Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чарльз Диккенс 29 страница



— Нет, сэр.

— Рассказ будет недолог, хотя выстрадано было много. Она вышла за меня замуж против воли отца, и тот отрекся от нее. Ожидая появления Агнессы, она молила его о прощении. Но это был человек очень суровый, а мать ее давно умерла, и он оттолкнул ее, разбил ей сердце.

Агнесса тут оперлась на плечо отца и обняла его за шею.

— У нее было кроткое, любящее сердце, — продолжал мистер Уикфильд, — и оно было разбито. Я знал, как оно нежно… кто мог знать это лучше меня? Она горячо любила меня, но счастлива никогда не была. Втайне изнывала она под гнётом горя. И вот, когда отец в последний раз оттолкнул ее, — много раз она молила его, — бедняжка, будучи слабого здоровья и постоянно в подавленном состоянии духа, зачахла и умерла. Она оставила мне двухнедельную Агнессу и седые волосы, которые, помните, вы видели у меня, впервые появившись у нас. — Тут он поцеловал Агнессу. — Любовь к дорогой крошке у меня была нездоровая, да и вся моя душа была больна. Но об этом я не стану распространяться: ведь я не о себе хотел говорить, а о ее матери и о ней самой. Какова вообще Агнесса, мне излишне говорить, но я всегда находил, что на ее характере отразилась грустная история ее матери. Именно это я и хотел сказать вам сегодня, когда мы снова втроем — после таких больших перемен… Ну, я кончил.

Агнесса поднялась и, тихонько подойдя к фортепиано, сыграла нам несколько пьес, которые не раз, бывало, мы слушали в этой самой гостиной.

— Вы снова собираетесь уехать за границу? — спросила меня Агнесса, перебирая пальцами клавиши (я стоял подле вес).

— А какого мнения на этот счет моя сестрица?

— Я надеюсь, что больше не уедете.

— В таком случае, Агнесса, я не собираюсь ехать.

— Раз вы спрашиваете меня, мне кажется, я должна сказать, что вам не следует покидать Англию, — ласково проговорила Агнесса. — Благодаря все растущей известности и успеху вы имеете более возможности, чем раньше, делать добро. И если ваша сестра может ждать, то это не значит, что время будет стоять на месте и ждать.

— Тем, чем я стал, вы сделали меня, Агнесса. И вы это знаете лучше моего.

— Я, Тротвуд?

— Да, Агнесса, дорогая моя девочка! — воскликнул я, наклоняясь к ней. — Еще в момент нашей встречи мне хотелось сказать вам то, о чем я не переставал думать с тех пор, как умерла Дора. Помните, милая Агнесса, когда вы сошли в маленькую гостиную, вы указали мне рукой на небо?

— Ах, Тротвуд! — ответила она с глазами, полными слез. — Такое любяшее, такое доверчивое, такое юное существо! Могу ли я когда-нибудь забыть ее!

— Так вот, сестрица, я часто потом думал о том, что такой, какой я вас видел в тот момент, вы были для меня и всегда. Всегда вы мне указывали ввысь, всегда вели меня к добру, всегда старались направить меня к благородным целям.

Она покачала головой и сквозь слезы улыбнулась той же спокойной, грустной улыбкой.

— И я так благодарен вам, Агнесса, так обязан, что не нахожу слов для выражения своих чувств! Хочу, чтобы вы знали, а не знаю, как сказать вам, что в течение всей моей жизни я буду смотреть на вас, как на свою путеводную звезду. Что бы ни случилось, какие бы перемены ни произошли, какие бы ни появились у вас новые привязанности, вы будете всегда моей путеводной звездой, всегда я буду любить вас, как люблю сейчас, и всегда вы будете для меня утешением и поддержкой! Любимая сестрица! До самой моей смерти вы будете стоять перед моими глазами, указывая мне ввысь!..

Агнесса взяла мою руку и сказала, что гордится мной и тем, что я сказал о ней, хотя, конечно, мои похвалы и преувеличены. Потом она стала тихонько играть, не сводя с меня глаз. Вдруг на ее лице промелькнула тень грусти. Это заставило меня вздрогнуть, но тень эта сейчас же исчезла, и она снова продолжала играть, глядя на меня со своей милой, спокойной улыбкой.

