Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Маргерит Юрсенар. как текучая вода



Маргерит Юрсенар

как текучая вода

 

 

Anna, soror…

 

Она родилась в 1575 году за толстыми стенами замка Святого Эльма, где ее отец был комендантом. Дон Альваро, давно уже обосновавшийся в Италии, снискал милость королевского наместника, но навлек на себя враждебность народа и дворянства Кампаньи, которых ожесточили злоупотребления испанских чиновников. Никто, однако, не смел усомниться в его честности и знатности происхождения. При содействии своего родича, кардинала Маурицио Караффа, он женился на внучке Аньезе де Монтефельтро, Валентине, последнем отпрыске, в коем исчерпал себя род, щедрее всех других наделенный дарами. Валентина была прекрасна – светла лицом и стройна станом; слагатели сонетов в Королевстве Обеих Сицилий не находили слов для описания ее совершенств. Озабоченный угрозой, которую подобное чудо красоты могло представлять для его чести, по характеру не склонный доверять женщинам, дон Альваро держал жену в почти монастырском уединении; жизнь Валентины проходила либо в унылых калабрийских поместьях мужа, либо в обители на острове Иския, где она пребывала во время великого поста, либо в тесных сводчатых комнатах замка, где в подземельях томились подозреваемые в ереси и враги королевской власти.

Молодая женщина кротко приняла свою участь. Она родилась в Урбино, в кругу самых утонченных и просвещенных людей своего времени, среди античных рукописей, ученых бесед и звуков виолы д'амур[1].

Последние строки умирающего Пьетро Бембо[2] были посвящены ее предстоящему появлению на свет. Мать, оправившись после родов, сама отвезла ее в Рим, в монастырь Святой Анны. Бледная женщина с печальной складкой у рта взяла девочку на руки и благословила ее. Это была Виттория Колонна[3], вдова победившего при Павии Ферранте д'Авалоса и восторженная подруга Микеланджело. Проведя ранние годы в обществе этой суровой музы, Валентина еще в юности приобрела необычайную серьезность и то особое спокойствие, какое свойственно людям, даже не надеющимся на счастье.

Муж, снедаемый честолюбием, часто впадающий в исступленное религиозное покаяние, пренебрегал ею, а после рождения второго ребенка, сына, окончательно оставил ее. У нее не появилось соперницы: дон Альваро позволял себе заводить любовные связи при не­аполитанском дворе лишь в той мере, в какой это было необходимо для поддержания его репутации дворянина. Говорили, будто в часы уныния, когда человек дает себе волю, дон Альваро надевает маску и отправляется к блудницам‑мавританкам, продающим себя за деньги, в портовые кварталы, где сводни сидят у дверей под чадящим светильником или возле жаровни. Донну Валентину это нимало не беспокоило. Она была безупречной супругой, не имела любовников, равнодушно внимала галантным петраркистам, не участвовала в интригах, которые затевали, объединяясь между собой, те или иные фаворитки наместника, и не избирала себе среди прислужниц ни доверенных, ни особо приближенных. Согласно этикету она появлялась на придворных праздниках в великолепных платьях, подобавших ее возрасту и положению, но никогда не останавливалась перед зеркалом, чтобы взглянуть на себя, одернуть складку или поправить во­ротник. Каждый вечер дон Альваро находил у себя на столе счета по хозяйственным расходам, проверенные твердой рукой Валентины. То были времена, когда недавно введенная в Италии Святая инквизиция бдительно отслеживала малейшие колебания в вере; Валентина старательно избегала разговоров на религиозные темы и исправно посещала церковные службы. Никто не знал, что она тайно посылает узникам крепости белье и целебные зелья. Позднее ее дочь Анна не сможет припомнить, как мать молилась; зато будет вспоминать, как она подолгу сидела в келье монастыря на Искии с раскрытым «Федоном» или «Пиром» на коленях, положив прекрасные руки на подоконник открытого окна и задумчиво глядя на дивный залив.

Ее дети почитали ее, словно Мадонну. Дон Альваро рассчитывал в скором времени отправить сына в Испанию, а потому не особенно часто требовал его присутствия во дворце наместника. Мигель проводил долгие часы рядом с Анной в тесной комнате, вызолоченной, словно внутренность ларца, и увешанной шпалерами с вытканным на них девизом Валентины: «Ut crystallum»[4]. С детских лет мать научила их читать Цицерона и Сенеку; они слушали ее нежный голос, поясняющий какое‑нибудь рассуждение или максиму, а их волосы смешивались над страницами книги. В то время Мигель был очень похож на сестру, их можно было бы перепутать, если бы не руки: у нее – нежные, а у него – огрубевшие оттого, что постоянно приходилось держать поводья и рукоять шпаги. Будучи очень привязаны друг к другу, дети редко разговаривали между собой: они и без слов могли радоваться, что они вместе. Донна Валентина тоже была неразговорчива; так подсказывало ей чутье – безошибочное чутье людей, знающих, что их любят, хоть и не понимают. У нее в шкатулке хранились греческие интальи, на многих из которых были изображены обнаженные человеческие фигуры. Иногда она поднималась по двум ступенькам в глубокую амбразуру окна, чтобы подставить прозрачный сардоникс последним лучам заходящего солнца, и в золотом ореоле сумерек сама казалась невесомой и хрупкой, словно гемма.

