Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





М.Рольникайте 9 страница



И вот вчера мы сдвинули три стола (желающих оказалось много) и сели. Лиза рассказывает о фронте. Прикидываем, когда Красная Армия может быть здесь. Хлеб откусываю постепенно, маленькими кусочками. От разговоров о свободе становится так хорошо, как еще никогда не было.

Вдруг я обмерла — в дверях унтершарфюрер! А Лиза почему-то вместо положенного "Achtung!"* затянула "Долгие лета!". Делает вид, что не замечает! Маша тоже поет и толкает меня в бок, чтобы я поддержала. А я от страха потеряла голос. Хриплю: "Счастливых лет!" — и еле соображаю, что Маша поет по-польски: "Сто лят". Наконец, сделав вид, что только теперь заметила унтершарфюрера, Лиза кричит: "Achtung!" Вскакиваем, вытягиваемся и ждем. Что теперь будет? (*"Внимание" (Так мы должны были встречать каждого начальника.)

Унтершарфюрер зло оглядывает нас и спрашивает, что здесь за собрание. Лиза не моргнув отвечает, что мы отмечаем день рождения старшей по столу. Унтершарфюрер с подозрением оглядывает нас и выходит.

А если бы Лиза не догадалась затянуть песню? Маша смеется над моей наивностью: ведь так было решено заранее.

В воскресенье мы, «фабричные», как всегда, работали на стройке. Как только конвоир отворачивался, я поднимала голову и смотрела на цветущую по ту сторону дороги сирень. Казалось, что ветер нарочно клонит ветки в нашу сторону, чтобы приблизить к нам их аромат.

Когда мы вернулись в лагерь, оставшиеся там еще "проветривали легкие" — маршировали с песней. Обычная воскресная картина. Но вдруг Ганс объявил, что после обеда никого не выпустят из блоков: приезжает врачебная комиссия проверять здоровье.

Это страшно. Мы очень худые, похожи на скелеты, и, что хуже всего, от плохой пищи и нервных потрясений на теле, особенно на руках и ногах, нарывы. Они гноятся, не заживают. Единственное «лечение» — по утрам и вечерам прикладываем намоченные в холодной воде тряпочки. Мы уже так привыкли к этим своим гнойникам, словно всю жизнь они у нас были. Но если гитлеровцы увидят…

Что делать? Куда деваться? Может, не показываться, все время сидеть в туалете? А если и там проверят? Прошу Машу посоветовать. Но она отвечает, что советовать в таких случаях нельзя, потому, что каждый человек только сам может быть хозяином своей жизни. Нашла время философствовать! А как она сама поступит? Она пойдет, хотя ноги тоже в нарывах. Но есть женщины, у которых все тело в гнойниках, им обязательно надо спрятаться.

За меня «решил» унтершарфюрер: он приказал солдатам обыскать все уголки, и пока не будет окончена проверка, никого не впускать в туалет.

Все.

Нам приказано раздеться догола и медленно, по одной, проходить мимо комиссии.

Первые уже прошли. Самых исхудалых, в сплошных нарывах, они останавливают, спрашивают номер и записывают в свои книжки.

Скоро будет моя очередь. Стою вместе со всеми, дрожу: холодно и страшно. Кожа посинела, стала «гусиной». Заболел затылок. Все время стою, неудобно задрав голову, чтобы волосы закрывали нарывы на шее. Болит рука, крепко прижатая к боку: она прячет раны под мышкой. Только бы не велели поднять руку!..

Очередь движется очень медленно…

Уже приближаюсь и я. Как совладать с ногами, чтобы они не подгибались?

Подзывают! Нет, не меня, следующую.

Я прохожу. Незаметно оглядываюсь. Шедшая за мной женщина стоит перед комиссией. Гитлеровец велит ей повернуться. Осматривает. Что-то говорит второму эсэсовцу. Женщина смотрит на них умоляющим взглядом. Но это не помогает. У нее спрашивают номер. Записывают…

Шеренга снова тронулась.