Я возвращался в Дувр глухой ночью; за мной мчался вечер, как беспокойное воспоминание. Я думал о грусти, промелькнувшей на ее лице, и в сердце мое вкралась боязнь, что она несчастлива. Я не был счастлив, но мне удалось честно поставить крест на прошлом. Я только мечтал, что когда-нибудь, в таинственной будущей жизни, я буду любить ее неведомой на земле любовью и тогда скажу ей, какую борьбу мне пришлось вынести здесь, любя ее.

 

Глава XXXII

МНЕ ПОКАЗЫВАЮТ ДВУХ ИНТЕРЕСНЫХ КАЮЩИХСЯ

 

Временно, во всяком случае до окончания моей книги, на что должно было уйти несколько месяцев, я поселился в доме бабушки в Дувре. И здесь, расположившись у того самого окна, из которого я когда-то, впервые попав под эту крышу, смотрел на луну, я спокойно продолжал свою работу.

Выполняя намерение упоминать о своих беллетристических произведениях только тогда, когда они имеют прямое отношение к моему повествованию, я умалчиваю о стремлениях, восторгах, беспокойствах, торжествах, связанных с моей литературной деятельностью. О том же, как я отдавался этой деятельности всей душой, тратя на нее всю энергию, на которую только способен, я уже говорил здесь. Мне думается, если мои книги представляют собой какую-нибудь ценность, они сами пополнят недоговоренное мной. А если они бесполезны, то, что бы я ни рассказывал, никому это интересно не будет.

Время от времени, когда мне или хотелось окунуться в столичный шум, или надо было посоветоваться с Трэдльсом по какому-нибудь деловому вопросу, я бывал в Лондоне. Трэдльс во время пребывания моего за границей вел мои дела с большим здравым смыслом, и они процветали. Так как благодаря своей известности я стал получать от совершенно незнакомых мне людей огромное количество писем, большею частью настолько бессодержательных, что на них было очень трудно отвечать, я условился с Трэдльсом, что мое имя будет стоять на его дверях и ему будут доставлять мою корреспонденцию. И вот преданный своему делу почтальон притаскивал сюда для меня целые груды писем. Приезжая в Лондон, я занимался ими, изображая государственного мужа без соответственных окладов.

«Девочки» Крюлер к этому времени уехали домой. Софи, спрятавшись в задней комнате с видом на крошечный садик, сидела по целым дням за работой. Часто заставал я ее за писанием, и она всегда при моем появлении захлопывала тетрадь и торопливо прятала ее в стол. Сначала это удивляло меня, но вскоре тайна раскрылась. Однажды Трэдльс, только что вернувшись из суда, вынул из своего стола бумагу и спросил меня, что я думаю о почерке, которым она написана.

— О, не надо Том! — воскликнула Софи, гревшая в этот момент его туфли перед камином.

— А почему же нет, дорогая моя? — возразил Том с восторженным видом. — Копперфильд, что вы скажете об этом почерке?

— Великолепный почерк для деловых бумаг, — сказал я. — Мне кажется, я никогда не видел такой твердой руки.

— Правда, не похоже на женскую руку? — допрашивал Трэдльс.

— Женскую? — повторил я. — Ни в коем случае!

Трэдльс разразился смехом и с восторгом сообщил мне, что это почерк Софи. Он тут же рассказал, что его женушка торжественно заявила ему, что так как ее мужу вскоре понадобится секретарь, этим секретарем будет она — Софи. «Самая милая женщина на свете» была очень сконфужена и заметила, что, конечно, Том, став судьей, не будет уж так охотно разглашать подобные вещи. Но Том отрицал это, уверяя, что всегда, при любых обстоятельствах, будет гордиться этим.

— Какая чудесная и очаровательная жена у вас, дорогой мой Трэдльс! — сказал я, когда Софи, смеясь, вышла.

