Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Бергсон А 13 страница



Научное познание и в самом деле могло возгордиться от того, что его утверждениям приписывали одинаковую ценность во всей области опыта. Но именно потому, что все эти утверждения были поставлены в один ряд, они в конце концов оказались зараженными одной и той же относительностью. Этого не будет, если с самого начала установить различие, которое, как нам кажется, напрашивается само собою. Собственная область разума - это инертная материя. На нее главным образом и направлено человеческое действие, а действие, как мы говорили выше, не может совершаться в нереальном. Поэтому, если рассматривать физику в общей форме, отвлекаясь от деталей ее реализации, можно сказать, что она касается абсолютного. Если же науке удается овладеть живым, аналогично тому, как она поступает с неорганизованной материей, то это бывает только случайно - по воде судьбы или благодаря удаче, как угодно. Здесь приложение рамок разума уже не является естественным. Мы не хотим сказать, что рамки эти здесь незаконны, в научном смысле этого слова. Если наука должна расширять наше действие на вещи и если мы можем действовать, лишь используя

как орудие инертную материю, то наука может и должна и впредь обращаться с живым, как она обращалась с инертным. Но, разумеется, чем больше она углубляется в жизнь, тем более символическим, относительным, зависящим от случайностей действия становится даваемое ею знание. Поэтому в этой новой области науку должна сопровождать философия, чтобы научная истина дополнялась познанием другого рода, которое можно назвать метафизическим. Тем самым возвышается всякое наше познание, и научное и метафизическое. Мы пребываем, мы движемся, мы живем в абсолютном. Наше знание об абсолютном, конечно, и тогда не полно, но оно не является внешним или относительным. Благодаря совместному и последовательному развитию науки и философии мы постигаем само бытие в его глубинах.

Отвергая, таким образом, внушаемое рассудком искусственное внешнее единство природы, мы отыщем, быть может, ее истинное единство, внутреннее и живое. Ибо усилие, которое мы совершаем, чтобы превзойти чистый рассудок, вводит нас в нечто более обширное, из чего выкраивается сам рассудок и от чего он должен был отделиться. А так как материя сообразуется с интеллектом, так как между ними существует очевидное согласие, то нельзя исследовать генезис одной, отвлекаясь от генезиса другого. Один и тот же процесс должен был одновременно выкроить материю и интеллект из одной ткани, содержавшей их обоих. В эту-то реальность мы и будем проникать все больше и больше по мере роста наших усилий превзойти чистый интеллект.

Итак, сосредоточимся на том, что в нас одновременно и наиболее отделено от внешнего и наименее проникнуто интеллектуальностью. Поищем в глубине самих себя такой пункт, где мы более всего чувствуем, что находимся внутри нашей собственной жизни. Мы погрузимся тогда в чистую длительность, в которой непрерывно действующее прошлое без конца набухает абсолютно новым настоящим. Но в то же время мы почувствуем, что наша воля напряжена до предела. Резким усилием наша личность должна сжать саму себя, чтобы мы собрали ускользающее от нас прошлое и толкнули его, плотное и неделимое, в настоящее, которое оно создает, проникая в него. Моменты, когда мы до такой степени овладеваем собой, очень редки, они составляют одно целое с нашими подлинно свободными действиями. Но даже и тог," мы не можем удержать себя целиком. Наше ощущение длительности, то есть совпадение нашего я с самим со6"ю, допускает степени. Но чем глубже чувство и полню совпадение, тем больше та жизнь, в которую они нас увидят, поглощает интеллектуальность, превосходя ее. Ибо существенная функция интеллекта - связывать подобные с подобным, и в рамки его могут вполне вписаться лишь повторяющиеся факты. И к реальным моментам реально! длительности интеллект, безусловно, также находит доступ, задним числом восстанавливая новое состояние из ряда его внешних снимков, как можно более сходных ' тем, что уже известно. В этом смысле состояние содерж1т интеллектуальность, так сказать, в "возможности". Но оно переходит за ее границы, оно всегда несоизмеримо с нею, будучи неделимым и новым.

