Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ВТОРАЯ 2 страница



 

После перерыва на завтрак Матье, помня об обещании, данном Марианне, торопился закончить работу, чтобы успеть перед рестораном побывать у домохозяина, но неотложные дела так и сыпались на него: его затормошили, затаскали по заводу, и он почти не видел Бошена. Впрочем, это было ему на руку, так как его смущала случайно открытая тайна и он боялся осложнений. Но когда он на ходу столкнулся с хозяином, тот повел себя так непринужденно, будто совсем позабыл об утренней сцене. Никогда еще Бошен не был столь деятелен, столь поглощен заводскими делами, казалось, он отдавал всего себя ради процветания предприятия. Утренней усталости и в помине не было, Бошен говорил и громко смеялся с видом человека, которому работа не страшна и жизнь для которого – удовольствие.

В половине шестого Матье, обычно уходивший с завода только в шесть, заглянул к Моранжу, чтобы получить у него месячное жалованье. Он зарабатывал триста пятьдесят франков. Но так как в январе Матье взял вперед пятьсот франков и их у него вычитали в рассрочку, по пятьдесят франков ежемесячно, на руки ему пришлось только триста франков. Он пересчитал деньги и опустил их в кошелек таким веселым жестом, что бухгалтер даже удивился.

– Да, черт побери! Это вполне кстати – утром я оставил жене всего тридцать су.

Только в седьмом часу Матье подошел к роскошному особняку Сегенов дю Ордель на проспекте Д’Антен. Дед Сегена был простым земледельцем из Жанвиля, но отец его – военный поставщик – нажил крупное состояние. А сам он, сын выскочки, уже вовсе не имел ничего общего с землей и жил в полной праздности; богатый, элегантный, член десятка шикарных клубов, он по‑настоящему увлекался лишь лошадьми, но делал вид, будто является ценителем искусств и литературы, придерживаясь, согласно моде, самых крайних взглядов. Женился он из честолюбия на бесприданнице Валентине, последнем отпрыске старинной аристократической семьи Вожлад, не блиставшей ни здоровьем, ни умом; религиозное воспитание, которое фанатически приверженная католицизму мать дала дочери, приучило Валентину посещать церковь, хотя она жаждала лишь одного – светских развлечений; однако, женившись на ней, Сеген из благовоспитанности тоже стал посещать богослужения. У деда, крестьянина, было десятеро детей, его сын, военный поставщик, ограничился шестью, а теперешний владелец нажитого отцом состояния, произведя на свет двоих, мальчика и девочку, заявил, что с него хватит и что он уже достаточно скверно поступил, посодействовав рождению двух несчастных, которые вовсе не просили об этой услуге.

Среди прочих богатств Сеген владел огромным земельным участком – больше пятисот гектаров леса и пустошей, который его отец купил неподалеку от Жанвиля, когда, удалившись от дел, не знал, куда девать деньги. Старик издавна лелеял мечту о триумфальном возвращении в родную деревню, откуда он ушел бедняком; но он скончался, так и не осуществив своего намерения воздвигнуть себе среди огромнейшего парка царственную резиденцию. При разделе наследства Сеген получил большую часть этого владения, но использовал его только для охоты, продавая желающим акции стоимостью пятьсот франков каждая, и хотя его приятели с бою расхватывали эти акции, затея приносила жалкий доход. Если не считать участков леса, там были только болота, пески да каменистые луга, так что в округе укоренилось мнение, что здешняя земля непригодна для сельского хозяйства. Лишь престарелому поставщику могло прийти в голову разбить тут романтический парк, который должен был служить достойным фоном для его царских чертогов. Правда, кое‑какую пользу он успел извлечь из этой покупки, присоединив к своему имени титул «дю Ордель», ибо так звалась старинная башня, развалины которой находились в его владениях.