— Дорогой Копперфильд, — ответил Трэдльс, — она, без всякого сомнения, самая милая женщина в мире! Как удивительно она хозяйничает! Как она экономна! Какой у нее порядок, и как при всем этом она весела, Копперфильд!

— Вы счастливец! — сказал я. — Да, я верю, что вы оба принадлежите к числу счастливейших людей на свете.

— Я и не сомневаюсь в том, что мы с Софи самые счастливые люди на свете, — заявил Трэдльс. — Когда я вижу, как она поднимается до света, при свечах, чтобы хлопотать по хозяйству, как во всякую погоду еще до прихода клерков в контору отправляется на рынок, а затем из самых простых продуктов создает такие чудные обеды, с разными там пирогами и пудингами, как она все содержит в чистоте и порядке, будучи притом сама всегда так аккуратно и мило одета, как сидит со мной до поздней ночи, — так вот, когда я вижу все это и чувствую, какая она кроткая, как подбадривает меня, живет для меня, я, клянусь, Копперфильд, порой не верю своему счастью.

Тут он стал надевать туфли и, казалось, даже к ним чувствовал нежность, — ведь они были согреты его Софи, — а затем с наслаждением вытянул ноги на решетке камина.

— Положительно порой не верю своему счастью, — еще раз повторил Трэдльс. — А наши развлечения! Боже мой! Правда, они стоят недорого, но как удивительны! Вот вечером, когда остаемся дома, запрем наружную дверь, спустим занавеси (ее произведение), и станет так уютно, что уютнее нам нигде не может быть. А когда погода хороша и вечером мы пойдем с ней пройтись, улицы щедро дарят нас радостями, Мы рассматриваем блестящие витрины ювелирных магазинов, а я показываю Софи, какую из золотистых змей с бриллиантовыми глазками, извивающихся по белому атласу, я преподнес бы ей, если бы у меня были на то средства. А Софи показывает мне золотые часы и многое другое, что подарила бы мне, будь она в состоянии это сделать. Потом мы в витринах начинаем выбирать серебряные ложки, вилки, рыбные ножи, щипцы для сахара, которые охотно купили бы, имей мы оба с ней на это деньги, и мы отходим от витрин совершенно довольные, словно и в самом деле приобрели все это! Затем, когда гуляя по скверам и большим улицам, мы набредем на дом, который сдается в наем, мы иногда осматриваем его и обсуждаем, подошел ли бы он нам, если бы я стал судьей, и начинаем уже распределять комнаты: вот эта комната — для нас, вот эта — для наших девочек… и так далее. По временам мы бываем в театре и, сидя в самых задних рядах партера, наслаждаемся игрой артистов, веря каждому их слову. По дороге домой мы покупаем что-нибудь в съестной лавочке и, придя к себе, роскошно ужинаем, болтая обо всем виденном. Право, Копперфильд, будь я лорд-канцлер, мы не могли бы доставлять себе больше удовольствий!

«Кем бы вы ни были, дорогой Трэдльс, — подумал я, — все, что бы вы ни делали, всегда будет и мило и хорошо».

— Кстати, — спросил я вслух, — вы теперь, надеюсь, уж не рисуете скелеты?

— В сущности, я не могу сказать, что не делаю этого, дорогой мой Копперфильд, — ответил Трэдльс, смеясь и краснея. — На днях, когда я сидел в суде на одной из задних скамей с пером в руке, мне пришла фантазия проверить, сохранил ли я эту способность, и, боюсь, на скамье оказался нарисованный скелет… в парике!

Мы с ним искренне посмеялись. Затем, глядя с улыбкой на огонь в камине, Трэдльс примирительным тоном проговорил.

— Ах, этот старый Крикль!

— А представьте, у меня письмо от этого старого скота, — сказал я.

— От директора Крикля? — воскликнул Трэдльс. — Быть не может!

— Среди лиц, привлеченных моей растущей известностью, которые обнаружили, что они всегда были очень привязаны ко мне, оказался и этот самый Крикль, — пояснил я, поглядывая на груду писем. — Но он, Трэдльс, уже не директор школы: это дело он оставил и теперь является членом городского магистрата в Мидльсексе.

