|
|||
Том I 12 страницаОднажды, вернувшись домой почему-то раньше обыкновенного, в шесть часов, я попал на опись имущества и застал миссис Микобер лежащей у камина в обмороке (конечно, с одним из близнецов на руках). Волосы у нее все распустились и покрыли ей лицо. Однако мне никогда не случалось видеть миссис Микобер более веселой и оживленной, чем в этот вечер, когда она, сидя у кухонного огня за телячьей котлеткой, безумолку рассказывала мне про своих папу и маму и общество, в котором она вращалась. В этом доме и с этой семьей проводил я все свое свободное время. Сам я добывал себе завтрак, стоящий мне два пенса: на один пенс я покупал маленький хлебец, а на другой — молока. Другой хлебец и кусочек сыру я прятал в шкаф себе на ужин. Эти завтраки и ужины поглощали значительную часть моего заработка (шесть или семь шиллингов в неделю), а работая целый день на складе, я должен был всю неделю содержать себя на остаток этих денег. Да, я могу поклясться в том, что с утра понедельника до вечера субботы я не слышал ни от кого ни доброго совета, ни одобрения, ни утешения, ни помощи — никакой поддержки… Предоставленный самому себе, будучи таким неопытным ребенком, я, конечно, делал много неблагоразумных вещей (да и как могло бы это быть иначе!). Зачастую, идя на работу, я при виде вчерашних пирожных, выставленных на продажу за половинную цену у дверей кондитерской, не мог устоять против искушения, затрачивая на эти пирожные деньги, предназначенные на обед. В таких случаях я оставался совсем без обеда и покупал себе булочку или кусок пудинга. Хорошо помнятся мне две лавки, где продавались эти самые пудинги. Смотря по состоянию своих финансов, я заходил то в одну из них, то в другую. В одной лавке пудинг был чудесный, настоящий, с коринкой, «специальный» и дорогой; кусок стоил два пенса, в то время как в другой лавке такой же кусок простого пудинга можно было купить всего за один пенс. Пудинг этот был солидный, тяжелый, клейкий, с крупными изюминками, расположенными на почтительном расстоянии одна от другой. Этот пудинг бывал обыкновенно готов в обеденное время, и я часто им обедал. Когда же мне удавалось обедать регулярно, и брал в соседней кухмистерской порцию сосисок и хлебец за один пенс или за четыре пенса требовал себе порцию кровавого ростбифа. Иногда вместо обеда я ел хлеб с сыром и запивал пивом в жалкой портерной, находившейся как раз против нашего склада. Портерная эта, помнится, носила громкое название: «Лев». Однажды, взяв подмышку хлебец, принесенный из дому и завернутый в бумагу, словно это была книга, я отважился зайти в известный модный трактир близ Дрэри-Лина и заказал себе там порцию бифштекса. Не знаю, что подумал официант при виде такого маленького посетителя, но только он стоял, вытаращив на меня глаза, а потом привел еще товарища, чтобы и тот полюбовался, как я обедаю. Я дал ему на-чай полпенни[30] и, но правде сказать, искренно обрадовался бы, если б он отказался принять его от меня. На чаепитие, кажется, нам полагалось полчаса. Когда у меня бывали деньги, то я покупал себе кружку кофе и бутерброд. Во время безденежья я обыкновенно или любовался колбасными изделиями на Флитстрит, или доходил до самого Конвентгарденского рынка и наслаждался там видом ананасов. Я любил бродить по Адельфи, мрачные арочные проезды которой казались мне загадочными. Помню, как однажды вечером я вынырнул из-под одной из таких арок к реке, где перед трактиром на самом берегу танцовали грузчики угля. Я сел на скамью поглядеть на них. Воображаю, что они обо мне думали! Я выглядел тогда таким ребенком, был так мал ростом, что, когда случалось заходить в незнакомый трактир и требовать стакан эля или портера, чтобы