Через Бошена, члена акционерной охотничьей компании, Матье познакомился с Сегеном и, увидев впервые маленький уединенный охотничий домик на опушке леса, сразу пленился им до такой степени, что уговорил хозяина сдать ему этот домик и переселился туда со всей семьей. Валентина очень мило обошлась с Марианной, которую, несмотря на ее бедность, считала за ровню, и даже простерла свою любезность до того, что нанесла ей визит на новоселье, громко восторгалась поэтичностью ландшафта и подтрунивала над собою, как над обладательницей ей самой неведомых сокровищ. На самом же деле Валентина не согласилась бы и часу там прожить. Муж сразу же ввел ее в кипящую жизнь Парижа, и она с радостью в нее окунулась. Ей открылся Париж, литературный, артистический, светский: вместе с мужем она посещала литературные кружки, вернисажи, театральные премьеры, увеселительные места – подчас весьма сомнительного свойства, – где так легко может закружиться слабая голова и сбиться с пути неустойчивая натура. Муж считал необходимым бывать повсюду и повсюду умирал со скуки, чувствуя себя вполне на месте лишь в конюшне со своими лошадьми; скрепя сердце он разыгрывал ценителя литературы, примыкал к крайним философским течениям, которым, по его словам, принадлежит завтрашний день, собирал коллекции произведений художников, еще не признанных буржуазией, и гордился своей обстановкой: мебелью, керамическими и оловянными безделушками, в особенности же переплетами книг. Жену он перевоспитывал по своему подобию, оглушал нарочитой экстравагантностью суждений, развращал, заставляя ее дружить с мужчинами, что он считал элегантным и смелым, так что вверенная ему молоденькая святоша была уже почти готова пуститься во все тяжкие: она еще ходила к исповеди, но все больше свыкалась с мыслью о неизбежности падения. Катастрофа надвигалась неотвратимо, ибо муж имел глупость вести себя грубо и насмешливо в отношении жены и оказался повинен в том, что она стала мечтать об иной любви, об иных ласках, сладостно‑нежных.

Когда Матье подошел к особняку в стиле ренессанс, выходившему на улицу всеми восемью окнами каждого из двух этажей и щедро украшенному лепниной, он вдруг весело подумал: «Ну, это семейство не из тех, что с нетерпением ждут получки в триста франков, когда в кармане остается лишь тридцать су».

Вестибюль был богато отделан бронзой и мрамором. Направо помещались два салона для приема гостей и столовая, налево – бильярдная, курительная комната и зимний сад. Во втором этаже, напротив широкой лестницы, находился кабинет Сегена – огромная комната, высотой в пять метров, длиной в двенадцать и шириной в восемь, она занимала весь центр особняка; спальня Сегена расположена была направо от кабинета, а спальни его жены и детей налево. И, наконец, на третьем этаже находились еще пустовавшие апартаменты, предназначенные для детей, когда те подрастут.

Лакей, знавший Матье, провел его прямо в кабинет хозяина и попросил обождать здесь, добавив, что г‑н Сеген кончает одеваться. Посетитель, решив, что он один, огляделся, заинтересованный окружавшим его великолепием; в высокие окна были вставлены старинные витражи, стены и мебель были обиты старинными тканями, генуэзским бархатом, шелком, расшитым золотом и серебром, на полках дубовых книжных шкафов красовались книги в роскошных переплетах, столы ломились под тяжестью бесчисленных безделушек из золота, серебра, хрусталя, бронзы, мрамора, и среди них виднелись входившие в моду пресловутые изделия из олова. Полы были устланы восточными коврами, повсюду стояли низенькие кресла, располагающие к неге, высокие зеленые растения отгораживали укромные уголки, где можно было уединиться одному или вдвоем, спрятаться, исчезнуть.

– А, это вы, господин Фроман! – внезапно раздался голос от стола, уставленного оловянными безделушками.

Из‑за ширмы показался высокий мужчина лет тридцати и протянул Матье руку.

– Здравствуйте, господин Сантер! – ответил Матье, не сразу узнав говорившего.

Он встречал его только второй раз и опять в этой же комнате. Шарль Сантер пользовался известностью как любимец литературных салонов. У него был красивый лоб, ласковые карие глаза, алые, слишком пухлые губы, которые он прятал, отпустив, согласно моде, тщательно завитую ассирийскую бороду. Славу ему создали дамы, которых он посещал в качестве доброго друга, уверяя, что изучает женскую душу; при этом он стремился поживиться у женщин всем, чем мог, – от наслаждений до денег. Рассказывали, что он держится с женщинами покорным и нежным воздыхателем, пока не овладевает ими, а добившись своего, жестоко с ними расправляется. Из принципа и по расчету Сантер оставался холостяком, обосновывался в чужих гнездах, использовал в своих целях светские пороки; в литературе он специализировался на адюльтерных темах, описывая лишь порочную, элегантную, утонченную, выхолощенную любовь, не знающую зачатья. Вначале он не строил себе иллюзий насчет своего таланта, относился к своим писаниям как к приятной и выгодной профессии, которую он избрал с заранее обдуманным намерением. Потом, попавшись на удочку успеха, он и впрямь возомнил себя писателем. Теперь он воображал, будто способен, как светский автор, живописать агонизирующее общество, проповедовал самый беспросветный пессимизм, возводил в культ иссякновение желания и воздержание от плотской близости, которое приведет к прекращению человеческого рода.