Я ожидал, что Трэдльс удивится, услыхав это, но он почему-то не был удивлен.

— Как думаете вы, мог он пробраться в члены мидльсекского магистрата? — спросил я.

— Боже мой! — отозвался Трэдльс. — Очень трудно ответить на этот вопрос. Быть может, он голосовал за кого-нибудь, одолжил денег кому-нибудь, купил что-либо у кого-либо или иначе как-нибудь оказал услугу кому-нибудь, кто имеет связи с людьми власть имущими.

— Так или иначе, но он член магистрата, — сказал я, — и пишет мне, что он был бы рад показать мне в действии единственную надежную систему тюремной дисциплины, единственный неоспоримый способ приводить к искреннему и прочному раскаянию. И знаете, какой это способ? Одиночное заключение. Что вы скажете?

— Относительно системы? — спросил Трэдльс с серьезным видом.

— Нет, относительно того, чтобы я согласился на предложение и поехал туда вместе с вами?

— Я не возражаю, — заявил Трэдльс.

— Тогда я так и отвечу… Надеюсь, вы помните, не говоря уже об обращении с нами, как этот самый Крикль выгнал из дому своего сына и какую жизнь заставлял вести жену и дочь?

— Прекрасно помню, — отозвался Трэдльс.

— А если бы вы прочли его письмо, то нашли бы, что он самым нежным образом относится к своим заключенным, погрязшим во всевозможных преступлениях.

Мы тут условились относительно времени нашей поездки, и я в тот же вечер написал Криклю. В назначенный день мы с Трэдльсом посетили тюрьму, где Крикль был всемогущ. Это было огромное, внушительного вида здание, стоившее, повидимому, больших денег. Приближаясь к воротам, я не мог не думать о том шуме, который поднялся бы в стране, если бы какой-нибудь безумец предложил израсходовать половину суммы, потраченной на эту тюрьму, на постройку технической школы для подростков или убежища для престарелых.

В конторе, которая могла бы смело служить цокольным этажом[35] Вавилонской башни[36], так массивны были ее стены, мы были представлены нашему прежнему наставнику. Он был в обществе двух или трех очень энергичного вида членов магистрата и нескольких приведенных ими гостей.

Крикль принял меня как человек, который в былые годы сформировал мой ум и всегда нежно любил меня. Когда я назвал ему Трэдльса, он хотя и с меньшим энтузиазмом, но заявил, что также всегда был его другом и руководителем.

Наш почтенный «руководитель» успел, конечно, очень постареть и от этого не стал привлекательнее. Физиономия его была более багрова, чем когда-либо. Жидкие, маслянистые седые волосы, без которых я не мог его себе представить, почти все вылезли, толстые же вены на голове были далеко не привлекательны.

После непродолжительного разговора с этими джентльменами, из которого можно было заключить, что на свете нет ничего более важного, чем благосостояние заключенных, и что за дверями тюрьмы делать совершенно нечего, — мы приступили к нашему осмотру. Было обеденное время, и мы начали с большой кухни, где выдавали обеды для передачи в камеру каждому заключенному, причем делалось это с точностью часового механизма, Я тихо указал Трэдльсу на поразительный контраст между обильной и изысканной пищей заключенных и обедами, не говоря уже бедняков, но солдат, моряков, батраков, всей массы честно трудящегося человечества, из которых едва ли один на пятьсот когда-либо обедал хотя бы наполовину так хорошо, Но я узнал, что «система» требовала усиленного питания. Вообще никому, казалось, не приходило в голову, что возможны какие-либо сомнения относительно исключительно высоких достоинств «системы».

Главными преимуществами «системы» были: полная изоляция заключенных, дабы никто из них не мог ничего знать о своих соседях, а затем создание в них здорового душевного состояния, ведущего к искреннему раскаянию. Но посещение нескольких камер и коридоров, по которым заключенные проходили в церковь и в другие места, показало мне, что заключенные, видимо, знали друг о друге гораздо больше, чем предполагалось, и наладили собственную неплохую систему сношений между собой. Что же касается их раскаяния, то оно внушало мало доверия, ибо выражалось в одних и тех же по смыслу исповедях и почти в одних и тех же словах.