запить свой обед всухомятку, мне зачастую не решались отпускать эти напитки. Помню один душный вечер. Зашел я в какой-то бар и, подойдя к прилавку, спросил; — Скажите, что стоит стакан вашего лучшего, самого лучшего эля? (Это был какой-то особенный для меня день, чуть ли не день моего рождения.) — Два с половиной, пенса стоит стакан лучшего, «сногсшибательного» эля, — ответил хозяин. Я тотчас же вынул из кармана деньги и, положив на прилавок, сказал: — Будьте добры нацедить мне стакан этого самого «сногсшибательного» эля, да только, пожалуйста, так, чтобы пены была целая шапка. Хозяин со странной улыбкой оглядел меня из-за прилавка с ног до головы и, вместо того, чтобы цедить эль, заглянул за ширму и сказал что-то своей жене. Та сейчас же вышла с работой и руках, и вместе с мужем они уставились на меня. Как сейчас вижу нас всех троих: хозяин в одном жилете стоит, облокотись на окно, проделанное в решетчатой перегородке, жена показывается из полуоткрытой маленькой двери, а я не без смущения смотрю на них обоих. Они пустились расспрашивать меня, сколько мне лет, как меня зовут, где я живу, где работаю и как я попал к ним. Не желая ни на кого бросать тени, я, помнится, стал придумывать самые фантастические ответы. Затем они нацедили мне эля, но я подозреваю, что это не был тот «сногсшибательный» эль. Жена хозяина вернула мне назад деньги и, видимо, одновременно и любуясь и жалея, поцеловала меня с чисто материнской лаской. Несомненно, я не преувеличиваю даже бессознательно скудости своих средств и всей тяжести тогдашнего своего положения. Я прекрасно помню, что, когда мистер Квиньон давал мне иногда лишний шиллинг, я сейчас же тратил его на обед или на чай. Помню, как с утра до ночи я, жалкое дитя, работал с грубыми мужчинами и мальчишками. Помню, как, полуголодный, бродил и по улицам. Совсем заброшенный, я при таких условиях только каким-то чудом не стал малолетним бродягой и грабителем. И все-таки и фирме «Мордстон и Гринби» я был несколько на особом положении. Мистер Квиньон, беспечный и занятый человек, при всей ненормальности условий, в которых я находился, держал себя со мной несколько иначе, чем с другими рабочими. Я с своей стороны никогда не обмолвился ни единым словом о том, как попал сюда, и никогда не подавал виду, что мне что в тягость. Один я знал, до чего мне тяжело, но, страдая втихомолку, делал свое дело. С самого начала понял я, что если не буду работать, как все остальные, ко мне станут относиться с пренебрежением и насмешкой. Вскоре я приобрел известный навык, стал работать по меньшей мере так же хорошо, как любой из моих товарищей мальчиков. Я держал себя с ними запросто, но тем не менее разница в поведении и манерах между нами была так велика, что невольно выделила меня из их среды. Мальчики, да и взрослые рабочие звали меня «барчуком» или «маленьким суффолкнем». Старший упаковщик Грегори и другой взрослый рабочий, возчик Типп, ходивший в красной куртке, иногда звали меня Давидом. Помнится, они делали это из чувства благодарности за то, что я за работой старался развлечь их, рассказывая им что-либо из прочитанного прежде, — уже быстро испарявшегося из моей памяти. Однажды Разваренная Картошка вознегодовал и даже возмутился, что меня выделяют, но Мик Уокер немедленно же осадил его. Хотя я не питал никаких надежд на то, что мне удастся выйти из этого положения, и даже мечтать об этом перестал, но все же ни на минуту не мирился со своей горькой долей. Чувствовал я себя страшно несчастным. Я вынашивал свои муки в глубине сердца и даже в письмах к Пиготти не признавался в них. Мы часто с нею переписывались, но я молчал — отчасти из любви к ней, не желая ее огорчать, а отчасти