Ослабим теперь напряжение, прервем усилие, толкавшее в настоящее возможно большую часть прошлого. Будь расслабление полным, не было бы болте ни памяти, ни воли: это значит, что мы никогда не впадаем в абсолютную пассивность, равно как и не можем стать абсолютно свободными. Но в пределе мы можем предположить существование, состоящее из беспрестанно возобновляющегося настоящего: нет больше реальной длительности, нет ничего, кроме мгновенности, которая умирает возрождается бесконечно. Таково ли существование маерии? Не совсем, конечно, ибо анализ разлагает матери" на элементарные колебания, самые короткие из которых имеют очень малую, почти исчезающую, но все же не нулевую длительность. Тем не менее можно полагать, что физическое существование предрасположено ко второму направлению, как психическое - к первому.

В основе "духовности", с одной стороны "материальности" вместе с интеллектуальностью - с ругой, существуют, таким образом, два противоположно направленных процесса, и от одного к другому можно перейти путем инверсии, или, быть может, даже простой остановки, если верно, что термины "инверсия" и "остановка" должны здесь считаться синонимами, как мы это подробно покажем немного далее. Это предположение подтвердится, если рассматривать вещи с точки зрения протяженности, а не только длительности.

Чем больше мы осознаем наше движение вперед в чистой длительности, тем больше чувствуем взаимопроникновение различных частей нашего существа и сосредоточение всей нашей личности в одной точке, или, вернее, на одном острие, которое вдвигается в будущее, беспрерывно его разрезая. В этом и состоит свободная жизнь и свободное действие. Отдадимся теперь течению: вместо того, чтобы действовать, будем грезить. Тотчас же наше я рассеется; наше прошлое, до сих пор объединявшееся в неделимом импульсе, который оно нам сообщало, распадается на тысячи и тысячи воспоминаний, которые становятся внешними друг другу. По мере того, как они застывают, прекращается их взаимопроникновение. Так наша личность вновь нисходит в направлении пространства. Она, впрочем, постоянно соприкасается с ним и в своих ощущениях. Мы не будем останавливаться на этом вопросе, который исследовали в другом месте. Ограничимся лишь напоминанием, что протяжение до пускает степени, что всякое ощущение в известной мере протяженно и что идея непротяженных ощущений, искусственно локализованных в пространстве, есть просто точка зрения разума, внушенная скорее неосознанной метафизикой, чем психологическим наблюдением.

Конечно, даже расслабляясь, насколько это возможно, мы делаем только первые шаги в направлении протяженности. Но предположим на миг, что материя и состоит в самом этом движении, пущенном далее, и что физическое - это просто перевернутое психическое. Тогда стало бы понятно, почему дух так свободно чувствует себя и так естественно вращается в пространстве, лишь только материя внушает ему более ясное представление об этом пространстве. Смутное представление о нем давалось духу ощущением его возможного ослабления, то есть возможного протяжения. Он вновь обнаруживает его в вещах; но он мог бы получить его и без них, если бы имел достаточно сильное воображение, чтобы довести до предела инверсию своего естественного движения. С другой стороны, это позволило бы нам понять, что материя еще более подчеркивает свою материальность под взглядом духа. Сначала она помогла ему спуститься к ней, она дала ему импульс. Но, восприняв импульс, он не останавливается. Формирующееся у него представление о чистом пространстве есть только схема того предела, до которого могло бы дойти это движение. Овладев формой пространства, дух пользуется ею как сетью, петли которой могут как угодно сплетаться и расплетаться; сеть эта, наброшенная на материю, разделяет ее в соответствии с потребностями нашего действия. Таким образом, пространство нашей геометрии и пространственность вешен взаимно порождают друг друга благодаря взаимодействию двух аспектов, в сущности одинаковых, но противоположных по смыслу. Пространство не настолько чуждо нашей природе, как мы воображаем, а материя не так всецело протяженна в пространстве, как это представляется нашему интеллекту и нашим чувствам.