Я обнаружил здесь очень много лисиц, говоривших с пренебрежением о недосягаемых виноградниках, и почти не встретил таких, которые устояли бы, будь перед ним положена хотя бы одна кисть из этих самых виноградников. Мне сразу же бросилось в глаза, что наибольший интерес возбуждали те из заключенных, которые откровеннее говорили о своих преступлениях, и они, видимо, широко этим пользовались.

Как бы то ни было, я столько наслышался во время нашего осмотра о каком-то заключенном «Номер Двадцать Семь», что решил отложить вынесение приговора «системе» до тех пор, пока не увижу этого самого Номера Двадцать Семь. Заключенный «Номер Двадцать Восемь», как я понял, был тоже довольно яркой звездой, но, к несчастью для него, слава его несколько меркла благодаря исключительному блеску Номера Двадцать Семь. Мне столько наговорили о благочестивых увещаниях, делаемых Номером Двадцать Семь всем окружающим, и о его частых прекрасных письмах к матери (она, по его мнению, была на очень плохом пути), что я горел нетерпением увидеть его. Но я должен был умерить свое нетерпение, ибо «звезду», видимо, приберегали на закуску. Наконец мы пришли к его камере, и мистер Крикль, заглянув в глазок, проделанный в двери, сообщил с величайшим восхищением, что Номер Двадцать Семь читает псалтырь. По приказу Крикля, дверь камеры была отперта, и Номеру Двадцать Семь предложили выйти в коридор Каково же было паше с Трэдльсом изумление, когда мы узнали в Номере Двадцать Семь — Уриа Гиппа!

Он тотчас же узнал нас и, по обыкновению извиваясь всем телом, проговорил:

— Как поживаете, мистер Копперфильд? Как поживаете, мистер Трэдльс?

Это привело всех в восторг, являясь доказательством того, что Номер Двадцать Семь был не горд и готов был узнать нас.

— Ну, Номер Двадцать Семь, — обратился к нему мистер Крикль, видимо восхищаясь и одновременно печалясь о нем, — в каком вы сегодня состоянии?

— Я очень смиренен, сэр, — ответил Уриа Гипп.

— Вы всегда таковы, Номер Двадцать Семь, — заявил мистер Крикль.

— Вполне ли хорошо вы себя чувствуете? — спросил с большим беспокойством один из бывших с нами джентльменов.

— Да, благодарю вас, сэр! Мне здесь гораздо лучше, чем когда-либо на свободе. Я теперь вижу, сэр, свои заблуждения, и это дает мне хорошее самочувствие.

Некоторые джентльмены были очень тронуты, и один из них спросил с глубоким чувством:

— Как вы находите мясо, которое получаете?

— Благодарю вас, сэр, — ответил Уриа, — вчера оно было более жестко, чем бы я хотел. Но мой долг — терпеть. Я дурно вел себя, джентльмены (он с кроткой улыбкой посмотрел вокруг себя), и должен нести последствия не жалуясь.

В то время, как слышался шопот восхищения перед таким небесньм состоянием души, к которому примешивалось и чувство негодования по отношению поставщика мяса, подавшего повод к жалобе (она была сейчас же записана Криклем), Номер Двадцать Семь продолжал стоять среди нас, как бы чувствуя себя чем-то вроде любопытнейшего экспоната в самом знаменитом музее.

Тут, очевидно, чтобы еще больше просветить нас, неофитов, был дан приказ вывести из камеры и Номера Двадцать Восемь.

Я был уже приведен в такое состояние изумления, что когда появился мистер Литтимер, читая нравоучительную книгу, это на меня как-то мало подействовало.

— Номер Двадцать Восемь, — обратился к нему молчавший до сих пор джентльмен в очках, — на прошлой неделе вы жаловались на плохое качество какао. Стало ли оно с тех пор лучше?

