Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





A.M. Иванов. ВСТУПЛЕНИЕ



A.M. Иванов

 

Луи Повелю

 

«Этим я заканчиваю и высказываю мой приговор. Я осуждаю христианство, я выдвигаю против христианской церкви страшнейшие из всех обвинений, какие только когда-нибудь бывали в устах обвинителя. По-моему, это есть высшее из всех мыслимых извращений, оно имело волю к последнему извращению, какое только было возможно. Христианская церковь ничего не оставила не тронутым в своей порче, она обесценила всякую ценность, из всякой истины она сделала ложь, из всего честного — душевную низость (…) Я называю христианство единым великим проклятием, единой великой внутренней порчей, единым великим инстинктом мести, для которого никакое средство не будет достаточно ядовито, коварно, низко, достаточно мало, — я называю его единым бессмертным, позорным пятном человечества…»

 

Фридрих Ницше «Антихрист»

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

О чём они мечтают — персонажи Боттичелли и Каспара Давида Фридриха? К какому прошлому-настоящему обратили они свой взор? Возможность пришествия каких богов предчувствуют они сквозь мир, опутывающий их узами их собственной неполноты? Местом какой трансценденции они станут? Для меня эти вопросы напрямую связаны со стоящим в заглавии этой книги вопросом, на который я стремлюсь здесь ответить. Ещё вчера слово «язычество»  было уничижительным. Сегодня оно прочно вошло в повседневный язык. Что же оно означает? Что оно может  означать для людей нашего времени? Как мы его понимаем? Соответственно, на что это язычество обращает свою критику и свой отказ от библейской мысли, породившей христианство? И, наконец, что означают для наследников нашей культуры два совпавших по времени явления — упадок великих религий откровения и возрождение священного?

К этим вопросам невозможно относиться равнодушно. Это исторические  и судьбоносные  вопросы. Речь на самом деле идёт о судьбе и предназначении: о том, к чему  мы себя предназначаем, и, для начала, о том, хотим ли мы ещё вообще себя к чему-либо предназначить.  Именно эти вопросы я ставлю перед собой в этой книге, являющейся прежде всего личным размышлением — этапом в размышлениях о предмете, который меня интересует, о котором моё мнение уже развивалось и, я надеюсь, ещё будет развиваться.

Вопрос восприятия. В критике не существует абсолюта, не существует единственно верной точки зрения. В любом случае, я не стремился представить вопрос с подобной точки зрения. Я всего лишь хотел представить, настолько ясно, насколько это возможно, два великих духовных видения, два великих взгляда на мир, которые отличаются друг от друга и сталкиваются друг с другом — иногда в сердце одного человека. Я хотел рассказать, почему в одном из них я внезапно узнаю себя, а второй противоречит моему внутреннему существу. И, наконец, как можно было бы вернуть себе вечные ценности. Таким образом, я стремился не столько убедить кого-то, сколько представить духовное противостояние, нарисовать картину столкновения двух способов восприятия. Можно чувствовать себя «язычником», узнавать себя в «языческой» чувствительности, а можно и нет. Но нужно знать, по крайней мере, в чём эта чувствительность заключается. Поэтому каждый имеет право узнать себя в том, что ему больше подходит, и укрепиться этим. Это ещё раз подтверждает, что подобная книга, не преследующая своей целью поколебать верующих в их вере, может наоборот их в этой вере укрепить. Даже иллюзия может быть положительной, может содержать в себе и пробуждать потенциальную творческую силу. Я стремлюсь не уменьшить или подавить веру, но вернуть  её — возможно, в ином виде. Конечно, не все верования равноценны, но есть нечто худшее, чем ничтожное верование, — полное отсутствие веры. (Если предположить, что оно вообще возможно, что, как представляется мне, оно не является полным отказом мыслить). В своём предыдущем сочинении я сказал, что образ действия равноценен самому действию. Читатель убедится в том, что, на мой взгляд, вера не менее ценна, чем предмет веры, и что именно в этом я расхожусь с большинством своих современников.

