с пламенем. От людей, толпившихся по краям песчаного амфитеатра, и исходил вздох. Словно на похоронах, стояли они под проливным дождем – мужчины, женщины, дети, – даже не пытаясь укрыться, и смотрели, как идет разрушение. Человек в черном плаще размахнулся топором и выбил окно. Перейдя к двери, высадил ее с третьего удара. Из дома вылетела женщина с ребенком на руках, словно выпущенная из клетки птица, и за нею трое босоногих ребятишек. Он дал им дорогу. Потом стал наносить удары по косяку. Все строение зашаталось. Один из его товарищей, с жестянкой в руке, шагнул внутрь. Женщина метнулась за ним и появилась с ворохом постельного белья. Она попыталась повторить свой отчаянный бросок, но ее выволокли наружу. В толпе снова прокатился вздох. Из хибары потянулись струйки дыма. Женщина поднялась с земли, ринулась в дверной проем, ее выволокли снова. Из толпы вылетел камень и ударился о крышу горящей хибары. Следующий угодил в стену, еще один упал к ногам человека, который орудовал топором. Тот угрожающе крикнул. Он и шестеро других бросили свое занятие и, размахивая кольями и палками, двинулись по направлению к толпе. Послышались вопли, люди кинулись бежать, и я вместе с ними. Но в этом вязком песке я едва переставляла ноги. Сердце у меня колотилось, грудную клетку то и дело пронзала боль. Я остановилась и, согнувшись, пыталась отдышаться. Неужели все это происходит со мной?– думала я. – Зачем я тут? Я представила маленький зеленый автомобиль, который спокойно дожидаемся у обочины. Ничего не желала я так страстно, как забраться в свою машину, захлопнуть дверь, отгородиться от этого угрожающего мира ярости и насилия. Невероятно толстая девочка-подросток оттолкнула меня с дороги. «Будь ты проклята!» – пробормотала я, падая. «Будь ты проклята! – пробормотала она в ответ, бросив на меня злобный взгляд. – Убирайся! Убирайся!» И она стала карабкаться по песчаному откосу, при этом ее огромный зад ходил ходуном. Еще один такой удар – и мне конец, подумала я, зарывшись лицом в песок, Эти люди способны выдержать много ударов, но я – я словно хрупкий мотылек. Возле самого уха раздался скрип шагов. Я успела увидеть коричневый ботинок с болтающимся язычком и привязанной подметкой и инстинктивно отпрянула. Но удара не последовало. Я поднялась. Слева от меня происходила какая-то потасовка; те, кто всего минуту назад бежал в заросли, так же внезапно повалили оттуда назад. Громко и тонко вскрикнула женщина. Как мне выбраться из этого страшного места? Где пруд, который я переходила вброд, где тропа, ведущая к машине? Везде пруды, озера, водная гладь; везде тропинки, идущие неизвестно куда. Я услыхала отчетливый хлопок выстрела – раз, другой, третий. Не особенно близко, но и не далеко. – Идемте, – произнес кто-то рядом со мной; мимо скорым шагом прошел мистер Табани. – Иду! – выдавила я и, полная благодарности, заковыляла следом. Но я не поспевала за ним. – Пожалуйста, не так быстро, – попросила я. Он дождался меня, и мы вместе перешли обратно пруд и вернулись на тропу. Нас догнал какой-то юноша с налившимися кровью глазами. – Куда вы? – спросил он. Суровый вопрос, суровый голос. – Я ухожу. Уезжаю. Я не могу здесь оставаться. – Мы хотим взять вашу машину, – сказал мистер Табани. – Она нужна нам, – подтвердил юноша. – Я никому не позволю взять машину. – Это друг Беки, – сказал мистер Табани. – А мне все равно. Я не дам ему свою машину.
|
|||
|