— Благодарю вас, сэр, — ответил мистер Литтимер, — какао стало лучше. Только, если бы я мог взять на себя такую смелость, я сказал бы, что оно приготовляется не на цельном молоке, но я знаю, сэр, что в Лондоне разбавляют молоко я, конечно, очень трудно достать цельное.

— Каково ваше душевное состояние, Номер Двадцать Восемь?

— Благодарю вас, сэр, — ответил мистер Литтимер, — теперь я вижу свои заблуждения, сэр! И очень сокрушаюсь, думая о грехах моих прежних товарищей, сэр! Но я верю, что они могут обрести прощение.

— Вполне ли вы счастливы?

— Весьма вам обязан, сэр, я совершенно счастлив.

— Заботит ли вас теперь что-либо? Если да, то говорите откровенно, Номер Двадцать Восемь.

— Сэр, — заговорил мистер Литтимер, не поднимая глаз, — если я не ошибаюсь, здесь находится джентльмен, знавший меня в прежней жизни. Этому джентльмену могло бы быть полезно знать, что я всецело приписываю свое прежнее дурное поведение рассеянной жизни, которую вел, находясь в услужении у молодых людей. Я позволял себе итти за ними, не имея сил сопротивляться соблазнам. Надеюсь, сэр, что джентльмен примет мое предостережение, не обижаясь на мою вольность. Оно имеет в виду его пользу. Я сознаю свои прошлые заблуждения и хочу надеяться, что и джентльмен может раскаяться во всем дурном и греховном, в чем он принимал участие.

Я заметил, что некоторые джентльмены заслонили глаза рукой, как это принято при входе в англиканскую церковь.

— Это делает вам честь, Номер Двадцать Восемь! Впрочем, ничего другого я и не ожидал от вас! Имеете ли вы еще что-либо сказать?

— Сэр, — ответил мистер Литтимер с потупленным взором, слегка только приподняв брови, — было время, когда я тщетно старался спасти одну молодую женщину дурного поведения. Так вот, я прошу этого джентльмена, если он сможет, сообщить этой молодой женщине, то я прощаю ей ее дурное обхождение со мной и призываю ее к раскаянию.

— Я не сомневаюсь, Номер Двадцать Восемь, что джентльмен, к которому вы обращаетесь, очень живо воспринял, подобно всем нам, то, что вы так хорошо сказали. Больше мы не задерживаем вас.

— Благодарю вас, сэр, — промолвил мистер Литтимер. — Джентльмены! Я желаю вам здоровья и надеюсь, что вы и ваши семьи также осознаете свои прегрешения и исправитесь!

С этими словами Помер Двадцать Восемь ушел, обменявшись с Уриа Гиппом взглядом, говорившим о том, что они достаточно знают друг друга и как-то общаются между собой. Когда дверь его камеры за ним закрылась, послышался общий шопот, что он почтеннейший человек и его исправление — великолепный случай.

— Ну, теперь еще поговорим с вами, — обратился к «своему» Номеру Двадцать Семь мистер Крикль. — Нет ли у вас желания, которое мы могли бы выполнить? Скажите прямо!

— Я смиренно просил бы, сэр, разрешения снова написать матери.

— Конечно, оно будет дано вам! — ответил мистер Крикль.

— Благодарю вас, сэр! Я в тревоге относительно матери: боюсь, она в опасности.

Кто-то опрометчиво спросил, что ей грозит, но сейчас же раздалось «тсс…», полное возмущения.

— Ей грозит опасность в будущей вечной жизни, сэр, — ответил, корчась, Уриа. — Мне хотелось бы, чтобы мать моя переживала такое же душевное состояние, как я: хотелось бы, чтобы она была здесь. Да и для каждого было бы лучше, если бы его взяли и посадили сюда.

Эти слова вызвали безграничное удовольствие, мне кажется, наибольшее из полученных до сих пор.

— Прежде чем попасть сюда, — начал Уриа, бросая украдкой на нас взгляд, говоривший о том, что он охотно уничтожил бы, если бы мог, тот внешний мир, к какому мы принадлежали, — я предавался безрассудствам. Теперь я осознал их. Вне этих стен много грехов. Много их и у моей матери. Грех господствует повсюду, за исключением этого места.