потому, что мне было стыдно за себя. Денежные затруднения мистера Микобера еще усиливали мои душевные муки. Одиночество заставило меня искренне привязаться к этой семье. Помню, что во время прогулки меня обычно угнетала мысль о долгах мистера Микобера, и я, расхаживая, все обдумывал те средства и способы, с помощью которых миссис Микобер мечтала выйти из затруднения. Суббота была для меня самым приятным днем: идя домой раньше обыкновенного, я ощущал в кармане шесть или семь шиллингов и, проходя мимо окон магазинов, прикидывал в уме, что мог бы я купить на эти деньги. Но и субботние вечера бывали отравлены раздирающими душу рассказами миссис Микобер о безвыходном положении мужа. Такие же разговоры заводила она и по воскресным утрам, в то время как я заваривал в жестяном стаканчике для бритья купленный накануне вечером чай или кофе, а потом долго сидел за своим скромным завтраком. Случалось сплошь да рядом, что в начале нашей субботней беседы мистер Микобер плакал навзрыд, что нисколько не мешало ему в конце этой же беседы с увлечением распевать какой-нибудь веселый романс. Не раз видел я, как он возвращался домой к ужину в полном отчаянии и, заливаясь слезами, уверял, что ему не избежать долговой тюрьмы, а ложась спать, он уже мечтал о новых венецианских окнах в своей квартире, «если что-нибудь подвернется». (Это, надо сказать, было его любимым выражением.) А миссис Микобер была точно такая же. Однажды вечером она удостоила меня своим полным доверием. — Милый Копперфильд, — начала она, — я давно не считаю вас за чужого и поэтому прямо говорю вам, что дела мистера Микобера близки к критической развязке. Мне было очень тяжело это слышать, и я с самым горячим участием смотрел в покрасневшие от слез глаза миссис Микобер. — За исключением небольшой горбушки голландского сыра, совершенно непригодного для наших крошек, у нас ровно ничего нет в кладовой, — продолжала она. — Я привыкла в доме папы и мамы говорить «кладовая», а тут надо просто сказать, что в доме абсолютно нечего есть. — Ай-ай! — воскликнул я, страшно огорченный. В кармане у меня оставалось еще два-три шиллинга из моего недельного заработка, а дело было в среду. Я поспешно вытащил их и горячо стал упрашивать миссис Микобер взять у меня эту маленькую сумму взаймы. Но она и слышать не захотела об этом, поцеловала меня и заставила положить деньги обратно в карман. — Нет, нет, дорогой мой Копперфильд, ни в коем случае не сделаю я этого, но вы умны не по летам и можете оказать мне услугу в другом роде. Вот ее я приму с благодарностью. Конечно, я попросил миссис Микобер сказать мне, в чем дело. — Видите ли, — пояснила она, — я до сих пор сама закладывала наше серебро. В разное время я потихоньку снесла в заклад шесть чайных ложечек, две ложечки для соли и две пары щипцов для сахара. Теперь, с одной стороны меня очень связывают близнецы, а с другой — мне очень нелегко, помня свою жизнь у папы и мамы, заниматься таким делом. В доме остались еще кое-какие мелочи, с которыми можно было бы расстаться. Но у мужа нехватит духа понести их в заклад, а Кликкет (их прислуга, взятая из работного дома), если ей поручить такое деликатное дело, при своей невоспитанности, пожалуй, зазнается. И вот, милый Копперфильд, я хотела вас просить… Я, конечно, прекрасно понял, чего хочет от меня миссис Микобер, и просил ее располагать мною, как только ей будет угодно. В этот же вечер мне было поручено снести в заклад наиболее портативные вещи, и с тех пор редкое утро перед уходом на работу я не исполнял подобных поручений. Каждый раз, когда я приносил таким образом полученные деньги, миссис Микобер устраивала маленькую пирушку, и, помню, подаваемое угощение нам