– Сеген сейчас появится, – продолжал Сантер со своей обычной утонченной любезностью, – я увожу их с женой: мы пообедаем в кабаре, а потом я сведу их на одну премьеру, где будет всего вдоволь – и аплодисментов и пощечин.

Тут только Матье заметил, что его собеседник был уже в вечернем костюме. Они продолжали беседовать, и Сантер показал Матье модную оловянную безделушку – обнаженную женскую фигурку, худую и длинную, лежащую ничком с разбросанными волосами и, надо полагать, рыдающую. Сантер уверял, что этот шедевр выражает всю трагедию рода человеческого, банкротство одинокой женщины, вырвавшейся наконец из‑под власти мужчины. С некоторых пор Сантер стал непременным сотрапезником и другом дома Сегенов, он распространял в семье безумный дух современной литературы и искусства, своего рода эпидемию, которая все больше калечила жизнь семьи.

Наконец появился Сеген, сероглазый блондин с горбатым носом, тонкими губами и маленькими усиками, ровесник Сантера, но выше и худощавее его. Он тоже был в вечернем костюме.

– Представьте себе, друг мой, – сказал он, медленно выговаривая слова и несколько подчеркнуто пришепетывая, – Валентине взбрело на ум надеть новое платье. Запаситесь терпением, раньше чем через час она не управится.

Заметив Матье, Сеген извинился с нарочитой холодностью и высокомерным безразличием, которое еще больше подчеркивало разделявшую их пропасть. Когда же тот, кого он именовал «любезным жильцом», объяснил ему причину своего прихода, сообщив, что за время последних дождей прохудилась крыша, Сеген тут же изъявил согласие, чтобы жанвильский кровельщик заделал дыры за его счет. Но когда из последующих переговоров выяснилось, что крыша окончательно проржавела и что нужно всю ее перекрыть, Сеген внезапно сбросил маску изысканной любезности и крикнул, что не может тратить на ремонт сумму, которая превосходит ничтожную годовую оплату помещения, составляющую всего шестьсот франков.

– Залатать, – повторил он, – только залатать дыры и ничего больше. Я напишу кровельщику. – И, стремясь переменить разговор, добавил: – Послушайте, господин Фроман! Вы человек со вкусом, и мне хочется показать вам одну чудеснейшую вещицу!

В самом деле, он питал к Матье своеобразное уважение за его живой, изобретательный ум… Разгадав маневр собеседника, Матье весело улыбнулся, но в глубине души решил не отступать и покинуть поле боя, лишь добившись согласия на полный ремонт крыши. Он взял прелестно переплетенную книгу, которую страстный коллекционер Сеген достал из книжного шкафа и бережно протянул гостю. На обложке из снежно‑белой шелковистой кожи была вытеснена большая серебряная лилия, которая перекрещивалась с пучком крупного лиловатого чертополоха. Название книги, «Нетленная Красота», было брошено вверху и как бы парило на небесах.

– Какая блестящая выдумка и что за дивная тональность! – вырвалось у неподдельно восхищенного Матье. – Теперь переплетчики создают настоящие шедевры. – Он вгляделся в название. – Так ведь это последний роман Сантера!

Сеген, улыбаясь, исподтишка наблюдал за приблизившимся к ним писателем. И, заметив, что автор, в свою очередь, принялся разглядывать переплет, заслуживший такую лестную оценку, Сеген сказал:

– Так вот, дорогой друг, переплетчик принес мне книгу сегодня утром, и я выжидал удобную минуту, чтобы показать ее вам. Это – жемчужина моей коллекции… Как вам нравится замысел? Лилия олицетворяет собой победоносную чистоту, а этот чертополох – зловещая флора развалин, говорит о бесплодии наконец‑то опустевшего мира, познавшего вновь первозданное блаженство. Все ваше произведение – в этом.