— Вы, значит, совершенно изменились? — спросил мистер Крикль.

— О боже мой! Конечно, изменился, сэр!

— И, выйдя отсюда, вы не стали бы снова грешить? — поинтересовался кто-то из присутствующих.

— О боже мой! Конечно, не стал бы грешить, сэр!

— Ну, это чрезвычайно утешительно, — заявил мистер Крикль. — Вы, Номер Двадцать Семь, я видел, обращались к мистеру Копперфильду. Не желаете ли вы еще что-нибудь сказать ему?

— Вы знали меня, мистер Копперфильд, задолго до того, как я попал сюда и изменился, — сказал мне Уриа (при этом он посмотрел на меня таким омерзительным взглядом, какого я никогда даже у него не видел), — знали, когда, несмотря на свои заблуждения, я был смиренным среди гордых и кротким среди жестоких. Вы сами, мистер Копперфильд, были жестоки ко мне; однажды, помните, ударили меня по лицу?

Общее соболезнование. Несколько негодующих взглядов в мою сторону.

— Но я прощаю вам, мистер Копперфильд, всем прощаю. Мне ли питать к кому-либо злобу? Добровольно прощаю вам и надеюсь, что вы обуздаете в будущем свои страсти. Надеюсь также, что мистер У., и мисс У., и вся эта грешная компания раскается. Вас посетило горе, и я надеюсь, что это послужит вам на благо. Но было бы полезнее, если бы вы попали сюда, а также и мистер У. и мисс У. Лучшее мое пожелание вам, мистер Копперфильд, и всем вам, джентльмены, это — чтобы вы очутились в этих стенах. Когда я думаю о своих прошлых заблуждениях и своем теперешнем состоянии, я уверен, что это было бы самым лучшим для вас. Горячо сожалею о всех, кого не доставили сюда.

Тут он проскользнул в свою камеру под возгласы всеобщего одобрения, а мы с Трэдльсом, когда его заперли, признаться, почувствовали большое облегчение.

Характерно для обоих покаяний было то, что мне захотелось узнать, что вообще могли натворить эти двое людей, для того чтобы попасть сюда. Но присутствующие отказались наотрез ответить на мой вопрос. Тогда я обратился к одному из двух тюремщиков, по выражению лиц мне показалось, что они прекрасно знают цену всей этой комедии.

— Известно ли вам, — заговорил я, когда мы шли по коридору, — каково было последнее «безрассудство» Номера Двадцать Семь?

— Случай в банке, — сказал он.

— Должно быть, какое-нибудь мошенничество в государственном банке? — спросил я.

— Да, сэр, мошенничество, подлог и злоумышление. Он вовлек в это и других. Дело шло о большой сумме денег. Приговор — пожизненная каторга. Будучи самым хитрым и ловким из этой шайки, он почти было вышел сухим из воды, но банку удалось-таки насыпать ему соли на хвост, и поделом.

— А знаете вы, какое преступление совершил Номер Двадцать Восемь? — еще поинтересовался я.

— Номер Двадцать Восемь, — начал мой осведомитель, как раньше, вполголоса и оглядываясь кругом, очевидно опасаясь, чтобы Крикль и его приспешники не услышали, что он сообщает противозаконные сведения о двух «безупречных», — так вот, этот Номер Двадцать Восемь (ему тоже каторга) поступил в услужение к какому-то молодому джентльмену, и в ночь накануне их отъезда за границу он похитил у своего хозяина денег и ценностей на двести пятьдесят фунтов стерлингов. Мне особенно запомнился этот случай, потому что этот самый Номер Двадцать Восемь был пойман карлицей.

— Кем?

— Крошечной женщиной. Я забыл ее имя.

— Не Маучер ли?

— Вот-вот! Он успел ускользнуть от преследований и пробирался уже в Америку в белокуром парике и в таких же накладных бакенбардах, так ловко замаскированный, как вы, наверно, во всю жизнь не видывали, но крошечная женщина, заметив его разгуливающим по улице Саутгемптона, умудрилась-таки моментально разглядеть его своими острыми глазенками. Она бросилась ему под ноги, чтобы свалить его, и вцепилась в него, как безжалостная смерть.