Первый аспект изложен нами в другом маете. По поводу второго ограничимся замечанием, что полная пространственность заключается в совершенно внешнем положении одних частей относительно других, то есть в полной взаимной независимости. Но нет материальной точки, которая не воздействовала бы на любую другую материальную точку. Если признать, что та или иная вещь находится именно там, где она действует, то придется допустить, подобно Фарадею', что все атомы взаимопроникают и что каждый из них наполняет мир. В подобной гипотезе атом или вообще материальная точка становится просто точкой зрения разума, к которой можно прийти, продолжая достаточно далеко работу деления материи на тела, полностью зависящую от нашей способности к действию. И все же неоспоримо, что материя поддается этому делению и что, считая ее делимой на внешние по отношению друг к другу части, мы строим науку, которая дает нам вполне удовлетворительное представление о реальности. Бесспорно, что если и не существует полностью изолированной системы, то наука все же находит способ разделить Вселенную на системы, относительно независимые одни от других, и она не совершает при этом явной ошибки. Что это означает, как не то, что материя простирается в пространстве, не будучи при этом абсолютно протяженной, и что, считая ее разложимой на изолированные системы, приписывая ей совершенно раздельные элементы, которые меняют отношения между собой, оставаясь сами неизменными, которые, как мы говорили, "перемещаются", не изменяясь, - словом, приписывая ей качества чистого пространства, мысленно переносятся тем самым к пределу движения, тогда как она очерчивает лишь его направление?

Трансцендентальная эстетика Канта, по-видимому, окончательно установила, что протяженность не является материальным свойством, подобным другим. Над понятием теплоты, цвета или тяжести рассуждение не будет работать бесконечно: чтобы узнать свойства тяжести или теплоты, нужно прибегнуть к опыту. Совсем не так обстоит дело с понятием пространства. Если допустить, что оно дается нам эмпирически, благодаря зрению и осязанию (и Кант никогда этого не оспаривал), в нем примечательно то, что разум, управляясь с ним лишь собственными силами, a priori вырезает в нем фигуры, a priori определяет свойства этих фигур; но опыт, с которым он не соприкасается, все же следует за ним в бесконечных усложнениях его рассуждений и неизменно подтверждает их. Вот факт, который выявил Кант. Но объяснения этого факта, думается, нужно искать совсем не на том пути, по которому пошел Кант.

Интеллект, каким нам представил его Кант, погружен в атмосферу пространственности, от которой он так же неотделим, как живое тело от воздуха, которым оно дышит. Наши восприятия достигают нас, лишь пройдя через эту атмосферу. Они заранее пропитываются там нашей геометрией, так что наша мыслительная способность только находит в материи те математические свойства, которые были уже в нее заложены нашей способностью к восприятию. Таким образом, мы убеждаемся в том, что материя послушно повинуется нашим рассуждениям; но эта материя, в том, что в ней есть умопостигаемого, - наше собственное творение: реальности "в себе" мы не знаем, и никогда ничего о ней не узнаем, ибо мы постигаем только ее преломление сквозь формы нашей способности восприятия. Если мы хотим что-либо утверждать о ней, тотчас возникает противоположное утверждение, равно доказуемо, равно вероятное: идеальность пространства, непосредственно доказываемая анализом познания, опосредованно - антиномиями, к которым ведет противоположный тезис. Такова руководящая идея кантовской критики. Она побудила Канта безоговорочно отвергнуть так называемые "эмпиристские" теории познания. На наш взгляд, она является решающей в том, что отрицает. Но дает ли она решение проблемы в том, что утверждает?