А возможно ли вообще что-либо показать, если учесть сами основания этого действия? Уже более сорока лет назад Реймон Арон говорил, что критика исторического разума определяет пределы исторической объективности, а не её основы. Это ещё раз свидетельствует о том, что критика никогда не позволяет обойтись без философского решения. «Богами правит судьба, а не наука, какой бы она ни была»,  —писал Макс Вебер. Невозможно опровергнуть чувство, а ведь именно чувства определяют в качестве оправданий столь многие системы. Макс Вебер приводил в качестве примера христианское изречение: «Не сопротивляйся злу насилием». Очевидно, добавлял он, что «с чисто человеческой точки зрения эти евангельские поучения оправдывают этику, противоречащую достоинству. Каждый должен выбрать между достоинством религии, которое нам предлагает эта этика, и достоинством мужественного существа, которое проповедует совсем иное: "Сопротивляйся злу, иначе ты будешь виновен в его победе". В зависимости от глубоких убеждений отдельного человека одна этика окажется дьявольской, а другая божественной, и каждый должен будет решить со своей собственной точки зрения, где бог, а где дьявол. Так происходит в жизни везде».  Если вы придерживаетесь определённой системы ценностей, если вы решаете принять определённое наследство, тогда вы должны поддержать одно из мнений. Но первоначальное решение остаётся вопросом выбора — выбора, который никогда не может вполне показать необходимость своих собственных предварительных условий. Ничто не может отменить этот выбор, в котором играют роль наши личные намерения и мысли, но в который также вмешиваются наша общая самобытность, наше происхождение, наше наследие. Каждый из нас должен выбрать, «где бог, а где дьявол». Человеческое состояние заключается в полном осознании этого призвания. Поэтому нет никаких причин избегать субъективности — тем более, что она является своим собственным источником силы.

В этой книге я предлагаю параллельное прочтение  язычества как изначальной религии Европы, как составной части, чьё значение всегда является центральным, и библейско-христианской мысли. Это прочтение можно принять или отвергнуть: это предмет спора. Но, даже и приняв его, можно сделать выбор, противоположный моему: предпочесть христианство и отвергнуть язычество по тем же самым причинам,  которые отдаляют меня от первого и приближают к второму. Таким образом, вопрос вырисовывается не в виде дилеммы, а в виде треугольника.

Наконец, это позиция, основанная на терпимости. Терпимости, которая, естественно, не исключает ни суждения, ни критики, но которая делает из противника лишь образ  актуальной проблематики. Человек, отвергающий загробные миры, отвергающий разделение бытия и мира, отвергающий представление о Божественном, основанное на понятии единственной правды, и проистекающее из него обесценивание Другого, был готов вчера и готов сегодня признавать всех богов, даже совершенно ему чуждых, даже тех, кому он никогда не стал бы поклоняться, даже тех, которые пытались украсть у него душу. Он готов защищать право людей узнавать себя в избранных ими самими богах — при условии, конечно же, что подобное же право будет обеспечено и ему.

Как всегда, я написал эту книгу для всех и ни для кого. Особенно же для тех, кого я никогда не узнаю. В ней выражается ностальгия — это ностальгия по будущему. Увы, но время истолкования мифа это и время исчезновения богов. В эпоху, неопримитивную  самой своей современностью, в эпоху, совершенно пустую самой своей переполненностью, в эпоху, в которую всё есть видимость и всё устарело, когда всё есть зрелище, но нет больше глаз, чтобы видеть, в обществе, где утверждаются новые формы тоталитаризма и исключения, обществе, кипящем от ненависти, не подлинном и несущественном, в обществе, где умирает красота, обществе конца истории, обществе последнего человека, в котором всё обрушивается на Заход — на абсолютный, трансатлантический Запад, обществе бывшей великой истории, эта книга стремится указать на возможность панорамы, на возможность духовного представления,  которое было бы созвучно красоте картины, лица, созвучия — вере народа, возвышенного надеждой и волей пережить новое начало.

Как уже понял читатель, это книга желаний, воспоминаний, сомнений и страстей.

А. Б.