казалось особенно вкусным. Наконец наступила роковая развязка. Однажды утром мистер Микобер был арестован и препровожден в долговую тюрьму «Королевская скамья». Выходя из дому, он заявил мне, что над ним теперь тяготеет десница господня, и я считал, что сердце его в самом деле разбито, да и мое тоже. Потом я узнал, что через несколько часов по прибытии в тюрьму он с большим воодушевлением играл со своими товарищами по заключению в кегли. В первое же воскресенье после его ареста я должен был навестить его и даже с ним пообедать. Дороги в тюрьму я, конечно, не знал, и пришлось отыскивать ее, расспрашивая прохожих. Долго тащился я, а когда наконец увидел тюремщика, то пришел в такое волнение, что сердце застучало в груди, слезы выступили на глазах, и фигура тюремщика поплыла передо мной. Мистер Микобер ждал меня у ворот и тотчас же повел в свою комнату, на предпоследнем этаже. Начал он с того, что горько заплакал и стал заклинать меня извлечь урок из его собственной участи и никогда не забывать, что если человек получает в год двадцать фунтов стерлингов и затрачивает из них девятнадцать фунтов и девятнадцать с половиной шиллингов, то он будет счастлив, а вздумай он только истратить хотя бы полупенсом больше двадцати фунтов, он сделает себя навеки несчастным. Преподав мне это нравоучение, он взял у меня взаймы на портер один шиллинг и написал на эту сумму расписку, которую должна была оплатить его жена. Отложив в сторону носовой платок, которым он только что утирал слезы, мистер Микобер совсем развеселился. Мы сидели с ним у камина, в котором мерцал небольшой огонек, ибо на заржавленную решетку было положено с двух сторон по кирпичу, чтобы сгорало поменьше угля. Тут в комнату вошел его сожитель, так же как и он, попавший сюда за долги. Он принес с собой на обед кусок бараньего филе, купленного на паях. В нашем обеде было что-то цыганское, но у меня осталось о нем приятное воспоминание. Вскоре после обеда я ушел домой, стремясь рассказами о своем посещении утешить миссис Микобер. Увидав меня, она упала в обморок, но потом приготовила в кружечке гоголь-моголь, чтобы утешить им нас обоих, когда мы будем расстроены нашим разговором. Не знаю уж, право, каким образом и через кого удалось миссис Микобер продать, на благо своего семейства, всю обстановку квартиры. Я, во всяком случае, в этом не играл никакой роли. Проданная мебель тотчас же была увезена из дома на фургоне. Оставлены были только кровать, несколько стульев и кухонный стол. С этой мебелью мы расположились лагерем в двух гостиных опустевшего дома на Виндзорской террасе. Жили мы здесь — миссис Микобер с детьми, сиротка-прислуга и я — уж не помню сколько времени, но что-то довольно долго. Наконец миссис Микобер решила и сама с детьми переселиться в тюрьму, где ее мужу удалось получить отдельную комнату. Проводив все семейство, я запер дом и ключ отнес хозяину, который очень обрадовался, наконец получив его. Кровать была отвезена в тюрьму, а для меня была нанята крошечная комнатка совсем по соседству с тюрьмой, чему я был очень рад, так как до того подружился с Микоберами и так привык делить с ними их горе, что совсем расстаться с этой семьей мне было бы очень тяжело. Сироту также поместили неподалеку, в дешевой комнате. Мое помещение представляло собой, в сущности, каморку под крышей, с покатым потолком, окно которой выходило на лесной склад. Но когда я очутился в ней и подумал о том, что в делах Микоберов наступил наконец перелом, то я нашел и эту комнатку настоящим раем. Все это время я продолжал попрежнему работать в торговом доме «Мордстон и Гринби», только вид я теперь имел более запущенный и мог меньше беспокоиться о Микоберах, ибо какие-то