– Да, да, но вы, право, портите меня, я совсем возгоржусь.

Матье читал роман, он брал книгу у г‑жи Бошен, чтобы его жена Марианна тоже познакомилась с произведением, о котором так много говорили в свете. Роман этот возмутил, более того – взбесил Матье. На сей раз Сантер, распростившись с обычной своей темой: описанием холостяцких квартир, где светские дамы, поправ брачные обеты, грешат от пяти до семи часов дня, – захотел возвыситься до истинного искусства, создать лирические и многозначительные символы. Он описывал историю утонченной княгини Анны‑Марии, которая, сбежав от грубияна‑мужа, самца, только и способного, что плодить детей, поселилась в Бретани вместе с Норбером, молодым художником, осененным божественным вдохновением, который взялся запечатлеть свои видения на стенах часовни монастыря, где перед пострижением в монахини девушки проходят искус. Целых тридцать лет самозабвенно трудится этот творец, словно беседуя с ангелами, и весь роман посвящен истории тридцатилетней любви Анны‑Марии, вернее, их бесплотным объятиям, в силу чего ее женская красота не увядает, не искажается ни единой морщинкой, и после тридцати лет любви без зачатия она остается столь же юной и свежей, как в первый день их любви. Чтобы подчеркнуть мораль произведения, Сантер ввел побочные персонажи мещанок – жен и матерей семейств из ближайшего к монастырю маленького городка, которые неизбежно приходят в полный моральный и физический упадок, превращаются в уродливые развалины.

Больше всего возмутила Матье вздорная и преступная проповедь любви без зачатия и рождения, а главное, старание автора воплотить в девственнице всю силу физической красоты и моральных достоинств. Вот почему Матье не удержался и сказал ему:

– Книга очень интересная и, пожалуй, даже примечательная… Однако любопытно, что сталось бы с Норбером и Анной‑Марией, если бы у них появился ребенок, если бы она забеременела?

Озадаченный и оскорбленный Сантер прервал его:

– Забеременеть! Женщина, которую любит светский человек, не может забеременеть.

– А знаете, что меня возмущает? – воскликнул Сеген, развалившись в кресле. – Дурацкое обвинение, которое невежды предъявляют католицизму в том, что он якобы зовет людей к усиленному размножению, хотя это настоящий позор и грязь. Но это же ложь, и вы это блестяще доказали вашей книгой! Вы высказались по этому поводу самым категорическим образом, с чем я, как истый католик, вас и поздравляю.

– Разумеется, – согласился Сантер, располагаясь в шезлонге. – Найдите‑ка мне в Евангелии библейский завет: «Плодитесь, и размножайтесь, и наполняйте землю»! У Христа нет ни родины, ни собственности, ни профессии, ни семьи, ни жены, ни ребенка. Он – само олицетворение бесплодия. Поэтому‑то в общинах первых христиан чуждались браков. Для святых женщина была лишь нечистью, мучительством и гибелью. Абсолютное целомудрие становилось благодатью, героем был бесплодный созерцатель, отшельник, себялюбец, целиком ушедший в заботы о своем душевном спасении. А идеал женщины да и самого материнства – тоже непорочная дева. Лишь много позже католицизм учредил институт брака, как некую моральную препону, дабы ввести в русло людскую похоть, ибо ни мужчины, ни женщины не могут уподобиться ангелам. Брак всего лишь терпим, он – неизбежное зло, состояние, допускаемое в определенных условиях для тех христиан, что не способны возвыситься до абсолютной святости. Но теперь, как и восемнадцать веков тому назад, праведник, человек, на которого снизошла вера и благодать, не притронется к женщине, он ее осуждает, бежит ее… Только непорочным лилиям Марии суждено благоухать в небесах.

«Уж не издевается ли он?» – подумал Матье: ведь в его голосе звучала сдержанная насмешка, которой хозяин дома, казалось, не замечал. Наоборот, он разгорячился и стал поддакивать Сантеру.

– Вот именно, вот именно!.. Красота всегда побеждает, красота – нетленна, ваша книга наиубедительнейшее тому доказательство: красота – нетронутая девственность, когда ее цветение еще не запятнано нечистым дыханием и когда низменные функции деторождения отмерли… Мне становится тошно и мерзко, когда я встречаю на улицах всех этих женщин, измотанных, бесформенных, некрасивых, за которыми, точно щенки за сукой, тянется целый выводок детворы. Народный здравый смысл сам осуждает их, над ними потешаются, их презирают и высмеивают.