 

Что может означать сегодня слово «язычество»  для тех, кто вместе с Ницше считает, что христианизация Европы, включение — более или менее законченное, более или менее удачное — европейского духа в христианскую систему мышления было одним из наиболее пагубных событий во всей истории до наших дней — катастрофой в собственном смысле этого слова? Этот вопрос представляется тем более важным, что он не перестаёт стоять в повестке дня, о чём свидетельствуют недавние споры, которые, впрочем, необходимо поместить в рамки более широкого и более древнего disputatio,  в момент, когда, что бы там ни говорили некоторые, «старчеством» является не «многобожие», но иудео-христианское единобожие, которое ставится под вопрос, которое трещит по всем швам, в то время как язычество вновь являет свою привлекательность, пусть часто и в неудачных, иногда ошибочных, а в целом бессознательных формах.[1]

 

§ 1

 

Говоря по правде, язычество никогда не умирало. Со времён попыток восстановления солнечного культа при иллирийских императорах (особенно при Аврелиане — благодаря поддержке Плотина) и более поздних попыток императора Юлиана оно никогда не переставало вдохновлять умы. С конца четвёртого века, когда, как казалось, христианство, ставшее государственной религией, торжествовало победу, можно уже даже говорить о «языческом возрождении» (см.: Herbert Bloch, La rinascila pagana in Occidciite alia fine del secolo IV, in Arnaldo Momigliano, ed., II conflitto tra paganesimo e cristianesimo nel secolo IV, Giulio Einaudi, Torino, 1968 et 1975, pp. 199–224). Впоследствии языческие ценности продолжали жить — как в коллективном бессознательном, так и в определённых традиционных народных обрядах (ошибочно именуемых «фольклорными»), богословии некоторых великих «христианских» еретиков, а также бесчисленных художественных и литературных ренессансах.  Со времён Ронсара и дю Белле литература не переставала находить в дохристианской древности плодотворный источник вдохновения, в то время как в течение пятнадцати столетий политическая мысль была питаема рассуждениями о чисто языческом принципе imperium'a,  цоколе того удивительного предприятия — возможно, самого грандиозного предприятия в истории, — которым была Римская империя. Наконец, в философии сторонникам исключительного превосходства логоса  над мифом,  от Декарта и Огюста Конта до Хоркхаймера и Адорно, противостояли сторонники мифа,  от Вико до Хайдеггера…

В конце пятнадцатого столетия Ренессанс, первоначально сосредоточенный во Флоренции, а потом распространившийся на всю Европу, появляется на свет вследствие возобновления связи с духом древнего язычества. В течение золотого века Meдичи можно вновь видеть противостояние сторонников Платона (Пико делла Мирандола, Марсилио Фичино) и сторонни ков Аристотеля (Пьетро Помпонацци). Переводятся и комментируются Гомер, Демосфен, Плутарх, трагики, анналисты, философы. Величайшие художники, архитекторы, живописцы и скульпторы находят источник вдохновения в античных произведениях — не для того, чтобы делать их простые копии, но чтобы укоренять в них новые образы. Во Франции слова Платона, приведённые в «Придворном» Бальдассара Кастильоне (1537 г.), оказываются откровением для Маргариты Наваррской, сестры Франциска I. «Читая сочинения Цицерона или Плутарха,  — подтверждает Эразм, — я чувствую, как становлюсь лучше».  Древние греко-латинские боги обретают таким образом свою вторую молодость, плодами чего пользуется вся Европа, в то время как на Севере новое открытие германской древности играет такую же роль в «национальном возрождении», которое переживает Германия, — от Конрада Цельтиса до Никодемуса Фришлина.[2]

В начале девятнадцатого столетия дух античности особенно почитают и возрождают немецкие романтики. Древняя Греция представляется им настоящим образцом гармоничной жизни. В своём образцовом прошлом, приравнивая Фауста к Прометею, они видят образ того, что может быть их собственным будущим, и подчёркивают глубокое сходство между эллинским духом и духом своего собственного народа. Если божественное существовало, говорит Гельдерлин, тогда оно вернётся, потому что оно вечно. Новалис и Фридрих Шлегель выражают такие же чувства. Генрих фон Клейст, со своей стороны, славит память Арминия (Германа), который в 9 году нашей эры объединил германские племена и разгромил легионы Вара в Тевтобургском лесу.