родственники или друзья приняли в них участие, и в тюрьме им жилось так, как давно не жилось и на свободе. Обыкновенно я завтракал с ними, не помню уж на каких условиях. Не помню также, когда открывались поутру тюремные ворота. Знаю только, что я вставал частенько в шесть часов утра и, в ожидании, пока откроются эти ворота, проводил время по большей части на старом Лондонском мосту, любуясь через перила на отражение солнца в воде. Вечером я опять приходил в тюрьму и здесь или прохаживался с мистером Микобером по двору, отведенному для прогулок заключенных, или играл в домино с миссис Микобер, выслушивая при этом бесконечные воспоминания о ее папе и маме. Не могу сказать, знал ли мистер Мордстон, где я жил, как и с кем проводил время. Я никому, во всяком случае, не сообщал об этом в торговом доме «Мордстон и Гринби». Дела мистера Микобера даже и после критической развязки все еще были чрезвычайно запутаны. Играл тут роль какой-то роковой документ, о котором мне часто приходилось слышать, что, однако, не мешало мне иметь о нем самое смутное представление. Наконец мистеру Микоберу как-то удалось избавиться от этого злополучного документа. Во всяком случае, он перестал быть для него камнем преткновения, и миссис Микобер сообщила мне, что ее родня уговорила мистера Микобера подать в суд прошение о признании его несостоятельным должником и она надеется, что недель через шесть его выпустят из тюрьмы. — А тогда, — заметил мистер Микобер, присутствовавший также при этом разговоре, — я, с божьей помощью, начну новую жизнь, и она, конечно, пойдет у меня совсем иначе, если… если только что-нибудь подвернется…
Глава XII ТАК КАК МНЕ ПОПРЕЖНЕМУ МАЛО УЛЫБАЕТСЯ САМОСТОЯТЕЛЬНАЯ ЖИЗНЬ, ТО Я ПРИНИМАЮ ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ
Наконец, в свое время, прошение мистера Микобера было рассмотрено судом, и суд, признав, что в данном случае несостоятельность отнюдь не была злостной, а вызывалась тяжелыми обстоятельствами, к великой моей радости, постановил его освободить. Его кредиторы не были неумолимы. Миссис Микобер рассказывала, что даже зловредный сапожник — и тот заявил на суде, что не имеет ничего против мистера Микобера, но что он только хотел бы получить с него свой долг. Такое желание, он полагал, свойственно человеческой природе. Однако из суда мистер Микобер снова вернулся в тюрьму, — перед окончательным освобождением ему надо было еще выполнить некоторые формальности. Товарищи по заключению встретили его восторженно, и в честь его немедленно был устроен музыкальный вечер. Мы же с миссис Микобер, окруженные ее спящим семейством, в это время наслаждались жареным барашком, запивая его пуншем. — Знаете, милый Копперфильд, — сказала мне миссис Микобер, — ради такого случая нам с вами надо еще выпить по рюмочке, в память о моих папе и маме. — А разве они умерли, мэм? — поинтересовался я, выпив немного пунша. — Мама моя покинула этот мир, — начала рассказывать миссис Микобер, — раньше, чем дела моего мужа запутались, или, лучше сказать, раньше, чем они пришли в окончательное расстройство. Папа еще жил, когда это произошло, и не раз, благодаря тому, что он брал мистера Микобера на поруки, тот избегал тюрьмы. Потом и папа скончался, оплакиваемый многочисленными родственниками и друзьями. Говоря это, миссис Микобер покачала головой и почтила память умерших родителей слезой, упавшей на одного из близнецов, бывшего у нее в эту минуту на руках. Тут, считая, что вряд ли мне представится более благоприятный случай узнать от миссис Микобер о том, что меня чрезвычайно интересовало, я обратился к ней: — Могу ли я, мэм, спросить вас, как вы с мистером Микобером предполагаете устроиться теперь, когда он