Она берет пространство как совершенно готовую форму нашей воспринимающей способности, как истинный deus ex machina, о котором нельзя сказать, ни как он возникает, ни почему он именно такой, а не иной. Она берет "вещи в себе", о которых, по ее мнению, мы ничего не можем знать: по какому же праву она утверждает тогда их существование, пусть даже "проблематическое"? Если непознаваемая реальность проецирует в нашу воспринимающую способность чувственное многообразие, которое в точности вписывается в эту способность, то не является ли эта реальность тем самым отчасти познаваемой? И, изучая этот процесс, не придем ли мы к предположению, что между вещами и нашим духом хотя бы в одном пункте существует предустановленное согласие, гипотеза на скорую руку, без которой Кант вполне резонно хотел обойтись? В сущности, именно потому, что Кант не различал степеней в пространственности, он и должен был взять пространство в готовом виде; отсюда возникает вопрос, как "чувственное многообразие" может к нему приспособиться. По той же причине он считал материю полностью развернутой в абсолютно внешние друг другу части: отсюда антиномии, тезис и антитезис которых со всей очевидностью предполагают полное совпадение материи с геометрическим пространством и которые исчезают, как только мы перестаем распространять на материю то, что справедливо в отношении чистого пространства. Отсюда, наконец, вывод о существовании трех и только трех возможностей, между которыми должна делать выбор теория познания: или дух применяется к вещам, или вещи приспосабливаются к духу, или нужно предположить таинственную согласованность между вещами и духом.

Но на самом деле есть и четвертая возможность, которую Кант, очевидно, не принимал во внимание, - ибо он, во-первых, не думал, что область духа шире интеллекта, а во-вторых (что, в сущности, одно и то же), не приписывал длительности абсолютного существования, a priori поставив время на одну доску с пространством. Это четвертое решение состоит прежде всего в том, чтобы рассматривать интеллект как особую функцию духа, направленную главным образом на инертную материю. Затем оно заключается в признании того, что ни материя не определяет формы интеллекта, ни интеллект не предписывает своей формы материи, ни оба они - интеллект и материя - не применяются друг к другу в силу какой- то предустановленной гармонии, - но что интеллект и материя последовательно приспосабливались друг к другу, чтобы в конце концов прийти к одной общей форме. Это приспособление должно было к тому же происходить вполне естественно, ибо одна и та же инверсия одного и того же движения создала одновременно интеллектуальность духа и материальность вещей.

С этой точки зрения, знание о материи, даваемое, с одной стороны, нашим восприятием, а с другой - наукой, является, конечно, приблизительным, но не относительным. Наше восприятие, роль которого состоит в освещении наших действий, осуществляет рассечение материи, всегда слишком отчетливое, подчиненное нуждам практики, а значит, требующее пересмотра. Наша наука, стремящаяся принять математическую форму, чересчур подчеркивает пространственность материи; поэтому ее схемы обычно слишком точны и к тому же всегда нуждаются в переработке. Чтобы научная теория достигла завершенности, дух должен был бы охватить сразу всю совокупность вещей и определенным образом расположить их относительно друг друга; но в действительности мы вынуждены выражать проблемы, одну за другой, в понятиях, неизбежно носящих временный характер, так что решение каждой проблемы бесконечно исправляется решением следующих, и наука в целом является относительной, завися от случайного порядка, в котором поочередно ставились проблемы. В этом смысле и в этой мере науку и следует считать условной. Но условность ее, скажем так, de facto, а не de jure. В принципе, позитивная наука касается самой реальности, если только она не покидает своей области - инертной материи.