Анна опускала глаза с той стыдливостью, которая особенно усиливается у благочестивых девиц на пороге созревания. А донна Валентина говорила со своей ускользающей улыбкой:

– Все, что прекрасно, озарено сиянием Божьим.

Она обращалась к детям на тосканском наречии, они отвечали ей по‑испански.

В августе 1595 года дон Альваро объявил, что сын его до праздника Рождества должен отправиться в Мадрид, ибо его родственник, герцог Медина, оказал юноше честь, приняв в число своих пажей. Анна втихомолку поплакала, но в присутствии брата и матери из гордости сдержала слезы. Вопреки ожиданиям дона Альваро Валентина не высказала никаких возражений по поводу отъезда Мигеля.

В обширных владениях, унаследованных маркизом де ла Серна от его итальянской родни, плодородные земли перемежались болотами, и доход от них был скуден. Управляющие посоветовали ему развести в его имении в Агрополи лучшие лозы Аликанте. Большим успехом эта затея не увенчалась, но дон Альваро не падал духом; каждый год он самолично распоряжался сбором винограда. Обычно с ним приезжали Валентина и дети. Но в этом году дона Альваро задержали дела, и он попросил жену одну приглядеть за имением.

До Агрополи было три дня езды. Карета донны Валентины, сопровождаемая повозками, в которых теснились слуги, катила по неровным булыжникам дороги по направлению к долине Сарно. Донна Анна сидела напротив матери; дон Мигель, так любивший ездить верхом, на сей раз занял место рядом с сестрой.

Дом, возведенный при владычестве анжуйцев в Сицилии, походил на крепость. В начале столетия к нему добавили пристройку: нечто вроде фермы, выбеленное известью здание, с навесом, покрывавшим часть внутреннего двора, плоской крышей, где сушились фрукты из сада, и вереницей каменных давилен. Там жил управляющий с вечно беременной женой и целым выводком детей. От времени, от запущенности, от непогоды большая зала стала нежилой и теперь служила хранилищем для всего, что уже не могла вместить в себя ферма. Горы перезрелых виноградных гроздьев покрывали липким соком плиточный мавританский пол, привлекая тучи мух; под сводами висели длинные связки лука; высыпавшаяся из мешков мука, словно пыль, проникала повсюду; от запаха сыра из молока буйволиц перехватывало горло.

Донна Валентина и дети разместились на втором этаже. Комнаты брата были напротив комнат сестры, иногда сквозь узкие, как бойницы, окна он видел силуэт Анны, мелькающий при свете ночника. Она распускала волосы, вынимая шпильку за шпилькой, потом протягивала ногу служанке, чтобы та сняла обувь. Из приличия дон Мигель задергивал занавеси.

И потянулись дни, неотличимые друг от друга, и каждый – длиной с целое лето. Небо, почти всегда закрытое знойным маревом и словно приклеенное к равнине, волнами спускалось от подножия гор к морю. В обветшалой аптеке Валентина с дочерью готовили целебные снадобья для больных малярией. Сбор винограда все не удавалось довести до конца из‑за разных напастей: несколько работников лежали пластом в горячке; другие, ослабев от болезни, шатались как пьяные среди виноградных лоз. Донна Валентина и дети ни словом не упоминали о предстоящем отъезде Мигеля, но мысль об этом омрачала душу всем троим.

Вечером, когда на землю внезапно опускались сумерки, они ужинали вместе в маленькой зале первого этажа. Валентина уставала за день и рано ложилась спать; Анна и Мигель, оставшись наедине, молча смотрели друг на друга; вскоре слышался ясный голос Валентины – она звала дочь. Оба они поднимались наверх. Дон Мигель, растянувшись на кровати, считал недели, отделявшие его от отъезда, и, хоть ему трудно было расставаться с Анной и с матерью, он с облегчением ощущал, что сама близость разлуки уже отдаляет от него двух этих женщин.