выпутался из своего затруднительного положения и снова будет на свободе? Есть ли у вас что-нибудь в виду? — Мои родственники, — ответила миссис Микобер, как всегда, произнося эти два слова торжественным тоном, — придерживаются того мнения, что мистеру Микоберу надо уехать из Лондона и применить свои способности в провинции. Ведь, милый Копперфильд, мистер Микобер — человек очень одаренный, с огромными способностями. Я заметил, что нисколько не сомневаюсь в этом. — Да, он человек огромных способностей, — повторила миссис Микобер, — и мои родственники считают, что при некоторой поддержке, такой одаренный человек может быть устроен на службу в таможне. И так как у моих родственников имеются связи в Плимуте, то они желают, чтобы мистер Микобер устраивался именно там, и находят необходимым, чтобы он побывал в Плимуте лично… — Вероятно, для того, чтобы он был наготове? — высказал я свое предположение. — Вот именно, — подтвердила миссис Микобер, — чтобы он был наготове на тот случай, если что-нибудь подвернется. — И вы также думаете ехать с ним, мэм? События этого знаменательного дня, близнецы, а, быть может, и выпитый пунш — все это привело миссис Микобер в такое возбужденное состояние, что она, разрыдавшись, воскликнула: — Я никогда не покину мистера Микобера! Правда, он первое время скрывал от меня свое тяжелое материальное положение, но это произошло потому, что, будучи такого сангвинического темперамента, он верил, что сам сможет справиться со всеми своими затруднениями. Правда тоже, что ушли меньше чем за полцены жемчужное ожерелье и браслет, унаследованные мною от мамы, и почти даром спустил он коралловый убор, подаренный мне на свадьбу папой, но все-таки я никогда, никогда не покину мистера Микобера! Нет, нет! — истерически кричала она. — Напрасно и спрашивать меня об этом! Чувствовал я себя ужасно неловко, — выходило так, как будто я и в самом деле спрашивал ее о чем-нибудь подобном, — и я с большим смущением смотрел на нее. — У мистера Микобера есть, конечно, свои слабости, — продолжала миссис Микобер, — я не отрицаю, что он непредусмотрителен, не отрицаю я и того, что он скрывал от меня свои доходы, скрывал долги, но тем не менее я никогда не покину мистера Микобера!.. Тут ее речь перешла в настоящий крик, и я так перепугался, что опрометью бросился в тюремный клуб за мистером Микобером. Он сидел здесь в конце большого стола, председательствуя и дирижируя. Пели хором:
Вперед, Доббин, Вперед, Доббин, Вперед, Доббин, Вперед, Доббин, Веселей, веселей, веселе-е-ей!..
Когда я сообщил ему, что у миссис Микобер истерический припадок, он залился слезами и сейчас же побежал со мной, унося на своем жилете массу головок и хвостиков креветок, которыми только что наслаждался. — Эмма, ангел мой, что с вами? — закричал он, вбегая в свою комнату. — Я никогда не покину вас, Микобер! — крикнула она. — Душа моя, я никогда в этом не сомневался, — заявил мистер Микобер, сжимая ее в своих объятиях. — Он отец моих детей, отец моих близнецов, он муж мой, любимый… — вопила миссис Микобер, барахтаясь в объятиях своего супруга. — Нет, нет, я ни… ни… ког… да не покину мистера Микобера!.. Мистер Микобер до того был растроган этим доказательством любви своей супруги (я-то давно уж проливал слезы), что самым нежным образом склонился над нею и стал умолять ее успокоиться и взглянуть на него. Но чем усерднее просил он миссис Микобер посмотреть на него, тем упорнее взгляд ее бродил по сторонам, и чем больше молил он ее успокоиться, тем возбужденнее становилась она. Все это довело мистера Микобера до того, что и он стал рыдать, и его слезы смешались с нашими. Наконец мистер Микобер попросил меня выйти на лестницу и посидеть