Проверив наш блок, комиссия спустилась во второй. К нам пришел Ганс с конвоирами, вызвал всех записанных и увел. А во дворе ждали черные машины…

Выходя, Ганс велел готовиться к концерту. Он должен начаться ровно через час. Иначе будем прыгать!

Мы решили: лучше прыгать, но не петь!

Со стройки убежали три женщины. Каким образом и куда — неизвестно. Им, наверно, кто-то помог, потому что одни, когда кругом такая охрана, а одежда меченая, они бы это не смогли сделать. Самое удивительное, что никто даже не заметил, когда они исчезли. Спохватились, когда надо было идти на обед. Конвоиры свистели, кричали, искали, но напрасно. А ведь за это унтершарфюрер может послать их на фронт!

Почему я не знала, что они собираются бежать? Я бы попросила, чтобы они и меня взяли с собой. Я бы им не была в тягость — ничего не просила бы, не жаловалась, даже обошлась бы без еды.

Теперь беглянки уже на воле. Пока, наверно, отсиживаются в каком-нибудь подвале. Они дождутся Красной Армии. Но Маша считает, что они ни в каком подвале не сидят: не было у них возможности с кем-нибудь договориться и никто им не помог. Просто подвернулся удобный момент, они удрали и будут пытаться по ночам идти по направлению к Вильнюсу. Но дороги теперь усиленно охраняются, и их все равно поймают.

Неужели она права?..

После вечерней проверки нас не отпустили. Унтершарфюрер вызвал к себе Ганса и «провинившихся» конвоиров.

Примерно через час Ганс вернулся и стал придирчиво проверять наше равнение. Должен быть образцовый порядок, потому что сейчас приедет шеф всех концентрационных лагерей Латвии.

Что будет? Ясно, что не только Ганс, но и сам унтершарфюрер очень волнуется.

Наконец этот шеф приехал. В сопровождении унтершарфюрера и своей свиты он величественно прошагал мимо нас, пересчитал и хмуро выслушал объяснения унтершарфюрера. Ганс с маленьким Гансиком даже не осмелились приблизиться. Они тоже стояли в строю. Дальше, отдельно от нас, но все же в строю.

Шеф подошел к нам. Плетью ткнул одну девушку и велел ей выйти вперед. Ткнул другую, третью… Так отобрал шестерых. Выстроил их против нас. Заявил, что забирает их в качестве заложниц. Если в течение двадцати четырех часов не найдут сбежавших — расстреляют этих! Если даже найдут — все равно расстреляют. Лишь потому, что данный случай в нашем лагере первый, он за каждую убежавшую берет только двоих. Но если что-нибудь подобное повторится, наказание будет значительно строже. Мы должны стеречь друг друга. Узнав, что кто-то собирается бежать, — сообщить. Тогда не придется умирать.

Обреченных увели…

Бои уже идут недалеко от Вильнюса! Сведения, безусловно, не очень точные, из фашистской газеты (ее часто находим на фабрике, в женском туалете под шкафом, — наверно, какая-нибудь латышка специально подсовывает туда для нас).

Где теперь фронт, трудно сказать. Но одно ясно: из России и с Украины фашисты уже убрались. Теперь бои, наверно, идут где-то в Белоруссии, уже совсем недалеко, может, даже ближе, чем мы думаем, — ведь оккупанты о своих неудачах сообщают с большим опозданием.

Но здесь пока еще не чувствуется, чтобы они собирались бежать. Они все еще такие же бесчеловечные и жестокие.

Мы нашли бутылку. Засунули в нее мои бумаги. Пришлось переписать на более тонкую бумагу и совсем крохотными буквами, чтобы больше вместилось.

Переписывая, нарочно старалась целые куски писать по памяти. А девушки потом проверяли. Хвалят. Говорят, хорошая память. А по-моему, я ее просто натренировала. Хотя и в школе она меня часто выручала. Если допоздна задерживалась на катке, а признаться маме, что убежала кататься, не подготовив всех уроков, боялась и уходила в школу, не заглянув в книгу. Если вызывали, по памяти повторяла объяснения учителя на прошлом уроке и получала пятерку. Зато теперь ничего не помню.