В Калабрии начались волнения; донна Валентина просила сына не забираться чересчур далеко от деревни и от замка. Среди простонародья зрела глухая ненависть к испанским офицерам и чиновникам, но гораздо опаснее было вольномыслие некоторых монахов из жалких, лепившихся по горным склонам монастырей. Самые образованные, проучившиеся несколько лет в Ноле или в Неаполе, грезили о временах, когда этот край был землей греков, полной мраморных статуй богов и прекрасных обнаженных женщин. Самые дерзновенные отвергали или проклинали Бога и, по слухам, вступали в сговор с турецкими пиратами, бросавшими якорь в маленьких бухтах среди скал. Поговаривали о неслыханных, кощунственных деяниях, о распятиях, которые попирали ногами, облатках для причастия, которые носили меж срамных частей, дабы увеличить мужскую силу; шайка монахов похитила в одной деревне юношей и девушек, заперла их в монастыре и стала внушать им, будто Иисус имел плотскую близость с Марией Магдалиной и Иоанном Крестителем. Валентина разом пресекала болтовню в доме управляющего и на кухне. Мигелю, помимо его воли, нередко вспоминались эти россказни, но он тут же выбрасывал их из головы, как обирают с себя вшей; однако он испытывал волнение при мысли о людях, увлекаемых желанием столь далеко, что они уже могут отважиться на все. Анну ужасала самая мысль о Зле, но порою в маленькой часовне, перед образом Магдалины, падающей без чувств к ногам Христа, она думала о том, что сладостно, должно быть, сжимать в объятиях предмет своей любви и что святая, наверно, пламенно желала, чтобы Христос поднял ее.

Порой, пренебрегая запретами донны Валентины, Мигель вставал на рассвете, сам седлал коня и пускался вскачь по низине куда глаза глядят, далеко от дома. Вокруг расстилалась черная, голая пустошь; стада неподвижно лежащих буйволов, сливаясь в темную массу, казались каменными глыбами, скатившимися с гор; среди равнины горбились вулканические бугры; непрерывно дул упругий ветер. Когда дон Мигель видел, что из‑под копыт разлетается жирная грязь, он рывком натягивал поводья и останавливался на краю трясины. Однажды перед самым закатом он оказался у колоннады, стоявшей на берегу моря. Поваленные желобчатые колонны были как стволы вековых деревьев, а другие, прочертившие по земле длинные тени, возвышались на фоне багряного неба; позади угадывалось бледное, покрытое дымкой море. Привязав лошадь к колонне, дон Мигель стал прохаживаться среди этих руин, названия которых не знал. Еще не опомнившись от долгой скачки по равнине, он ощущал легкость и расслабленность, как иногда бывает во сне. Но голова болела. Он смутно понимал, что находится в одном из городов, где некогда жили мудрецы и поэты, те, о ком рассказывала детям донна Валентина; они жили, не ведая ужаса перед зияющей адской пастью, ужаса, который охватывал временами дона Альваро, страдавшего при этом не меньше, чем узники в застенках замка Святого Эльма. Однако у этих людей были законы. Даже в их время сурово карались союзы, которые отпрыскам Адама и Евы на заре человечества казались законными, Некто по имени Кавн скитался по разным странам, скрываясь от влюбленной в него Вивлиды... Почему он вдруг вспомнил про этого Кавна ‑ он, кому никто еще не говорил о любви? Он заблудился в этом лабиринте каменных обломков. На ступенях того, что когда‑то, по‑видимому, было храмом, сидела девушка. Он направился к ней.

Похоже, она была еще совсем ребенок, однако ветер и солнце оставили след на ее лице. Дон Мигель заметил, что глаза у нее желтые, и ему стало тревожно. Тело и лицо у нее были серыми, как пыль, короткая юбка оставляла открытыми колени, ноги, опиравшиеся на каменные плиты, были босы.

– Сестра моя, – произнес он, поневоле смущенный этой встречей среди безлюдья, – как называется это место?

– У меня нет братьев, – ответила девушка. – Есть много названий, которые лучше не знать. Это дурное место.

– А тебе здесь как будто неплохо.

– Здесь живет мой народ.

Она коротко свистнула и шевельнула большим пальцем ноги, словно подавая знак. Из щели между камнями показалась узкая треугольная головка. Дон Мигель раздавил гадюку каблуком сапога.

– Прости меня, Господи, – сказал он. – Уж не колдунья ли ты?

– Мой отец был заклинателем змей, с вашего позволения, – сказала девушка. – И зарабатывал много денег. Потому что гадюки, монсеньор, ползают повсюду, не считая тех, что живут у нас в сердце.

И только тут дон Мигель, как ему показалось, заметил, что тишина была наполнена шелестом, шорохом, шуршанием: в траве копошились всевозможные ядовитые твари. Вереницами бежали муравьи, пауки ткали тенета между двумя травинками. Земля светилась бесчисленным множеством глаз, желтых, как у этой девушки.

Дон Мигель хотел отступить на шаг, но не решился.