там, пока он будет укладывать в постель свою супругу. Я хотел было распрощаться с ними до завтрашнего дня, но мистер Микобер объявил, что не отпустит меня раньше звонка, служившего сигналом к уходу посетителей. Тогда, взяв с собой стул, я вышел и расположился у окна на лестнице. Вскоре, он появился с другим стулом и уселся подле меня. — Как чувствует себя теперь миссис Микобер? — осведомился я. — Очень плохо, — ответил он. Это реакция. Сегодня для нас был действительно ужасный день! Подумать только! Мы, совершенно одинокие на свете, лишились всего! Мистер Микобер пожал мне руку, тяжело вздохнул и заплакал. Все это очень опечалило и вместе с тем разочаровало меня, — я-то ожидал, что мы будем особенно веселы в такой счастливый, долгожданный день. Но оба супруга до того, повидимому, привыкли к своим стесненным обстоятельствам, что теперь они чувствовали себя совсем выбитыми из колеи. Вся эластичность их характера вдруг сразу исчезла, — никогда не видел я их такими подавленными, как в этот вечер. Когда раздался звонок и мистер Микобер проводил меня до ворот, он казался до того глубоко несчастным, что мне положительно страшно было оставлять его одного. Я так привык к Микоберам во время их горестей, так сдружился с ними, до того себя чувствовал без них одиноким, что мысль о необходимости приискивать себе помещение у чужих людей приводила меня просто и отчаяние. Мне казалось, что я снова брошен на произвол судьбы, в омут своей теперешней жизни; а мерзость ее я успел тогда уже хорошо постигнуть. Все чувства, которые эта жизнь оскорбляла во мне, весь стыд и муки, таившиеся в моей душе, проснулись в ней с новой силой, и я решил, что такую жизнь выносить больше нельзя. Я прекрасно сознавал, что никто, кроме меня самого, не может вывести меня из этого положения. Мне редко приходилось слышать о мисс Мордстон и никогда — о ее брате. Два или три раза были получены на имя мистера Квиньона для меня посылки с новым или починенным платьем. В каждой из таких посылок был обыкновенно лоскуток бумаги такого содержания: «Д. М. уверена, что Д. К. добросовестно работает и как следует исполняет свой долг». И никогда при этом ни малейшего намека на то, что я когда-либо смогу выйти из положения чернорабочего. На следующий день, будучи еще очень взволнованным всем происшедшим, я убедился, что миссис Микобер имела основания говорить о своем отъезде. Они только на неделю сняли помещение в том доме, где я жил, а затем должны были уехать в Плимут. Мистер Микобер в тот же день после полудня побывал в конторе у мистера Квиньона и сообщил ему, что уезжает из Лондона и потому в день своего отъезда принужден будет расстаться со мной. При этом он отозвался обо мне с наивысшей похвалой (ее, мне кажется, я действительно заслужил). Мистер Квиньон сейчас же вызвал возчика Типпа, человека женатого и имевшего у себя свободную комнату, и уговорился с ним, чтобы он после отъезда Микоберов взял меня к себе на квартиру. Мистер Квиньон имел полное основание думать, что я лично ничего не имею против этого, ибо, хотя мое решение тогда уже было принято бесповоротно, я против сделки этой не возражал. Пока мы жили с Микоберами под одной кровлей, я проводил с ними все вечера. Мне кажется, что по мере того, как приближались минуты расставания, мы все нежнее и нежнее относились друг к другу. В последнее воскресенье они пригласили меня к себе обедать. Была жареная свинина с яблочным соусом и пудинг. Я принес в виде прощального подарка маленькому Вилькинсу Микоберу деревянную лошадку, а его сестрице Эмми — куклу. Сиротке, которую увольняли, я дал на прощанье шиллинг. Мы очень хорошо провели этот день, хотя и грустно было при мысли о предстоящей