Рассматривая таким образом научное познание, мы возвышаем его. Но зато теория познания становится делом бесконечно сложным и превосходящим силы чистого интеллекта. Действительно, недостаточно лишь определить, с помощью тщательного анализа, категории мысли: нужно показать их происхождение. Что касается пространства, то нужно усилием духа sui generis следовать за прогрессивным, или, вернее, за регрессивным движением внепространстве иного, нисходящего в пространственность. Поднявшись вначале как можно выше в нашем собственном сознании, чтобы затем постепенно спускаться, мы ясно чувствуем, что наше я, напрягшееся было в неделимом и действующем волевом акте, развертывается в инертные, внешние друг другу воспоминания. Но это лишь начало. Наше сознание, очерчивая движение, показывает нам его направление и заставляет нас предвидеть возможность его продолжения до конца; само оно не заходит так далеко. Напротив, если мы рассматриваем материю, которая поначалу кажется нам совпадающей с пространством, то обнаруживаем, что чем больше наше внимание сосредоточивается на ней, тем больше части, которые мы считали рядоположенными, входят друг в друга, причем каждая из них испытывает воздействие целого, которое, следовательно, каким-то образом присутствует в ней. Итак, хотя материя развертывается в направлении пространства, она не доходит в этом до конца; отсюда можно заключить, что она только продолжает гораздо дальше то движение, зарождение которого сознание могло обрисовать в нас. Мы держим, таким образом, два конца цепи, хотя нам и не удалось захватить другие ее звенья. Всегда ли они будут ускользать от нас? Нужно иметь в виду, что философия, как мы ее определяем, еще не вполне осознала саму себя. Физика понимает свою роль, когда она толкает материю в направлении пространственности; но понимала ли свою роль метафизика, когда она просто-напросто шла по следам физики с призрачной надеждой двигаться далее в том же направлении? Не будет ли, напротив, ее подлинной задачей подняться по тому склону, по которому физика спускается, вернуть материю к ее истокам и постепенно создать космологию, которая была бы, если можно так выразиться, перевернутой психологией? Все, что кажется положительным физику и геометру, становится, с этой новой точки зрения, остановкой или нарушением истинной позитивности, которая должна определяться в понятиях психологических.

Конечно, если принять во внимание удивительный порядок в математике, полное согласие между предметами, которыми она занимается, логику, присущую числам и фигурам, нашу уверенность в том, что, как бы ни были различны и сложны наши рассуждения об одном и том же предмете, мы всегда придем к одному и тому же заключению, - то можно усомниться в том, что столь, по-видимому, положительные качества являют собой систему отрицаний, скорее отсутствие, чем наличие подлинной реальности. Но не нужно забывать, что наш интеллект, который констатирует этот порядок и им восхищается, ориентирован в том же направлении, которое приводит к материальности и пространственности его предмета. Чем больше усложнений он помещает в свой предмет при его анализе, тем сложнее порядок, который он в нем находит. И этот порядок, и эта сложность по необходимости действуют на него как позитивная реальность, ибо они одного с ним направления.

Когда поэт читает мне свои стихи, это может так затронуть меня, что я проникну в мысли поэта, в его чувства, вновь переживу то простое состояние, которое он раздробил на слова и фразы. я сопереживаю (sympatise) тогда его вдохновению, я следую за ним в непрерывном движении, которое, как само вдохновение, есть неделимый акт. Но стоит мне отвлечься, ослабить то, что было во мне напряжено, как звуки, до сих пор растворенные в смысле, предстанут передо мной раздельно, один за другим, в своей материальности. Мне не нужно ничего для этого прибавлять; достаточно, чтобы я нечто убавил. По мере того, как я отвлекаюсь, последовательные звуки все более обособляются: подобно тому, как фразы распались на слова, так и слова распадутся на слоги, которые я буду воспринимать поочередно. Пойдем еще далее в направлении грезы:

тогда уже буквы отделятся одни от других, и я увижу, как они переплетаются и дефилируют на воображаемом листе бумаги. я буду тогда восхищаться четкостью их переплетения, чудным порядком шествия, точностью, с какой буквы вписываются в слоги, слоги в слова и слова во фразы.

Чем дальше я буду продвигаться в совершенно отрицательном направлении ослабления, тем большее протяжение и усложнение буду создавать; чем больше, в свою очередь, возрастет усложнение, тем сильнее я буду восхищаться непоколебимым порядком, царящим между элементами. И все же это усложнение и протяжение не представляют ничего положительного; они отражают недостаток воли. С другой стороны, порядок должен расти вместе с усложнением, так как он является только одной из его сторон: чем больше символических частей мы замечаем в неделимом целом, тем больше увеличивается число отношений между ними, ибо одна и та же неделимость реального целого продолжает охватывать растущую множественность символических элементов, на которые разложило его ослабление внимания. Подобное сравнение в известной мере поясняет, как одно и то же уничтожение позитивной реальности, одна и та же инверсия некоторого начального движения может одновременно создать протяжение в пространстве и удивительный порядок, который открывает в нем наша математика. Конечно, между этими случаями существует то различие, что слова и буквы были изобретены разумным усилием человечества, тогда как пространство возникает автоматически, подобно остатку при вычитании, если даны два первых члена'. Но в обоих случаях бесконечное усложнение частей и их совершенная координация созданы одновременно инверсией, которая, в сущности, является остановкой, то есть уменьшением позитивной реальности.