Ступайте, монсеньор, – сказала девушка, – И помните: не только здесь водятся змеи.

В Агрополи дон Мигель вернулся поздно. Он спросил у фермера, как назывался разрушенный город, но фермер даже не знал, что такой существует. Зато Мигель узнал, что вечером донна Анна, перебирая фрукты, увидела в соломе гадюку. На ее крик прибежала служанка и убила змею камнем.

Ночью Мигелю приснился кошмар. Он лежал с открытыми глазами. Из стены вылез огромный скорпион, затем другой, третий; они взобрались на матрас, и замысловатые узоры, вышитые по краю одеяла, превратились в клубки змей. Смуглые ноги девушки спокойно лежали на них, словно на подстилке из сухой травы. Эти ноги двигались, плясали; Мигель чувствовал, как они ступают по его сердцу, и с каждым шагом они становились все белее; вот они уже на подушке. Мигель наклонился, чтобы поцеловать их, – и узнал ноги Анны, ее голые ноги в черных атласных туфлях без задника.

Перед самой заутреней он открыл окно и высунулся наружу, чтобы глотнуть воздуха. Свежий ветерок с залива леденил ему взмокший лоб. Окна в комнате Анны были открыты, но дон Мигель упорно глядел в другую сторону, на коз, которых гнали на пастбище под стенами замка; он с маниакальным упорством стал считать этих коз, сбился со счета и в конце концов повернул голову. Донна Анна стояла, преклонив колена, на молитвенной скамеечке. Когда она выпрямилась, ему показалось, что между подолом рубашки и атласом туфли он видит золотисто‑бледную ножку. Анна приветствовала его улыбкой.

Он прошел на галерею, чтобы умыться. От холодной воды он окончательно проснулся и успокоился.

Потом ему снились другие сны. Утром он уже не мог четко отличить их от действительности. Он нарочно уставал, надеясь от этого крепче заснуть.

Часто он в одиночестве скакал к руинам города. Завидев колонны, поворачивал назад; порою же, словно помимо своей воли или стыдясь самого себя, он подходил к колоннаде. В траве играли маленькие ящерицы. Но гадюк дон Мигель не заметил ни разу, а девушка не показывалась.

Он стал расспрашивать о ней. Все местные крестьяне знали ее. Отец ее, родом из Лучеры, был сарацином; девушка унаследовала от него колдовскую силу; она ходила по деревням, и повсюду ей были рады, потому что она избавляла фермы от ползучих гадов. Опасаясь злых чар или, быть может, безотчетно повинуясь зову крови, – ведь в жилах его предков текла и мавританская кровь, – он не стал преследовать эту сарацинку.

По субботам он исповедовался одному отшельнику, жившему неподалеку, благочестивому, пользовавшемуся доброй славой. Но на исповеди не рассказывают о снах. Совесть у него была неспокойна, но, к собственному удивлению, он не знал, в чем себя упрекнуть. Он объяснял это смятение предстоящим отъездом в Испанию. Однако в последнее время он почти не занимался сборами.

Как‑то раз знойным днем, возвращаясь после долгой скачки, он остановил коня, спешился и опустился на колени, чтобы напиться из источника. В нескольких шагах от дороги из расселины вырывалась тоненькая струйка воды, вокруг этого островка прохлады пышно разрослись травы. Чтобы достать до источника, дон Мигель, подобно зверю, улегся на землю. В кустах зашуршало, дон Мигель; вздрогнул ‑ перед ним стояла девушка‑сарацинка.

– А! Коварная змея!

–Берегитесь, монсеньор, – сказала чародейка. – Вода змеится, вьется, трепещет и блестит, и яд ее леденит сердце.

– Я хочу пить, – ответил дон Мигель.

Он был еще достаточно близко от крохотного круглого озерца, образованного источником, чтобы заметить на подрагивающей водной глади отражение узкого лица с желтыми глазами. В голосе девушки послышалось шипение. «Монсеньор, – как ему показалось, услышал он, – ваша сестра ждет вас неподалеку с чашей, полной чистой воды. Вы нальетесь вдвоем».

Дон Мигель, пошатываясь, взобрался в седло. Девушка исчезла: и сама она, и ее речи лишь примерещились ему. Наверно, его лихорадило. Но, быть может, когда человека лихорадит, он способен увидеть и услышать то, чего мы обычно не видим и не слышим.

За ужином царило уныние. Дон Мигель сидел уставясь на скатерть, ему казалось, что он чувствует на себе взгляд донны Валентины. Как всегда, она не ела ничего, кроме фруктов, овощей и трав, но этим вечером ей словно бы трудно было взять в рот и эту пищу. Анна не прикоснулась к еде и не проронила ни слова.