разлуке. — Милый Копперфильд, — сказала мне миссис Микобер, никогда не смогу я думать о времени, когда дела мистера Микобера находились в таком печальном состоянии, не вспоминая о вас. У вас столько было всегда деликатности… Не квартирантом были вы, а другом. — Дорогая моя, — обратился к жене мистер Микобер, — у Копперфильда (последнее время он стал называть меня по фамилии) есть сердце, чтобы сочувствовать беде своего ближнего, когда над ним нависли тучи. У Копперфильда есть на плечах голова, которая способна думать, и руки — золотые руки… короче говоря, громадные способности управляться с движимым имуществом, которое нужно спустить. Я горячо поблагодарил его за такой отзыв и сказал, как мне грустно расставаться с ними. — Дорогой мои юный друг, — снова заговорил мистер Микобер, — я старше вас, и у меня есть жизненный опыт и… вообще есть опыт тяжелых переживаний… В настоящую ми нуту и до тех пор, пока что-нибудь не подвернемся мне, чего, надо сказать, ежечасно ожидаю, я могу только дать вам совет… и этот совет тем более ценен, что… одним словом, сам я никогда им не пользовался и потому… — тут мистер Микобер, до этого момента сияющий и улыбающийся, вдруг нахмурился и докончил: — стал тем жалким горемыкой, которого вы видите перед собой. — Микобер, дорогой мой! — закричала его супруга. — Да, стал тем жалким горемыкой, которого вы видите перед собой, — повторил мистер Микобер, уже забывшись и снова улыбаясь. — И вот мой совет вам, продолжал он: никогда не надо откладывать на завтра того, что можно сделать сегодня. Промедление — это вор, крадущий у вас время. Хватайте его за шиворот! — Это было правилом моего покойного папы, — заметила миссис Микобер. Для того чтобы его нравоучение оказало еще большее воздействие, мистер Микобер с наслаждением выпил стакан пунша и стал насвистывать народный плясовой мотив. На следующее утро я застал все семейство Микоберов в конторе дилижансов и с отчаянием смотрел на то, как они занимают места наверху и сзади дилижанса. — Да благословит вас господь, милый Копперфильд! — сказала мне миссис Микобер. — Никогда я не забуду всего этого, — вы понимаете, что я хочу сказать, — и даже не смогла бы забыть, если бы и захотела этого… — Прощайте, Копперфильд, — проговорил мистер Микобер. — Желаю вам счастья и благополучия. Если в грядущие годы я услышу, что моя горестная судьба послужила вам предостережением, то буду знать, что я жил на свете не напрасно. Если же что-нибудь подвернется мне (в чем я почти уверен), для меня будет великой радостью улучшить ваше будущее. Мне кажется, что, в то время как миссис Микобер со своими детьми сидела на задней скамейке дилижанса, а я, стоя на дороге, пристально смотрел на них, с глаз ее спала как бы туманная завеса, и она поняла вдруг, каким, в сущности, был я ребенком. Думаю я это потому, что она тут совершенно по-новому, по-матерински взглянула на меня. Знаком показала она мне, чтобы я поднялся к ней, и, обняв меня за шею, поцеловала так, как будто я был ее сыном. Едва успел я соскочить, как дилижанс тронулся, и теперь виднелись только платки, которыми они махали мне. Еще минута… и все исчезло. Некоторое время мы с сиротой простояли посреди дороги, рассеянно глядя один на другого, а потом, пожав друг другу руки, разошлись. Она, по всей вероятности, вернулась в работный дом св. Луки, а я пошел начинать свой тяжкий день в торговом доме «Мордстон и Гринби». Но таких тяжелых дней я ни в коем случае не собирался проводить там много. Нет… Я решил бежать, уйти каким угодно способом в деревню, к единственной родственнице, какая только осталась у меня на свете, — к моей двоюродной бабушке, мисс Бетси, — и, разыскав ее, поведать ей все свои беды.
|
|||
|