Бутылку постараемся закопать. Но где? Часовой увидит. Разве что за углом, у самой стены. И закупорить нечем.

Опять убежали! На этот раз из шелковой фабрики, и уже не трое, а девять человек — семь мужчин и две девушки.

В лагере паника. Снова должен приехать тот же главный шеф. Унтершарфюрер носится как бешеный. Орет на Ганса, что тот не умеет выстраивать "этих свиней". Нам грозит, что всех до одного расстреляет. Охранников пугает, что завтра же отправит их на фронт. Маленького Гансика ругает за то, что здесь много грязи. Увидев въезжающую машину шефа, умолкает. Бежит навстречу, вытягивается и рьяно кричит: "Хайль Гитлер!" Но шеф только зло выбрасывает вперед руку.

Мы окаменели.

На этот раз, даже не считая, отбирает заложников: бежит вдоль строя и тыкает плеткой. Приближается к нам… Идет. Смотрит на меня… Поднимает руку… Плетка скользнула мимо самого лица. Ткнула Машу. Она сделал три шага вперед… Ее заберут!.. Расстреляют!..

Шеф подошел к мужчинам. Работающим на шелковой фабрике приказал выстроиться в один ряд. Двух отсчитывает, третьему велит выйти вперед, двух отсчитывает, третьему — вперед. И так весь ряд…

Отобранных выстроили перед нами. Маша тоже стоит среди них. Шеф произносит речь. Мол, виноваты мы сами. Он нас предупреждал: здесь все отвечают за одного. Нам вообще не следовало бы убегать. Ведь работой, крышей и едой мы обеспечены. Надо только хорошо работать, и мы могли бы жить. А за попытку бежать — смертная казнь. Не только тем, которых все равно поймают, но и нам.

Черные машины въехали во двор…

Вот еще одно 21 июля. Мне уже семнадцать лет. Первый день рождения без мамы и четвертый без папы. Неужели их уже нет? Не может быть! А что, если мама тоже где-нибудь в лагере?

Доживу ли я до следующего дня рождения? Где тогда буду? Фашистам уже наверняка будет конец, но дождусь ли я его? Оккупанты уже и сами не скрывают, что бои идут в окрестностях Вильнюса. А Лизе одна латышка на работе рассказала, что в Вильнюсе фашистов уже давно нет, только они еще в этом не признаются.

Неужели это правда? Неужели ни на одной вильнюсской улице нет гитлеровцев и никто не задерживает, не гонит в Понары, можно идти куда хочешь, да еще без звезд, по тротуару? И в Понарах тихо… Если бы все встали из ям и вернулись в свои дома, могло бы показаться, что фашисты, гетто, Мурер, Китель, акции — все это было только долгим, очень страшным сном.

Нет, не сон. Это было. Из Понар уже никто не вернется…

Сегодня нас регистрировали. Ганс уверяет, что приводят в порядок картотеку, потому что в последнее время в лагере произошло много изменений (как цинично они называют увоз на расстрел!), а в картотеках это не отмечено. Неясно, кто в лагере есть и кого нет.

Так ли это?..

Предчувствие меня не обмануло.

Во время вечерней проверки унтершарфюрер стал вызывать по списку. В нем были записаны только пожилые люди. Вызванных выстроили, сосчитали, и конвоиры вывели их за ворота…

Они нетрудоспособны — им больше пятидесяти лет, поэтому они должны быть "переведены в другой лагерь".

Вот для чего "приводили в порядок" картотеку.

Истопники пытались спрятать в котельной Сурица (актера Рижского театра), но один конвоир заметил это и в наказание грозился вместе со стариками увести и самих истопников.

Нам велели заново выстроиться, заполнить промежутки и выровняться для проверки. Мне пришлось перейти в соседний ряд, где всего несколько минут назад стояла одна рижанка — невысокого роста, седеющая, очень интеллигентной внешности. Остался только след ее ног на песке. Но я должна была встать точно на то же место, и не стало даже этого следа…

Убежала еще одна девушка из шелковой фабрики. Говорят, что в нее влюбился молодой латыш и исчез вместе с нею.