— Чудесная мисс Маучер! — вырвалось у меня.

— Да, это действительно можно было сказать, если бы вы, как я, видели ее стоящей на стуле в ложе свидетелей, — вставил мой друг.

— Когда крошка схватила его, — продолжал тюремщик, — он рассек ей все лицо и избил ее самым жестоким образом, но она не выпустила его до тех пор, пока его не засадили в тюрьму. Эта маленькая женщина так вцепилась в него, что полицейские чиновники были принуждены взять их вместе. Потом на суде она давала показания так смело, что заслужила высшую похвалу судей, а публика сделала ей овацию и проводила до самого ее дома. На суде крошка заявила, что, зная все деяния этого субъекта, она захватила бы его голыми руками, будь он самим Самсоном[37]. И я уверен, что она это и сделала бы, — добавил тюремшик.

Я был такого же мнения и почувствовал к мисс Маучер величайшее уважение.

Теперь мы видели все, что стоило видеть. Было бы совершенно напрасно доказывать такому субъекту, как «почтеннейший» мистер Крикль, что Номер Двадцать Семь и Номер Двадцать Восемь верны себе и совершенно те же, что были и раньше: лицемерные негодяи, способные вот к подобным покаяниям в таких местах, знающие не хуже нас, как это котируется на филантропической бирже, и ожидающие, что их лицемерие должно сослужить им службу в ссылке. Словом, напрасно было бы доказывать, что все это в общем отвратительно, фальшиво и ужасно непристойно.

И мы, предоставив этих джентльменов их «системе», расстались с ними, с «системой» и, недоумевающие, отправились домой.

— А знаете, Трэдльс, — сказал я дорогой, — быть может, и полезно гнать вовсю своего хилого конька, ибо так его можно скорее загнать досмерти.

— Хочу надеяться, что это так, — отозвался Трэдльс.

 

Глава XXXIII

НАД МОИМ ЖИЗНЕННЫМ ПУТЕМ ЗАСИЯЛ СВЕТ

 

Прошло уже больше двух месяцев со времени моего возвращения из-за границы. Приближалось рождество. С Агнессой я виделся часто. Как ни дорожил я лестными отзывами публики, как ни поощряли они меня в моей литературной работе, но малейшая ее похвала была мне в тысячу раз дороже всех этих дифирамбов.

По крайней мере раз в неделю, а иногда и чаще, я ездил верхом к Уикфильдам и проводил у них вечер. Обыкновенно возвращался я домой ночью. У меня попрежнему так тяжко было на душе, — и тяжесть эта еще больше увеличивалась, когда я расставался с Агнессой, — что я рад был проехаться верхом, вместо того чтобы, лежа в постели, терзаться бесплодными сожалениями или мучительными снами. Конечно, и едучи верхом, я не мог совершенно не думать о том, что бродило в моей голове во время моего пребывания за границей, но это было как бы эхо, доносившееся ко мне издалека. Я старался гнать от себя эти мысли и примириться с тем, что считал непоправимым.

Когда мне приходилось читать Агнессе рукопись своего нового произведения и я видел, как она внимательно слушает, когда при этом звучал ее смех или на глазах ее блестели слезы, когда она с таким жаром говорила о героях и происшествиях того фантастического мира, в котором я жил, — я с такой болью в сердце думал о том, как бы я мог быть счастлив. Но я мечтал об этом так, как, будучи женат на Доре, мечтал о том, какой хотел бы я видеть свою женушку-детку. Я чувствовал, что, испортив себе собственную жизнь, я не вправе эгоистично тревожить сестрину любовь Агнессы. Я прекрасно сознавал, что сам во всем виноват, а потому не смею роптать. Но я любил Агнессу, и для меня служило некоторым утешением рисовать себе в далеком будущем день, когда я смогу без угрызений совести сказать ей: «Вот что пережил я, когда вернулся тогда из-за границы. Теперь я старик, но с тех пор другой любви не знал».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.