Несколькими десятилетиями позже во Франции при поддержке археологии и языкознания возникает колоссальная литературная мода на язычество, увлёкшая как символистов, так и парнасцев, как романтиков, так и неоклассицистов. В то время как Виктор Гюго, привлечённый пантеизмом, определяет Бога как Совокупность («Полнота для себя и бесконечное для мира», «Религии и религия»), Теофиль Готье прославляет в эллинизме «душу нашей поэзии». Леконт де Лиль печатает свои «Античные стихотворения» (1842 г.) и «Варварские стихотворения» (1862 г.), Теодор де Банвиль своих «Кариатид» (1842 г.), Хосе Мария де Эредиа свои «Трофеи», Жюльет Адам роман под названием «Язычница» (1883 г.), Пьер Луи «Афродиту» и крайне апокрифические «Песни Билитис». Анатоль Франс плетет венки Левконое и Лете Ацилии, Луи Менар воспевает достоинства эллинского мистицизма. Тэн прославляет в Афинах «первую родину прекрасного». В стороне не остаются Альбер Самен, Жан Мореас, Анри де Ренье, Лафорг, Верлен, Эдуар Шюре, Сюлли Прюдом, Эдуар Дюжарден, Франсуа Коппе, мадам де Ноай, не говоря уже о Катулле Мендесе, чей «Обнажённый человек» был относительно недавно переиздан (изд. Libres-Hallier, 1980).

В 1848 г. Луи Менар видит в многобожии основание республиканского идеала: уважение к множественности мнений и критику монархии. Такова же точка зрения аббата Ж. Гома, фанатичного противника язычества, который отождествляет его с демократией и социализмом и, не колеблясь, пишет: «Ренессанс был возрождением, культом, фанатичным прославлением, язычества со всеми его литературными, художественными, философскими, моральными и религиозными идолами; Ренессанс породил Реформацию, Реформация породила вольтеровское безбожие, вольтеровское безбожие породило Французскую революцию, Французская революция была самым ужасным моральным катаклизмом в истории»  («Письма Монсеньеру Дюпенлу, епископу Орлеанскому, о язычестве в образовании»). Церковь негодует по поводу того, что воображению или изучению молодёжи предлагаются примеры Фемистокла, Катона, Солона, Сципиона и Цинцинната. По её мнению, нельзя преподавать ни Горация, ни Тита Ливия.

Это отождествление языческих ценностей с ценностями нарождающейся «левой» соответствует общему мнению. В то время другие авторы стремятся направить язычество в противоположном направлении. «Когда я увидел Акрополь, —  пишет Ренан, — мне открылось божественное»  («Воспоминания о детстве и юности»). Моррас, в свою очередь, совершает путешествие в Афины, Баррес — в Спарту. Юный Моррас, чье «глубоко пережитое язычество» подчёркивает, среди прочих Гюстав Тибон (Maurras poete, in Itinraires, avril 1968, p. 145), восклицает: «Отжившему своё Парфенону никто не нужен. Парфенон нужен нам, чтобы развивать нашу жизнь».  И чтобы «поносить иудео-христианский обскурантизм» и Magnificat' о».[3] Критика христианства будет являться Франции и за границей характерной чертой того, что следует именовать «правой» политической мыслью, от Сореля и Прудона, Уга Ребеля и Пьера Ласера, д'Аннунцио, Парето, Шпенглера, Меллера ван ден Брука и Юнгера до Дрье ля Рошеля, Селина, даже Бразийяка, который прославляет «наивное язычество» Жанны д'Арк («Процесс Жанны д'Арк»), и далее до Юлиуса Эволы, Луи Ружье, Армина Мелера, Луи Повеля и Жана Кау.