Матье, который так и не присел, счел уместным вмешаться.

– Представление о красоте меняется. Вам кажется красивой бесплодная женщина с удлиненным, худощавым телом и узкими бедрами. А в эпоху Ренессанса красивой считалась женщина здоровая и сильная, с широкими бедрами и мощной грудью. У Рубенса, Тициана, даже у Рафаэля женщины пышут здоровьем, и Марию они изображают подлинной матерью.

Заметьте, достаточно было бы изменить представление о красоте, и малочисленные семьи, которые сегодня в почете, уступили бы место семьям многодетным, которые одни только стали бы достойными подражания… По‑моему, единственное радикальное средство именно в этом, только таким путем можно предотвратить нависшую угрозу вырождения нашей нации, о чем в последнее время идет столько разговоров.

Оба собеседника посмотрели на Матье с сострадательно‑иронической улыбкой, как и подобает существам высшим.

– Значит, по‑вашему, убыль рождаемости – зло! – воскликнул Сеген. – И вы, человек интеллигентный, вы повторяете этот надоевший всем припев? Подумайте хорошенько, поразмыслите над этим вопросом.

– Еще одна жертва злополучного оптимизма! – добавил Сантер. – Согласитесь же, что природа действует безрассудно, и тот, кто слепо ей следует, неизбежно становится ее жертвой.

Оба говорили наперебой, иногда даже заглушая друг друга. Их возбуждало, опьяняло собственное мрачное воображение. Во‑первых, прогресса вообще не существует. Достаточно вспомнить конец прошлого столетия, когда Кондорсе возвестил возврат золотого века, равенство, мир между государствами и людьми; эта благородная утопия переполняла радостью все сердца, давала простор светлым чаяниям, а сто лет спустя – полное крушение, страшный финал нашего века, банкротство науки, свободы и справедливости, которые грубо втоптаны в грязь и кровь, а на пороге новый век, грозящий еще неведомыми ужасами! Во‑вторых, разве опыт не был уже проделан? Разве вожделенный золотой век не был для язычников прошлым, для христиан будущим, а для наших социалистов желанной действительностью? Все три эти утопии одинаково иллюзорны и плачевны, полное счастье – лишь в небытии. Разумеется, Сеген и Сантер, как добрые католики, не решились бы уничтожить мир одним махом, но зато они считали дозволенным его ограничить. Впрочем, теории Шопенгауэра и Гартмана, по их мнению, уже вышли из моды. Они преклонялись перед Ницше, провозглашали ограничение народонаселения, мечтая о создании аристократической элиты, о более деликатной пище, о рафинированных мыслях, о несказанно красивых женщинах, об идеальном человеке, о высшем существе, чьи наслаждения будут неисчислимы. Все это получалось у них не совсем гладко, но их не особенно смущали собственные противоречия, ибо, по их словам, они пеклись лишь о красоте. С Мальтусом они были запанибрата, равно как и Бошен, главным образом, потому, что его гипотеза, взваливая на бедняков всю ответственность за их бедственное положение, снимала с богачей тяжкое бремя угрызений совести. Но если Мальтус и возвел в непреложный закон воздержание, он не предлагал никаких ухищрений, а они, они мечтали о принудительном прекращении рождаемости, причем самыми варварскими методами, мечтали о любви без зачатия, что позволит человеку предаваться чудовищному, но, само собой разумеется, утонченному разврату. Захлестываемые черными волнами мрачной поэзии, они охотно рисовали себе конец света, но видели его не иначе, как в спазмах доселе не изведанных наслаждений, удесятеренных отчаянием.

– Разве вам неизвестно, – холодно сказал Сантер, – что в Германии предложили ежегодно кастрировать определенное количество детей бедноты, причем процент устанавливается в зависимости от статистики рождений. Это единственное средство хоть как‑то обуздать идиотскую плодовитость простолюдинов.