Дон Мигель, которого ужасала мысль о сидении взаперти у себя в комнате, предложил выйти подышать воздухом на эспланаду.

С наступлением сумерек поднялся ветер. Земля в саду растрескалась от зноя; узкие, поблескивающие лужицы болот гасли одна за другой; ни одна деревня не светилась огнями; над густой чернотой гор и равнины поднимался прозрачно‑черный купол неба. Небо, алмазное, хрустальное небо, медленно вращалось вокруг полюса. Все трое, запрокинув голову, смотрели вверх. Дон Мигель гадал, что за злосчастная звезда всходила в его знаке, знаке Козерога. Анна, должно быть, думала о Боге. Валентина, возможно, вспоминала Пифагорову музыку сфер.

Она сказала:

– Сегодня вечером земля вспоминает...

Голос ее был чист, как звук серебряного колокольчика. Дон Мигель вдруг засомневался: не лучше ли было бы поделиться своими тревогами с матерью? Подыскивая слова, он понял, что ему не в чем признаваться.

И потом, здесь была Анна.

– Вернемся в дом, – тихо сказала донна Валентина.

Они повернули обратно. Анна и Мигель шли впереди; Анна приблизилась было к брату, но он отстранился; казалось, он боится заразить ее какой‑то болезнью.

Донна Валентина несколько раз останавливалась и опиралась на руку дочери. Она дрожала под своей накидкой.

Донна Валентина медленно поднялась по лестнице. Дойдя до второго этажа, она вспомнила, что забыла на скамейке в саду платок из венецианских кружев. Дон Мигель пошел за платком; когда он вернулся, донна Валентина и Анна уже разошлись по своим комнатам. Он передал платок через камеристку и ушел к себе, не поцело­вав руку матери и сестре, как делал обычно.

Дон Мигель сел за стол, даже не сняв плаща, подпер подбородок рукой и всю ночь пытался думать. Мысли его вертелись вокруг какой‑то неподвижной точки, словно мотыльки вокруг лампы, и он не мог остановить их. Самое главное от него ускользало. Среди ночи он забылся сном, но неглубоким: он сознавал, что спит. Наверно, та девушка околдовала его. Она ему не нравилась. Вот у Анны кожа была намного белее.

На рассвете в его дверь постучали. Только тогда он заметил, что в комнате уже светло.

Это была Анна, тоже вполне одетая. «Рано же она встает», – подумал он. Ее встревоженное лицо показалось дону Мигелю таким похожим на его собственное, что он подумал, будто видит свое отражение в зеркале.

Сестра сказала: – Мать лихорадит. Ей очень плохо. Вслед за сестрой он вошел в комнату донны Валентины. Ставни на окнах были закрыты. Мигель едва разглядел мать, лежавшую на огромной кровати; движения ее были вялыми, она казалась не спящей, а, скорее, оцепеневшей. Тело было горячим и дрожало, как будто на нее все еще дул ветер с болот. Служанка, просидевшая ночь у постели донны Валентины, отвела их в амбразуру окна.

– Госпожа болеет уже давно, – сказала она – Вчера ее охватила такая слабость, что мы подумали, будто она отходит. Сейчас ей лучше, но она чересчур спокойна, это плохой признак.

Было воскресенье, и Мигель с сестрой пошли к мессе в замковую часовню. Там служил священник из Агрополи, человек грубый, часто невоздержанный в питье. Дон Мигель, винивший себя в том, что предложил накануне прогуляться по эспланаде, в губительной вечерней сырости, уже высматривал на лице Анны свинцовую бледность, признак лихорадки. На мессе еще присутствовали несколько слуг. Анна горячо молилась.

Они причастились. Губы Анны вытянулись, чтобы взять облатку; Мигель подумал, что это похоже на поцелуй, но тут же отогнал от себя эту мысль, как кощунственную.

Когда они шли обратно, Анна сказала:

– Надо ехать за врачом.

Через несколько минут он галопом скакал в Салерно. 

Свежий воздух и быстрая езда изгладили следы бессонной ночи. Он скакал галопом навстречу ветру. Это опьяняло, словно борьба с противником, который все время отступает, но не сдается. Порывы ветра отбрасывали его страхи, как складки длинного плаща Вчерашние бредовые видения уносились прочь, сметенные вихрем молодости и силы. Возможно, приступ лихорадки у донны Валентины окажется неопасным и скоро пройдет. И вечером лицо матери будет прекрасным и безмятежным, как всегда, Подъезжая к Салерно, он пустил коня рысью. Тревога снова овладела им. Кто знает, а вдруг от лихорадки, как от проклятия, можно избавиться, передав ее кому‑то другому, и он, сам того не ведая, заразил мать?