В современной литературе язычество проявляется в сочинениях таких авторов, как Д.Г. Лоуренс (см., прежде всего, его «Апокалипсис»), Колетт, Джионо, Кнут Гамсун, Стефан Георге, Рильке и т. д. Монтерлан, делающий из античного мира палестру, где правят Гермес и Минерва, прославляет достоинства язычества и не перестаёт говорить о том месте, которое занимает в его творчестве resromana.  Противопоставляя римский Тибр восточному Оронту, он даёт следующий совет: «Всякий раз, когда наш дух колеблется, обращаться к греко-римской мысли ранее второго столетия»  (Va jouer avec cette poussiere, Gallimard, 1966).[4] Из более современных авторов необходимо упомянуть Маргерит Юрсенар, Жана Маркаля, Яна Брекильена, Дж. Р.Р. Толкиена, Патрика Гренвиля…

Во время идеологического подъёма «Новой Правой» и контрнаступления Б.-А. Леви (Le testament de Dieu, Grasset, 1979) и его друзей споры между сторонниками монотеизма и сторонниками политеизма — «монополия» парижских салонов — вошли в моду. Провозглашая анафему всей греческой части нашего наследия, Леви внезапно вспоминает реакционные, антидемократические аргументы, предложенные аббатом Гомом, одновременно усваивая хорошо известный афоризм: «Проклят тот, кто учит своего сына науке греков»  (Талмуд, Баба Камма, фол. 82–83; трактат Сота, фол. 49). Луи Повель, напротив, заявляет: «Существует тайная Европа, которую необходимо вновь открыть. Я верю в возвращение к духовному язычеству»  (интервью, данное Жану Биесу, J'ai dialogu avec des chercheurs de vrit, Retz, 1979). Мексиканский писатель Октавио Пас, провозглашающий себя «политеистом и демократом», описывает единобожие как «одну из великих катастроф человечества» (Les Nouvelles littraires, 14 juin 1979). Бернар Уден осуждает единобожие как источник тоталитаризма (La foi qui tue, Laffont, 1980). Реймон Рюер заканчивает одно из своих последних сочинений «Решительный скептик» (Laffont, 1979) обращением к Зевсу. Ален Даниелу видит в «монотеистической иллюзии» «отклонение с точки зрения духовного опыта» (Shiva et Dionysos, Fayard, 1979). Филипп Соллерс говорит о Пьере Паоло Пазолини, что тот был одновременно «язычником» и «иудео-христианином» (Pasolini, Sade, saint Matthieu, in Maria Antonietta Macciocchi, d., Pasolini, Grasset, 1980). Фольклористы и учёные, занимающиеся историей идей, исследуя повседневную жизнь народа, не перестают сталкиваться с проблемой языческих пережитков в том, что Карло Гинцбург именует «крестьянской религией» (Les batailles nocturnes, Verdier, Lagrasse, 1980). Маргинальные проявления язычества обнаруживаются вплоть до общественных явлений, представляющихся на взгляд многих чрезвычайно спорными, таких как мода на определённого рода эзотеризм или экологическая мода (возвращение к природе, которая считается «ликом Бога», спор с христианством с точки зрения духовности и оккультизма и т. д.). Примеры можно было бы умножить.

Наконец, современное тяготение к плюрализму и укоренённости  содержит в себе, хотя бы даже и неявно, отвержение ограничивающего универсализма и христианского эгалитаризма. Можно согласиться с Одо Марквардом (Lob des Polytheismus. Ueber Monomythie und Polymythie, in Hans Poser, Hrsg., Philosophie und Mythos. Ein Kolloquium, Walter de Gruyter, Berlin, 1979, pp. 40–58), что подобная необходимость неизбежно сопровождается поисками полимифологии.  Кризис того, что Жильбер Дюран называет «единственным культом одномерного смысла истории, выровненного по старой нити тоталитарной логики», крушение оптимистической уверенности, связанной с идеей «прогресса», отказ от идеологий разрыва и «изнанки», упадок рационализма и позитивизма, подъём идеалтипов и архетипов как модальностей неизбежно множественного (поскольку всегда состоящего из разнородных элементов) коллективного бессознательного, постоянно множащиеся исследования «образного» и «изначальны слов», возрождение мифа одновременно как предмета и как способа  познания, отклонение количественно-рыночных ценностей и однозначных теоретических ориентации — все эти черты общества приводят к открытым, разнородным, «политеистическим» в собственном смысле этого слова системам, управляющимся конфликтной логикой и синтетическими парадоксальными «детерминизмами», соответствующими нормальному  состоянию живых систем.