Подобный литературный пессимизм был не в силах смутить Матье, он постоянно трунил над ним, сознавая, какое пагубное влияние оказывает на нравы литература, проповедующая отвращение к жизни, стремление к небытию. И здесь, в этом доме, он явственно ощущал веяние глупой моды, тоску отчаявшейся эпохи, единственным развлечением которой была игра со смертью. Кто же из этих двух мужчин, отравлявших друг друга своими разглагольствованиями, лжет более самозабвенно, толкает другого на безумства? В глубине подлинного пессимизма всегда таится болезнь, неполноценность. Матье, исповедовавший религию плодородия, всегда считал, что народ изверившийся в жизни, опасно болен. И все‑таки подчас его терзали сомнения по поводу уместности многодетных семей, и он спрашивал себя, не принесут ли, в силу экономических и политических причин, десять тысяч счастливых граждан больше славы и чести своей стране, чем сто тысяч несчастных.

– Не можете же вы отрицать, дорогой господин Фроман, – снова кинулся в атаку Сеген, – что наиболее развитые и интеллигентные люди наименее плодовиты. Чем выше интеллект человека, тем ниже его способность к деторождению. Столь милое вам кишение человеческих существ, которое вы стремитесь возвести в образец красоты, в современном обществе может возникнуть лишь на навозе нищеты и невежества. С вашими идеями вы должны быть республиканцем, не так ли? А ведь доказано, что тирания увеличивает численность народонаселения, тогда как свобода, наоборот, улучшает его качественно.

Именно эти мысли иной раз тревожили самого Матье. Может быть, он и впрямь ошибается, веруя в бесконечную экспансию человечества? Быть может, он неправ, отождествляя красоту и счастье с присущим всему живому инстинктом размножения? И все же он ответил:

– Высказанные вами истины – весьма относительны. Гипотеза Мальтуса практически признана ложной. Если весь мир будет перенаселен и даже если иссякнут продукты питания, на помощь придет химия и создаст нужные человеку вещества из неорганических соединений. Впрочем, эта возможность так отдалена, что любые расчеты лишены тут прочной научной основы. А вот Франция, как ни далека такая опасность, уже идет к небытию. Франция, которая считалась четвертью Европы, стала теперь лишь восьмой ее частью. Через одно‑два столетия Париж вовсе исчезнет, как древние Афины или Рим, и мы будем низведены на уровень современной Греции… Париж стремится к смерти.

Сантер, в свою очередь, разразился речью:

– Ну уж нет! Париж просто хочет остаться таким, каков он есть, ибо он самый цивилизованный и разумный из всех городов мира. Поймите же, что цивилизация, создавая источники новых наслаждений, утончая умы, открывая для них новое поле деятельности, благоприятствует индивидууму в ущерб роду. Чем цивилизованнее народ, тем менее он размножается. И именно мы, идущие во главе всех наций, мы первыми пришли к мудрости, удерживающей страну от чрезмерной, бесполезной и постыдной плодовитости. Мы являем собой пример высокой культуры, высшего разума, мы – образец для всего цивилизованного мира, который, несомненно, будет подражать нам, как только народы, каждый в свой черед, достигнут степени нашего совершенства. Впрочем, уже повсюду наблюдаются симптомы, подтверждающие мои слова.

– Несомненно! – поддержал его Сеген. – Если у нас и имеются побочные причины убыли населения, то они не столь значительны, как утверждают, и побороть их не составило бы труда. Прирост населения уменьшается и будет уменьшаться соответственно с успехами цивилизации. Явление это повсеместно, ему подвержены все нации. Признаки уже наблюдаются в Японии, и даже в Китае дело застопорится, когда Европа проникнет туда.

Теперь, когда два этих светских господина в вечерних костюмах и белых галстуках рассуждали вполне здраво, Матье серьезно прислушивался к их словам. Речь шла уже не о худосочной и тощей бесполой деве, которую они возводили в идеал женской красоты. Теперь затронуто было все страждущее человечество, открывающее новую страницу своей истории. Матье рассуждал вслух.

– Итак, вы уже не боитесь больше желтой опасности, неистового размножения варваров‑азиатов, которым в роковую минуту суждено наводнить Европу, потрясти ее и заново оплодотворить?.. История всегда начиналась вновь именно так, внезапными перемещениями океанов, нашествиями диких народов, призванных омолодить кровь дряхлеющих наций. И каждый раз цивилизация вновь расцветала еще шире и свободнее, чем прежде… Как пали Вавилон, Ниневия, Мемфис? Почему они рассыпались в прах и их народы, казалось, погибли разом? Почему Афины и Рим агонизируют и по сей день? Как случилось, что Париж во всем его великолепии уже затронут тлением, что мощь столицы Франции ослабела? Можете сопоставлять сколько хотите, приводить в пример столицы античного мира, доказывать, что и они гибли от переизбытка культуры, переизбытка интеллекта и цивилизации и что гибель их не была гибелью, ибо дала толчок к расцвету культуры других народов… Такая трактовка равновесия ложна, ничто не остается стабильным, неверие ведет к измельчанию и уничтожению. Если Париж хочет смерти, он умрет, и тогда вместе с ним умрет Франция.