Дом врача пришлось искать долго. Наконец недалеко от порта ему показали неказистый на вид дом в тупике, наполовину оторванный ставень хлопал на ветру. Он стукнул дверным молотком, выглянула полураздетая женщина и, размахивая руками, спросила всадника, что ему угодно; ему пришлось рассказать все в подробностях, повышая голос до крика, чтобы его услышали. Другие женщины стали шумно выражать сочувствие незнакомой больной. В конце концов дон Мигель уразумел, что мессер Франческо Чичинно на воскресной мессе.

Молодому человеку предложили подождать и вынесли на улицу табурет. Воскресная месса закончилась; мессер Франческо Чичинно в длинном докторском одеянии мелкими шажками шествовал по мостовой, стараясь ступать на самые гладкие камни. Это был маленький старичок, настолько чистенький, что производил впечатление новизны и безликости, как не бывшая в употреблении вещь. Когда дон Мигель назвал себя, врач стал рассыпаться в любезностях. После долгих колебаний он наконец согласился ехать на крупе лошади. Но попросил позволения сперва перекусить. Служанка вынесла ему из дома ломоть хлеба, густо намазанный маслом; потом он очень долго вытирал пальцы.

Полдень застал их на болотах. Для конца сентября погода стояла необычайно жаркая. От почти отвесно падавших лучей солнца у дона Мигеля слегка помутилось в голове, мессер Франческо Чичинно также чувствовал себя неважно.

Потом, у чахлой сосновой рощицы, протянувшейся вдоль дороги, лошадь дона Мигеля шарахнулась в сторону, увидев гадюку. Дону Мигелю показалось, будто он слышит чей‑то смех, но вокруг не было ни души.

– Пугливая у вас лошадь, монсеньор, – заметил врач: ему захотелось нарушить тягостное молчание. И добавил, повысив голос, чтобы дон Мигель расслышал: – Отвар из гадюки – тоже целебное снадобье.

Женщины с тревогой ждали врача. Но мессер Франческо Чичинно был так скромен, что его присутствия никто особенно не заметил. Он пустился в пространные объяснения насчет сухости и влажности, а затем предложил пустить кровь.

Из разреза вытекло совсем немного крови. У донны Валентины снова случился приступ слабости, который был еще сильней, чем первый, и из которого ее удалось вывести с большим трудом. Анна стала просить мессера Франческо Чичинно попробовать какое‑нибудь другое средство, но маленький доктор сокрушенно развел руками.

– Это конец, – прошептал он.

Донна Валентина услышала – как у всех умирающих, слух у нее необычайно обострился – и обратила к Анне свое прекрасное лицо, на котором все еще сияла улыбка. Служанкам показалось, что она шепчет:

– Ничто не кончается.

Жизнь в ней угасала на глазах. На огромной кровати под балдахином ее хрупкое тело, обернутое простыней, выглядело длинным, как статуя святой на каменном надгробии. Маленький доктор притаился в углу, словно боясь помешать Смерти. Пришлось прикрикнуть на служанок, наперебой предлагавших разные чудодейственные зелья; одна собиралась смочить лоб больной кровью расчлененного живьем зайца. Мигель снова и снова умолял сестру выйти из комнаты.

Анна надеялась, что святые дары принесут облегчение, но донна Валентина приняла последнее причастие, не выказав никаких чувств. Она попросила проводить домой священника, который давал ей бесконечные наставления. Когда он вышел, Анна со слезами преклонила колена у постели матери.

– Матушка, вы оставляете нас

– Тридцать девять раз я видела зиму, – едва слышно прошептала Валентина, – тридцать девять раз видела лето. Этого довольно.

– Но мы еще так молоды, – сказала Анна. – Вы не увидите, как Мигель добьется славы, не увидите моего...

Она хотела сказать, что мать не увидит ее замужества, но самая мысль о нем вдруг ужаснула ее. Она осеклась.

– Вы оба уже так далеко от меня, – негромко произнесла Валентина.

Все подумали, что она бредит. Но она все еще узнавала детей: Мигелю, также стоявшему на коленях у ее ложа, она протянула руку для поцелуя. И сказала:

– Что бы ни случилось, вы не должны ненавидеть друг друга,

– Но мы любим друг друга, – возразила Анна.

Донна Валентина закрыла глаза. Потом сказала очень тихо:

– Я знаю.

Казалось, она была уже по ту сторону боли, страха и сомнения. Она еще сказала слова, относившиеся то ли к будущему ее детей, то ли к ней самой:

– Не беспокойтесь. Все хорошо.

И умолкла. Она приняла смерть без борьбы и почти бессловесно: вся жизнь Валентины была лишь долгим плавным нисхождением в тишину. Она покорялась своей участи. Когда дети поняли, что она умерла, то испытали лишь скорбь, но не удивление. Донна Валентина была одним из тех созданий, которые вызывают удивление тем, что они живут.