В лице Дэвида Л. Миллера (Le nouveau polythisme, Imago, 1979) и Джеймса Хиллманна (Pan et le cauchernare, Imago, 1979) фактически целая школа современной психологии проповедует возрождение многобожия как единственной духовности, соответствующей состоянию многоголосой, многозначной и многосмысловой вселенной. В соседней области знаний такой исследователь как Жильбер Дюран, для которого любое общество является «аксиологически политеистическим и более или менее четырёхфункциональным», выступает в пользу «этики плюрализма» (также являющейся этикой «глубины»), основанной на желании,  «которое его собственное величие определяет как множественное, множественность которого обеспечивается только иерархическим принципом различия» (La cit et les divisions du royaume, in Eranos),[5] в то время как Мишель Маффесоли, также придерживающийся «политеизма ценностей», о котором говорит Макс Вебер (Le savant et la politique, UGE-10/18, 1971), определяет язычество как «то, что, признавая политеизм действительности, учится не гнуть спину перед "силой истории" или её различными воплощениями и заменами»  (La violence totalitaire, PUF, 1979, p. 68).

Насущность язычества, таким образом, не подлежит сомнению. Неоязычество, если оно существует, не является делом сект, как представляют себе не только его противники, но и группы и кружки — иногда благонамеренные, иногда неумелые, зачастую невольно комические и совершенно маргинальные. Оно также не является «вывернутым христианством», которое усвоило бы различные формы  христианства — от системы обрядов до системы предметов, чтобы создать нечто равноценное или противоположное им.

Сегодня нам представляется опасным не столько исчезновение язычества, сколько его возрождение в примитивных или ребяческих формах, родственных той «вторичной религиозности», в которой Шпенглср с полным основанием видел одну из характерных черт гибнущих культур, и о которой Юлиус Эвола писал, что она «соответствует в целом явлению уклонения, отчуждения, запутанного возмещения, не оказывающему никакого серьёзного влияния на действительность  (…), чему-то гибридному, вырождающемуся и умственно неполноценному»  («Оседлать тигра»). Всё это требует некоторых объяснений.

 

§ 2

 

Прежде всего, язычество не является «возвратом в прошлое». Нет оснований называть его «одним прошлым против другого прошлого» в противоположность тому, что с легкостью пишет Ален-Жерар Слама (Lire, avril 1980). Оно не представляет собой желания вернуться в какой-либо «потерянный рай» (это скорее иудео-христианская тема), а тем более, в противоположность тому, что безосновательно утверждает Катрин Шалье (Les nouveaux cahiers, t 1979), к «чистому истоку».

Во времена, когда беспрерывно говорят о «корнях» и «коллективной памяти», упрёк в «пассеизме» отпадает сам собой. Каждый человек рождается прежде всего как наследник; не может быть никакой самобытности отдельных людей или народов без учёта заинтересованными лицами того, что их породило, источника, из которого они происходят. Точно так как гротескно звучали вчера осуждения «языческих идолов христианскими миссионерами, поклоняющимися своему собственному амулету, несколько комично звучат сегодня осуждения «прошлого» (европейского) из уст людей, не перестающих хвастаться иудео-христианской преемственностью и отсылать нас к «вечно современному» примеру Авраама, Иакова, Исаака и прочих доисторических бедуинов.

С другой стороны, необходимо остановиться на значении слова «прошлое». Мы сразу же отвергаем иудео-христианскую проблематику, которая делает из прошлого определённо пройденную точку  на прямой,  неизбежно ведущей человечество из райского сада в мессианские времена. Мы не верим в смысл истории. Для нас прошлое является измерением, перспективой,  которой наделена современность. События являются «прошлыми» только постольку, поскольку они вписываются в настоящее.  Перспектива, открывающаяся в результате нового представления нами самим себе этих событий, «преображает» наше настоящее точно так же, как смысл, который мы им придаём, заново представляя  их себе, содействует их собственному преображению. Таким образом, «прошлое» неизбежно обладает такой чертой человеческого сознания, как временность,  которая не является ни измеримым «количеством времени», о котором говорит разговорный язык (временность, наоборот, является качественной чертой), ни длительностью, о которой говорит Бергсон и которая принадлежит нечеловеческой природе, в то время как временность принадлежит только человеку. Согласно Хайдеггеру, жизнь как «забота» (Sorge)  протяжённа из самой себя; она не заполняет собой никакую заранее установленную временную рамку. Человек — всего лишь набросок.  Само его сознание есть набросок. Существовать — значит ex-sisterе,  набрасывать самого себя. Именно эту особую подвижность протяжённости Хайдеггер именует «событием» (Geschehen)  человеческого существования — событием, которое знаменует «структуру, свойственную только человеческому существованию, которая, будучи реальностью трансценденции и откровения, делает возможной историчность  мира». Историчность человека основывается на том, что для него «прошлое», «настоящее» и «будущее» связаны в современности,  представляя собой три измерения, которые взаимно оплодотворяют и преобразуют друг друга. В этой перспективе упрёк — типично иудео-христианский — в «пассеизме» совершенно лишён смысла.