Ее не находят. На фабрику приводили собак, но они ничего не почуяли — всюду насыпан табак.

Унтершарфюрер совсем взбесился. Избивает каждого, кто попадет под руку. Ганс уже охрип от крика, а охранники, выслуживаясь, выливают на нас всю злость — толкают, бьют и угрожают, что застрелят тут же на месте.

Главный шеф не приезжает. Значит, заложников не возьмут. Заберут всех…

Хоть невероятно, но, может, ничего страшного не будет — только заново метят одежду и стригут волосы. Конечно, жаль, но пусть лучше берут волосы, чем голову. Женщины уверяют, что немцам, наверно, очень нужна рабочая сила, поэтому не расстреливают.

С кругами, намазанными масляной краской на груди и спине, боясь прикоснуться друг к другу, чтобы не вымазаться, стоим в очереди к парикмахерам. Они наголо снимают волосы машинкой. Несколько девушек уже без волос. Выглядят жутко, просто трудно узнать. Лица кажутся совсем иными; головы какие-то странные, неправильной формы — у одной вытянутая макушка, у другой затылок плоский.

Несколько более смелых не хотели разрешить себя изуродовать. Но унтершарфюрер предупредил Ганса, что избегающие новой метки одежды или стрижки должны быть задержаны, потому что они, очевидно, собираются убежать.

Холодная машинка скользит по голове. На плечи, руки, колени падают клочки волос. Если бы было где хранить, я взяла бы несколько прядей на память. Голове становится непривычно холодно…

Я уже пострижена. Неужели выгляжу так же страшно, как другие? Они, наверно, думают то же самое, глядя на меня.

Над мужчинами, оказывается, глумятся иначе. Им оставляют прежнюю длину волос, но по самой середине головы, от лба до затылка, выстригают тропу. Мужчины выглядят еще страшнее — голова будто разделена пополам. Совсем сбрить волосы им запрещено…

Ведь даже овец и тех метят милосерднее…

В наш блок принесли «талесы» (белый в черную полоску материал, которым верующие евреи покрываются во время молитвы). Разорвали их на куски и раздали нам. Это будут платки. Ганс строжайшим образом приказал носить эти платки не только в лагере, но и на работе. Оголять головы запрещается!

Значит, фашисты не хотят, чтобы посторонние люди видели, как они прививают свою «культуру». Стараются, чтобы их, создателей "новой Европы", считали великодушными рыцарями, культурными освободителями, боятся показать свои черные дела. А я нарочно покажу! Мне совсем не стыдно ходить с голой головой. Пусть все видят, что фашисты вытворяют!

Я обязательно сниму платок! И еще буду других подговаривать!

Ну и дорого же обошлась моя воинственность!

Конвоиры донесли, что, как только мы вышли из лагеря, почти вся наша колонна сняла платки. Гансу только это и нужно было. После проверки он другие бригады отпустил, а нам велел прыгать. Бил больше, чем обычно. Затем стал гонять на четвертый этаж и обратно, вверх — вниз, вверх — вниз.

Еле двигаюсь. Сердце бешено колотится. Во рту пересохло. Горло сжимают спазмы, совсем задыхаюсь. Сейчас упаду…

И все же не падаю. А Гансу уже надоело гонять, и он снова велит прыгать. "Для отдыха" мы должны маршировать с песней и снова прыгать. А для того, чтобы мы лучше «запомнили» этот урок, еще десять раз взбежать на четвертый этаж и обратно.

Когда нас отпустили, весь блок уже давно спал. Мы, конечно, остались и без хлеба.

Я написала для "Женского экспресса" два объявления. В одном говорится, что из Парижа получен новый журнал мод. Оказывается, теперь не в моде ни прически, ни шляпы — только бритые головы и полосатые платки. Женщины Штрасденгофа эту моду, разумеется, сразу подхватили. Во втором объявлении сообщается, что в нашем лагере открыта новая парикмахерская — мужской салон, в котором мужчин стригут по последней моде — с "вошкиными аллеями".