– Бог ты мой! – небрежно бросил Сантер, снова впадая в тон светского пессимиста, – если Париж хочет смерти, пусть умирает. Я возражать не стану. Напротив, всячески еще помогу.

– Отказаться от деторождения не только разумно, но и честно, – заключил Сеген, стараясь оправдаться в том, что обзавелся всего двумя детьми.

Матье, как бы не слыша их, продолжал:

– Я знаком с учением Спенсера и даже считаю его теоретически правильным. Безусловно, цивилизация обуздывает плодовитость, так что вполне возможно представить себе ряд социальных эволюций, которые, определяя спад или подъем рождаемости, в конечном счете, именно благодаря победоносному распространению цивилизации, приведут к равновесию, когда человечество полностью заселит и освоит землю. Но кто может точно представить себе этот путь, через какие катастрофы и какие страдания нам суждено пройти? Одни нации исчезнут, другие придут им на смену, и сколько тысячелетий потребуется для достижения конечного равновесия, слагающегося из правды, справедливости и наконец‑то обретенного мира… Голова идет кругом, сердце сжимается от тоски.

Наступило молчание, Матье не мог прийти в себя, его незыблемая вера в мощь благих законов бытия была поколеблена, и он уже сам не знал, кто же, б конце концов, прав – он ли в простоте своих убеждений или эти два развалившихся в креслах господина, которые все осложняют и отравляют во имя небытия.

В гостиную вошла смеющаяся Валентина с подчеркнуто мальчишескими ухватками.

– Только не вздумайте на меня дуться! Эта Селестина невероятная копуша.

В двадцать пять лет миниатюрная, хрупкая, Валентина выглядела девочкой, только что вырвавшейся из‑под родительской опеки. Белокурая, с тонким личиком, голубыми смеющимися глазами и легкомысленно вздернутым носиком, она не отличалась красотой, но была забавна и очаровательна.

Усердно посещая со своим мужем злачные места, свыкшись со средой писателей и художников, бывавших в их доме, она вспоминала, что принадлежит к роду Вожлад, лишь тогда, когда ее оскорбляли, и тут она сразу становилась надменной и холодной.

– Оказывается, у нас господин Фроман, – любезно проговорила она, направляясь к Матье, и по‑мужски пожала ему руку. – Надеюсь, госпожа Фроман хорошо себя чувствует, а дети, как всегда, шумливы и восхитительны?

Сеген уставился на жену, разглядывая ее белое, отделанное суровым кружевом платье, и вдруг поддался нередкому у него порыву грубости, как пламень вырывавшейся из‑под непрочной оболочки изысканной вежливости.

– Так вот из‑за какой тряпки ты заставила нас ждать. Ну и вырядилась же ты, право!

А она‑то впорхнула в гостиную, уверенная в своей неотразимости! Валентина вся сжалась, чтобы не разрыдаться, и на ее помрачневшем детском личике появилось выражение высокомерного и мстительного возмущения. Она медленно перевела взгляд с мужа на друга, смотревшего на нее как бы в экстазе, с подчеркнутым раболепством и обволакивавшего ее лаской восторженного преклонения.

– Вы – прелестны, – шепнул он. – И это платье истинное чудо!

Сеген рассмеялся. Он всегда высмеивал пошлое угодничество Сантера перед дамами. А Валентина, растаяв от комплиментов, защебетала, как птичка, и объявила, что ласковым словом мужчина может от нее всего добиться. И тут начался разговор до того откровенный и смелый, что Матье от удивления застыл на месте, хотя предпочел бы немедленно ретироваться; однако он не мог себе этого позволить, ибо решил не трогаться с места, пока не добьется от квартирохозяина согласия на полный ремонт крыши.

– Болтай все, что угодно, – заметил Сеген жене. – Но не вздумай переспать с другим, а то я пристрелю тебя, как кролика.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.