Все операции нашего интеллекта направлены к геометрии как к пределу, где они находят свое полное завершение. Но так как геометрия им по необходимости предшествует (ибо эти операции никогда не дойдут до построения пространства и не могут не принимать его как данное), то очевидно, что главной пружиной нашего интеллекта, заставляющей его работать, является скрытая геометрия, присущая нашему представлению о пространстве. В этом убеждает исследование двух существенных функций интеллекта: дедукции и индукции.

Наше сравнение только развивает содержание термина, как понимает его Плотин. Ибо, с одной стороны, у этого философа есть сила производящая и осведомляющая, аспект или фрагмент, а с другой - Плотин иногда говорит о нем как о речи. В целом, отношение, устанавливаемое нами в данной главе между "протяжением" (extension) и "напряжением" (distension), в чем-то сходно с отношением, предполагаемым Плотином (в рассуждениях, которые, вероятно, вдохновили Равэссояа), когда он делает из протяженности, конечно, не инверсию начального Существа, но ослабление его сущности, один из последних этапов процессии (см., в частности, Епп. IV, III, 9-11 и III, VI, 17-18). Однако античная философия не замечала, какие следствия вытекали из этого для математики, ибо Плотин, как Платон, возвел математические сущности в абсолютные реальности. В особенности же эта философия позволила себя обмануть совершенно внешней аналогией длительности с протяжением. Она толковала первую так же, как вторую, считая изменение понижением неизменности, чувственное - упадком умопостигаемого. Отсюда, как мы покажем в следующей главе, явилась философия, не понимавшая реальной функции и назначения интеллекта.

Начнем с дедукции. То же движение, которым я черчу фигуру в пространстве, порождает ее свойства: они видимы и осязаемы в самом этом движении; я чувствую, я переживаю в пространстве отношение определения к его следствиям, посылок к заключению. Все другие понятия, идею которых мне подсказывает опыт, только отчасти могут быть построены a priori, а потому определение их будет несовершенным, и дедукции, в которые войдут эти понятия, как бы строго ни связывать заключения с посылками, будут причастны этому несовершенству. Но когда я на глаз вычерчиваю на песке основание треугольника и начинаю строить два угла при основании, я достоверно знаю и понимаю, что если эти два угла равны, стороны тоже будут равны, так что фигура может повернуться вокруг самой себя и ничто в ней не изменится. я знал это гораздо раньше, чем выучил геометрию. Таким образом, до геометрии как науки существует геометрия натуральная, ясность и очевидность которой превосходят ясность и очевидность других дедукций. Эти последние имеют дело уже не с величинами, но с качествами. Они образуются, конечно, по образцу первых и обязаны своей силой тому, что под качеством мы различаем смутно просвечивающую величину. Заметим, что вопросы о положении и величине суть первые, которые ставятся нашей деятельности; интеллект, направленный вовне, на действие, решает их раньше, чем появляется интеллект размышляющий: дикарь лучше цивилизованного человека умеет измерять расстояния, определять направление, чертить по памяти подчас сложную схему пройденного им пути и возвращаться, таким образом, к исходной точке по прямой линии'. Поскольку животное не делает ясных выводов, не образует отчетливых понятий, оно и не представляет себе однородного пространства. Вы не можете взять это пространство как данное, не вводя одновременно потенциальную геометрию, которая сама собой выродится в логику. Нежелание философов рассматривать вещи под этим углом зрения вызвано тем, что логическая работа интеллекта представляется им положительным усилием духа. Но если понимать под духовностью движение вперед, ко все новым и новым творениям, к выводам, которые несоизмеримы с посылками и ими не определяются, то о том представлении, которое движется среди отношений необходимой детерминации, через посылки, содержащие в себе свое заключение, придется сказать, что оно идет в обратном направлении, в направлении материальности. То, что с точки зрения интеллекта предстает как усилие, само по себе есть отказ от усилия, расслабление. И тогда как, с точки зрения интеллекта, автоматически выводить геометрию из пространства, а из самой геометрии логику есть petitio principii, - то, наоборот, если пространство есть предел движения в направлении ослабления духа, то нельзя брать пространство как данное, не полагая тем самым логику и геометрию, находящиеся на пути, пределом которого является чистая пространственная интуиция.