Вывезли много мужчин. Говорят, их погонят разминировать дороги и поля. Я спросила у своей соседки Рут, как это делается. Она только вздохнула и ничего не ответила. А Лиза мне объяснила, что несчастные должны будут просто идти по заминированному полю, пока не нарвутся на мину и не взлетят в воздух, разорванные на куски.

Уму непостижимо, как это чудовищно!

Ночью нас разбудили взрывы. Бомбят!

Лежим, затаив дыхание и ждем новых взрывов. Но их нет. Тихо…

Зря обрадовались. Может, это немцы сами что-то взорвали или наши мужчины подорвались на минах…

Когда нас предупредили, что утренняя проверка будет на полчаса раньше, мы не обратили на это внимания. Но, увидев много солдат, забеспокоились. Что опять?

Солдаты запрудили все входы, даже влезли на крышу.

Помощник унтершарфюрера принес два ящика — один побольше, черный, второй поменьше, светлый. Поставил их, сам влез на табуретку и объявил всему строю, что неработоспособных, то есть старше тридцати лет и моложе восемнадцати, переводят в другой лагерь.

Что значит такой «перевод», мы знаем…

А мне только на прошлой неделе исполнилось семнадцать…

Помощник унтершарфюрера достает из черного ящика пачку карточек и начинает вызывать по номерам. Вызванный или вызванная должны ответить "Jawohl!" и перейти к стене. Эсэсовец выкрикивает номера, и обреченные люди переходят в указанное место. Несколько карточек он откладывает не вызывая: очевидно, люди подходящего возраста. И снова цифра, и снова "Jawohl!". Люди переходят один за другим — так без конца. Около меня уже вышло пятеро, а эсэсовец и не хрипнет, и не кончает. Берет новую пачку. Теперь уже, наверно, вызовет меня. Скажет: "Пять тысяч семь!" Я должна буду ответить "Jawohl!" и перейти… А оттуда…

Скоро… В его руках уже очень мало карточек. Там, наверно, и моя…

Уже!.. Нет… Пока я спохватилась, ответил кто-то другой. Видно, не меня вызывал. Я и не слышала всего номера. "Пять тысяч…" — и обмерла. А ведь много номеров начинается с этих цифр.

Эсэсовец берет уже третью пачку. В этой, наверно, лежит и моя карточка. Вызывает. Люди идут. Скоро пойду и я. Здесь, видно, никого и не останется. Уж взяли бы сразу, без этого мучения…

Помощник унтершарфюрера спрыгнул с табуретки! Неужели кончил?

Ганс велел выстроиться — мы пойдем на работу. Стараюсь не попадаться ему на глаза, чтобы не заметил, что я слишком молода. Чувствую, что кто-то пожимает мне руку. Это мои соседки-двойняшки. Ведь мы однолетки, им тоже по семнадцать! Значит, не я одна осталась. Может, нас вообще больше? Нет, всего пятеро… Случайность или ошибка?

Ганс нас трижды пересчитал и отрапортовал унтершарфюреру, что в лагере пятьсот двадцать заключенных. Тех уже не считает… А вчера таким же тоном рапортовал, что в лагере тысяча триста заключенных.

Бригады теперь очень маленькие, даже не представляю себе, как мы будем работать.

Нам дали команду идти на работу, а обреченных погнали в пустое помещение в крайнем флигеле.

Всю дорогу не дает покоя одна мысль: каким образом я осталась? Помощник унтершарфюрера сейчас пропустил или тогда, когда регистрировал, не расслышал, сколько мне лет, и записал на год старше? Если бы знала, легче было бы сориентироваться, что говорить в другой раз, когда они снова что-нибудь придумают.