Они решили отвезти ее в Неаполь. О гробе должен был позаботиться дон Мигель.

Ночное бдение у тела усопшей происходило в обветшалой большой зале, откуда убрали фрукты, муку и овощи и где из мебели оставались лишь сундуки с потертыми углами. Кордовская кожа, которой были обиты стены, пострадала от времени и от насекомых. Донна Валентина лежала между четырьмя высокими свечами в длинном платье из белого бархата; ее всегдашная улыбка, чуть пренебрежительная и нежная, все еще приподнимала уголки рта, а лицо с закрытыми выпуклыми глазами походило на лица статуй, которые находят иногда при раскопках на земле Великой Греции, между Кротоном и Метапонтом.

Дон Мигель задумался о несчастливых предзнаменованиях, которые во множестве встречались ему за эти недели. Он вспомнил, что мать донны Валентины, происходившая по материнской линии от Лузиньянов, королей Кипра, внезапное появление змеи считала предвестием смерти. Это его отчасти успокоило. Мрачные предчувствия оправдались, несчастье произошло, – значит, ему больше нечего бояться.

В большие окна врывался ветер, и пламя свечей дрожало. От чернеющих на востоке гор Базиликаты ночь казалась еще темнее, по зареву над горящим кустарником угадывались русла высохших рек. Женщины, громко и надрывно пели похоронные причитания понеаполитански и на наречиях Калабрии.

Чувство невыразимого одиночества охватило детей Валентины. Анна заставила брата поклясться, что он никогда ее не покинет. Вернувшись к себе, чтобы заняться приготовлениями к отъезду, он поймал себя на мысли, что незадолго до Рождества ему выпадет счастье отплыть в Испанию.

Дорога домой была гораздо дольше, чем дорога в Агрополи: она заняла целую неделю. Анна и Мигель сидели рядом, напротив гроба матери, в той же большой, тяжелой карете, которая привезла всех троих из Неаполя. Следом, в обтянутых черным повозках, ехали слуги. Поезд двигался шагом, по сторонам кареты шли кающиеся с факелами, бормоча литании.

На каждой станции лошадей меняли. Монастырей по пути не было, поэтому Анна и служанки устраивались, как могли, на ночлег в какой‑нибудь убогой хижине. Если проезжали деревню, где не было церкви, гроб с телом Валентины выставляли на площади; вокруг устраивалось траурное бдение; дон Мигель, почти несмыкавший глаз, проводил большую часть ночи в молитвах. Погода все еще стояла не по‑осеннему жаркая, и на путешественников без конца летела пыль. Анна вся словно покрылась серым налетом Черные косы исчезли под слоем белой пыли, не было видно ни бровей, ни ресниц; лица у брата и сестры напоминали цветом засохшую глину. В горле у обоих пересохло; боясь лихорадки, Мигель не позволял сестре пить из водоемов. За стенками кареты в руках у кающихся плавился воск свечей. Днем не было покоя от мух, ночью – от москитов и мошек. Чтобы дать глазам отдохнуть от слепящей белизны дороги и от подрагивающих огоньков свечей, Анна задергивала занавески, но дон Мигель резко возражал против, этого, уверяя, что в карете впору задохнуться.

За каретой, гнусавя молитвы, тащились неотвязные нищие. Крикливые дети цеплялись за колесные оси, рискуя погибнуть или покалечиться при каждом повороте колеса. Время от времени дон Мигель, тщетно надеясь избавиться от этого сброда, бросал на дорогу деньги. В полдень поля по сторонам дороги почти всегда были безлюдны; все это казалось сном. Ближе к вечеру оборванные крестьяне вместо цветов приносили охапки душистых трав, которыми брат и сестра обкладывали гроб.

Донна Анна не плакала, зная, как брату докучают слезы. Он сидел забившись в угол, чтобы быть подальше от нее, чтобы оставить ей побольше места. Анна держала у рта кружевной платочек. От медленного движения кареты и монотонного бормотания кающихся они впали в тяжелую дремоту. На выбоинах их подбрасывало, и они оказывались рядом. Иногда они вздрагивали от страха, что гроб, наспех сколоченный каретником из Агрополи, сейчас упадет и развалится. Вскоре к аромату трав стал примешиваться приторный запах, проникавший через двойную крышку. Мух стало гораздо больше. Каждое утро брату и сестре приходилось обливаться душистой водой.

На четвертый день, в полдневный зной, донна Анна лишилась чувств.

Дон Мигель позвал одну из ее служанок. Девушка все не шла; Анна лежала как мертвая, он распустил ей шнуровку и в тревоге нащупал сердце, которое забилось под его пальцами.