Недостаточно еще обращали внимание на то, как мало значение дедукции в психологических науках и науках о духе. Из положения, подтвержденного фактами, можно вывести здесь заключение, поддающееся проверке только до известного пункта, в известной мере. Очень скоро приходится обращаться к здравому смыслу, то есть непрерывному опыту реальности, чтобы согнуть выведенные следствия и направить их вдоль изгибов жизни. Дедукция применима в духовных вопросах лишь, скажем так, в метафорическом смысле и ровно в той мере, в какой духовное может быть перенесено в физическое, то есть выражено в пространственных символах. Метафора никогда не заходит очень далеко, подобно тому как кривая лишь ненадолго сливается с касательной. Как не поражаться тому, сколько странного и даже парадоксального заключено в этой слабости дедукции? Ведь это - чисто духовная операция, выполняемая только силой духа. Казалось бы, где еще дедукция должна чувствовать себя столь привольно и развиваться свободно, как не среди явлений духа, в духовной сфере. Увы, именно здесь она сразу же исчерпывает свои возможности. Напротив, в геометрии, в астрономии, в физике, когда мы имеем дело с предметами внешнего мира, дедукция всемогуща. Наблюдение и опыт, конечно, необходимы здесь, чтобы вывести принцип, то есть определить, под каким углом зрения нужно смотреть на вещи; но, строго говоря, если повезет, его можно открыть сразу же; а из этого принципа вытекает довольно длинный ряд следствий, которым опыт всегда даст подтверждение. Из этого можно сделать лишь один вывод: дедукция идет в своих операциях по следам материи, повторяя ее изменчивые изгибы; она, наконец, в неявном виде дана вместе с пространством, поддерживающим материю. Пока она развертывается в пространстве или в о пространствленном времени, ей остается лишь отдаваться течению. Длительность же вставляет ей палки в колеса.

Итак, дедукция не производит своих операций без задней мысли о пространственной интуиции. Но то же самое мы можем сказать и об индукции. Действительно, нет необходимости мыслить, как геометр, и даже вообще мыслить, чтобы ожидать от одних и тех же условий повторения того же факта. Уже сознание животного делает это, и, независимо от всякого сознания, само живое тело построено так, чтобы извлекать из последовательных положений, в которых оно находится, нужные ему сходства и отвечать на возбуждения соответствующими реакциями. Но от машинального ожидания и автоматической реакции тела далеко до индукции как таковой, то есть до интеллектуальной операции, основанной на уверенности в том, что существуют причины и следствия и что одинаковые следствия вытекают из одинаковых причин. Вникнув глубже в эту двойную веру, мы обнаружим следующее. Она предполагает прежде всего, что реальность допускает деление на группы, которые на практике можно считать изолированными и независимыми. Если я кипячу воду в кастрюле, стоящей на горелке, то сама операция и участвующие в ней предметы в действительности соединены с массой других предметов и операций: мало-помалу можно прийти к тому, что вся наша солнечная система имеет отношение к тому, что происходит в этой точке пространства. Но в известной мере и для особой цели, которую я преследую, я могу допустить, что все происходит так, как будто группа вода-кастрюля-зажженная горелка представляет собой независимый микрокосм. Вот что я утверждаю прежде всего. Затем, когда я говорю, что этот микрокосм будет вести себя всегда одинаково, что теплота непременно, к концу определенного времени, вызовет кипение воды, то я допускаю, что достаточно мне взять известное число элементов системы, чтобы система стала полной:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.