Настроение жуткое. Больше половины станков стоят. Еще вчера возле них работали наши женщины, а сегодня…

Латышки смотрят на нас с сочувствием. Спрашивают о своих помощницах, жалеют. Даже станки и те, кажется, стучат тише…

В лагере нас встретила мертвая тишина. Раньше мы на проверку выстраивались вдоль всего здания, а сегодня нас хватило только до дверей…

После проверки снова дали работу. Мужчины носили воду, а мы мыли полы, лестницу, даже крышу — смывали пятна крови.

Оказывается, когда обреченных гнали к машинам, мужчины пытались бежать. Одни полезли через забор, другие бросились в блоки, котельную, туалеты. Конвоиры, стреляя, побежали за ними. В блоках и на лестнице убивали прямо на месте. Двое повисли мертвыми на заборе. Найденного в котельной хотели бросить живым в огонь вместе с прятавшими его истопниками. Но больше всего пришлось возиться с одним рижанином, спрятавшимся в трубе. Его никак не могли оттуда извлечь. Выстрелили разрывными пулями, раздробили голову. Тело потом сволокли по лестнице. Бросили в машину вместе с живыми. На лестнице в лужице застывшей крови остался комочек его мозга. Мы завернули его в бумажку и зарыли во дворе у стены. Вместо надгробья положили белые камушки…

Поздно вечером нас впустили в блок. Непривычно пусто. Разговариваем вполголоса, как будто здесь покойник. Спать ложимся все вместе, в одном углу.

Два дня прошли тихо.

Мы боялись, чтобы в воскресенье нас не заставили маршировать с песней мимо белеющей в углу маленькой могилки. На утреннюю проверку мы тащились с тяжелым сердцем.

Оказывается, не этого надо было бояться. После проверки унтершарфюрер объявил, что ночью получен приказ срочно эвакуировать лагерь. Мы прекрасно поняли, что на их языке значит "эвакуировать".

Нас согнали в то же помещение, где в четверг находились жертвы прошлой акции. На стенах написано много знакомых фамилий. Рядом даты, адреса, призывы отомстить. Когда люди это писали, они еще были живы… Теперь остался только этот зов…

Может, и мне оставить здесь след о себе? Пусть кто-нибудь когда-нибудь прочтет…

Вдруг все бросились к дверям… Но черных машин не видно. Стоят несколько грузовиков. Из них выгружают какие-то узлы. Оказывается, это одежда, полосатая одежда заключенных, какую мы видели в "Кайзервальде".

Нам велели раздеться донага, оставив только башмаки и платки. Может, на самом деле будут эвакуировать? Ведь только для того, чтобы обмануть, пожалели бы одежду. Женщины уверяют, что фашистам, видно, на самом деле очень туго, если нас так срочно эвакуируют. Может, той ночью действительно бомбили наши? Если бы нас сейчас не вывезли, мы дождались бы здесь Красной Армии. А может быть, еще произойдет чудо, и вот сейчас, пока мы стоим в очереди, через ворота ворвутся красноармейцы, обезоружат гитлеровцев — и мы свободны!..

Но… красноармейцев нет, а мы стоим голые в очереди за полосатой одеждой. Первый этаж, стекла окон не закрашены, а эсэсовцы нарочно заставляют нас проходить возле самых окон, за которыми выстроены мужчины. Те стоят опустив глаза. Солдаты их бьют, издеваются и заставляют смотреть…

Я получаю свою новую одежду — длинную и жесткую рубаху, такие же штаны и полосатое грубое платье необычной величины. Осматриваюсь — может, найду какую-нибудь веревку. Я бы хоть подпоясалась, чтобы не запутаться в этом мешке.

Выгоняют во двор. Наше место занимают мужчины.

Помощник унтершарфюрера и Ганс закрывают и запечатывают все двери. Солдаты грузят на машины свои вещи. Все уезжают. Лагерь ликвидируется.

Мужчины уже тоже переодеты. В ворота въезжают все те же страшные черные машины. Эсэсовцы торопят нас. Бьют, толкают, чтобы мы уплотнились. Машины без окон. Темно, душно, а солдаты вталкивают еще и еще — все должны вместиться.

Стою сдавленная, еле дышу. Кажется, ребра не выдержат. Неудобно подвернута рука.