Наконец появилась горничная и принесла ароматический уксус. Она опустилась на колени, желая смочить лоб своей госпоже. Обернувшись, чтобы взять флакон, она увидела лицо дона Мигеля и резким движением выпрямилась.

– Монсеньор, вам дурно?

Он стоял, держась за дверцу кареты, руки его еще дрожали, а лицо было бледней, чем у сестры. Не в силах произнести ни слова, он отрицательно покачал головой.

В карете могли поместиться трое, и дон Мигель, боясь, что у сестры опять случится обморок, приказал служанке сесть с ней рядом.

Дорога продолжалась еще два дня. Жара не спадала, пыли не убавлялось; время от времени горничная вытирала Анне лицо влажным платком. Дон Мигель беспрестанно потирал руки, словно стараясь что‑то отряхнуть с них.

В Неаполь они въехали в сумерках. Встречая гроб с телом Валентины, простой народ преклонял колени: ее очень любили в городе. К горестным возгласам примешивались враждебные выкрики: противники испанской власти обвиняли дона Альваро в том, что он нарочно отправил жену умирать от лихорадки в нездоровом воздухе поместья.

Отпевание состоялось через день в испанской церкви Сан‑Доминго. Брат и сестра стояли рядом. На обратном пути дон Мигель попросил отца об аудиенции.

Маркиз де ла Серна принял сына в своем кабинете, у стола, заваленного донесениями шпионов и списками политических узников или неблагонадежных лиц, арестованных по приказу наместника. Главным делом дона Альваро было подавлять восстания, а иногда и самому подготавливать их, чтобы одной сетью накрыть всех смутьянов. Он оделся в черное, но это был траур не по одной только Валентине: с тех пор как много лет назад умер сын дона Альваро от первого брака, этот по‑своему верный человек всегда был в черном.

Он не пожелал узнать какие‑либо подробности о смерти донны Валентины. Мигель, сославшись на то, что без матери Неаполь стал для него пустыней, спросил, нельзя ли ускорить его отъезд в Испанию.

Дон Альваро, в это время читавший только что доставленные письма из Мадрида, ответил, не повернув головы:

– Я не считаю это уместным, сеньор.

Так как дон Мигель продолжал стоять молча, покусывая губы, он добавил, давая понять, что встреча окончена:

– Поговорим об этом позже.

Тем не менее Мигель, вернувшись к себе, начал кое‑какие приготовления к отъезду. Анна же разбирала вещи матери. Ей подумалось, что сыновняя любовь у Мигеля была сильнее братских чувств: они стали редко видеться, их взаимная привязанность словно бы умерла вместе с донной Валентиной. Только теперь она поняла, сколь многое изменит эта смерть в ее жизни.

Как‑то утром, возвращаясь с мессы, он встретил Анну на лестнице. Ее печаль была безмерна. Она сказала:

– Вот уже неделю как я не видела вас, брат мой.

И протянула к нему руки. Горделивая Анна унизилась настолько, что произнесла:

– Увы, брат мой, я так одинока!

Ему стало жаль ее. И стыдно за себя. Он упрекал себя в том, что недостаточно ее любит.

И жизнь их вернулась в прежнее русло.

Он приходил в послеполуденные часы, когда солнце наполняло комнату. И занимал место за столом напротив Анны; она сидела за шитьем, но чаще работа праздно лежала у нее на коленях. Оба хранили молчание, через приоткрытую дверь из комнаты служанок доносилось умиротворяющее жужжание прялки.

Они не знали, чем занять время. Попытались было снова читать, но Сенека и Платон потеряли всю свою прелесть: ведь теперь их не произносили нежные уста Валентины, не разъясняла ее улыбка. Мигель рассеянно перелистывал книгу, прочитывал несколько строчек, затем брал другую и так же быстро ее откладывал. Однажды он нашел на столе латинскую Библию, которую перед отъездом в Базель или в Англию оставил Валентине какой‑то неаполитанский родич, перешедший в евангелическую веру. Дон Мигель стал раскрывать ее то в одном, то в другом месте, как делают обычно, когда гадают по книге, и прочел наудачу несколько строк. Потом вдруг остановился, небрежно отложил Библию, но, уходя, взял ее с собой.

Он заперся в своей комнате: ему не терпелось снова раскрыть книгу на отмеченной им странице; дочитав до конца, он перечел снова. Это было то место в Книге Царств, где рассказывается о насилии, которое Амнон учинил над своей сестрой Фамарью. То, о чем он раньше не осмеливался думать, теперь предстало перед ним со всей ясностью. И он ужаснулся. Запрятал Библию глубоко в шкаф. Донна Анна, старательно наводившая порядок в материнской библиотеке, не раз просила его вернуть книгу. Но он неизменно забывал это сделать. И в конце концов она перестала ему напоминать.

Иногда



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.