Машина едет. То прямо, то куда-то сворачивая, мчится все дальше и дальше. Я уже задыхаюсь. Ноги не держат, упаду. Если бы хоть на минуточку остановились и открыли дверь!

Наконец приехали. Мы в порту. Нас опять выстраивают, еще раз считают и гонят к большому кораблю. Это, наверно, военное судно, потому что под чехлами торчат стволы орудий. На корабль грузят какие-то ящики. Женщины полагают, что это фашисты вывозят станки и другие ценные вещи.

Загоняют на корабль. Палуба почти как площадь. Конвоир открывает люк и велит нам лезть вниз. Лесенка очень крутая, внизу темно. Спускаюсь. Там еще лесенки, и конвоир гонит дальше.

Наконец мы в самом низу. Ощупью ищу место, куда сесть. Кое-как нахожу и сажусь. Оказывается, здесь уже много женщин. Есть и из других лагерей.

Куда нас повезут? Не будет ли еще хуже, чем было? А самое главное — мы опять отдаляемся от фронта.

Сидим. Там, за бортом корабля, время, может, и движется, но здесь оно застыло. Еще день или уже вечер?

Губы запеклись, очень хочется пить. Жарко, душно, рубаха больно натирает шею и под мышками, но снять боюсь: в темноте могу потерять. Хоть бы вытянуть ноги!..

Мы все еще не отчаливаем. Неужели так долго грузят? Что же такое они отсюда вывозят?

Сидящие ближе к выходу начали стучать в крышку люка, прося воды. Долго никто не отвечал, потом люк открыли, и конвоир зло прокричал: "Кто будет шуметь, окажется за бортом! Там много воды!.."

Люк захлопнулся. Снова темно.

Наконец корабль отчалил. Плывем. Куда? Вернемся ли когда-нибудь?..

О том, что уже утро, рассказали вернувшиеся с палубы девушки. Оказывается, там стоит довольно сговорчивый часовой и разрешает выносить упавших в обморок.

Я бы тоже хотела попасть наверх, но меня опережают те, кто быстрее замечает, кому становится плохо. Есть и такие, которые нарочно разыгрывают обморок.

Соседка предложила мне создать с ней и ее подругой тройку. Одна "упадет в обморок", а две ее вынесут. Я притвориться не сумею, лучше понесу.

Наконец воздух! Вдыхаю его глубоко-глубоко. Солнце слепит глаза, ветерок приятно освежает. Просторно, красиво — только солнце, небо и море. Вдали что-то виднеется, наверно город. Может, Клайпеда? Ведь я там родилась.

"Zurűck!" — "Назад!" — орет немец. Так быстро… Наша «больная» слишком рано открыла глаза.

Ночью на палубу не пускали. Мы сидели вялые, потные.

Неожиданно сверху послышался голос гитлеровца: "Воздушная тревога! Не шевелиться — стрелять буду!" Как мы шевельнемся? Да и кто нас с самолета заметит? Смешно.

Вскоре тревога кончилась. Очевидно, самолеты только пролетели мимо.

Утром принесли хлеб. Раздавать поленились, просто бросили. Одни поймали по нескольку кусочков, другие (в том числе, конечно, и я) — ничего. Счастливицы делились с нами. Кто-то сунул мне в руку маленький кусочек — хватило, чтобы откусить только четыре раза.

Кончился невыносимо длинный день, прошла и трудная ночь.

Примерно около полудня мы почувствовали, что корабль замедляет ход. Остановился. Но нас не выпускают. Неужели повезут дальше? Тогда уже наверняка задохнемся.

В конце концов дождались спасительного "Heraus!".

Когда мы строились на берегу, я оглянулась: совсем непохоже на порт. Поля, дорога и небольшие домики.

Поглазеть на нас прибежало несколько подростков. Кто-то шепотом спросил их, где мы. Они ответили, что недалеко отсюда Данциг. А меня почему-то не интересует, где мы. Важно, что можно дышать.

Нас снова сосчитали и велели идти. Приплелись к реке. Уже темнело. Нас начали загонять в крытые черные баржи. Опять море. Первые влезли согнувшись, кое-как сели, а конвоиры заталкивали новых. Пугали — тех, кто не вместится, бросят в воду. Сжатых, задыхающихся, нас повезли.

Ночью я была словно в кошмаре: моментами казалось, что уже умираю, моментами я вообще ничего не чувствовала.

Солнце уже было высоко, когда нас наконец выгнали на берег. Мы едва отдышались, как нас уже погнали дальше.

На перекрестках — указатели с надписью «Штуттгоф». Значит, нас ведут туда.

Проходим через чистенькую деревню. По обеим сторонам улицы на солнцепеке дремлют домики. Каждый огорожен заборчиком, окружен цветами. Играют дети… Как здесь тихо! Будто нигде в мире нет ни войны, ни Гитлера, ни Понар…

Вдали показались длинные ряды бараков. Мы завернули направо, и бараки заслонили роскошный сад. Красивые аллеи, каменные домики, фонтан, качели, стол для пинг-понга — настоящий райский уголок. Но сад кончился, и перед нами открылась пустыня, ограждения из колючей проволоки и длинные ряды бараков. Они словно выстроились на песке, отделенные друг от друга поперечными рядами проволоки. Кажется, будто весь лагерь разделен на большущие прозрачные клетки. Над оградой, на высоких столбах, торчат будки постовых с окошками во все четыре стороны.

У ворот стоят офицеры. Они нас пересчитывают и впускают внутрь. У входа постовой монотонно предупреждает, что подходить к ограде запрещается — она под током.

Мы входим в первую клетку. Ворота за нами закрывают. Открывают следующие, в другую такую же клетку. Снова закрывают. Пропускают в третью клетку. И так все дальше, все глубже в лагерь.

Когда проходим мимо бараков, заключенные с нами заговаривают, спрашивают, откуда мы. Хотя за разговоры охранники нас бьют, мы не удерживаемся и отвечаем. Из бараков к нам обращаются по-русски, по-польски, по-еврейски. У одного барака стоят ужасно худые женщины, очевидно больные. Они ни о чем не спрашивают, только советуют остерегаться какого-то Макса.

Справа от женских — мужские бараки. Ограда между ними двойная — два ряда колючей проволоки. Их разделяет широкий промежуток. Кроме того, с внутренней стороны ограды от столбов протянуты еще и наклонные ряды проволоки.

Мужчины тоже наблюдают за нами. Иногда кто-нибудь несмело выкрикивает, откуда мы. В одном месте какой-то пожилой человек, услышав, что мы из Вильнюса, спрашивает, давно ли мы оттуда. Мне его лицо кажется очень знакомым, но оглянуться опасно: конвоир совсем рядом.

Нас провели в самые последние — девятнадцатый и двадцатый бараки. Здесь уже стояло несколько эсэсовцев и один штатский, но с номером заключенного. Крикнув, чтобы мы выстроились для проверки, этот штатский сразу же начал нас бить и пинать. За что? Ведь мы равняемся, а он ничего другого не велел.

Я вытянулась, замерла. Но этот штатский подлетел, и я, даже не успев сообразить, в кого он метит, скрючилась от страшной боли.

А эсэсовцы стояли в стороне и гоготали.

Этот изверг избил всех — от одного конца строя до другого, причесался, поправил вылезшую рубашку и начал считать. Но тут один офицер заметил, что уже пора обедать, и они ушли, оставив нас стоять.

На другом конце строя стоят несколько десятков женщин. Они рассказывают о здешней жизни, и каждое их слово шепотом передается из уст в уста. Они из Польши. В этих блоках еще только неделю, раньше были в других. Здесь хуже, потому что старший этих блоков — Макс, тот самый, который сейчас избивал. Это дьявол в облике человека. Нескольких он уже забил насмерть. Сам он тоже заключенный, сидит одиннадцатый год за убийство своей жены и детей. Эсэсовцы его любят за неслыханную жестокость.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.