В действительности, речь о «пассеизме» может идти только в случае однолинейной  точки зрения на историю, а именно когда речь идёт об истории, в которой «прошлое» больше никогда не может вернуться.  Но у нас иная точка зрения. Мы верим в Вечное возвращение. В 1797 г. Гельдерлин писал Гебелю: «Уничтожения не существует, поэтому из нашего распада должна родиться юность мира».   В действительности речь идёт не о том, чтобы «вернуться» в прошлое, а о том, чтобы связаться  с ним, а также, в силу этого, согласно сферической  концепции истории, соединиться с вечным, заставить его вновь течь, звучать в жизни, избавиться от тирании логоса,  от ужасной тирании Закона, чтобы вернуться в школу мифа  и жизни. В античной Греции, отмечает Жан-Пьер Вернан, «стремление всё вспомнить преследует в качестве основной цели не построение личного прошлого вспоминающего-себя-человека,  построение его личного времени, а, напротив, возможность для него избежать времени»  (интервью в «Nouvel Observateur», 5 мая 1980 г.). Точно так же речь идёт об обращении к «памяти» язычества не в хронологическом  смысле, чтобы вернуться к «предыдущему», а в смысле мифологическом,  чтобы найти то, что сквозь время преодолевает время и обращается к нам и сегодня. Речь идёт о соединении с непреодолимым,  а не с «прёодолённым».

Итак, слова «начало» и «конец» более не имеют того смысла, который им придаёт иудео-христианская проблематика. C языческой точки зрения прошлое всегда является будущим (тем, что будет). «HerkunftaberbleibtstetsZukunft» — пишет! Хайдеггер: «To, что находится у истоков, всегда остаётся будущим, всегда остаётся во власти того, что будет». 

В своём «Введении в метафизику» Хайдеггер как раз рассматривает вопрос «прошлого». Он говорит, что народ может преодолеть «помрачение мира» и упадок только при том условии, что он постоянно будет желать судьбы. Однако он «сможет создать себе судьбу только если сначала создаст в себе самом  отклик, возможность отклика на эту судьбу и поймёт свои традицию творческим образом. Это значит, что такой народ, будучи народом определённого происхождения, представляет себя в изначальной области, где правит бытие, и таким образом представляет там происхождение Европы, начиная из центра своего будущего происхождения». Другими словами, необходимо «востребовать начало нашего духовного бытия определённого происхождения, чтобы преобразовать его в новое начало».  И Хайдеггер добавляет: «Для того, чтобы начало повторилось, нет необходимости возвращаться к нему как чему-то прошедшему, известному ныне, которому можно лишь подражать, нужно вновь начать начало более изначально, с озадаченностью, неизвестностью и неуверенностью присущими настоящему началу». В действительности «начало перед нами. Оно не осталось позади как нечто давно прошедшее, а находится перед нами. Начало ворвалось в наше будущее. Оно гонит вдаль своё величие, которое нам необходимо нагнать».

Таким образом, речь идёт не о возвращении,  а об обращении  к язычеству. Или же, если угодно, речь идёт не о возвращении к язычеству,  а о возвращении язычества  к тому, что Хайдеггер на одной своей важной и ясной странице называет «новым началом». «Невозможно ничего сделать для или против своей генеалогии, и всегда наступает момент, когда каждый должен понять, не возобновляя, прояснить, не отрицая, чтобы впоследствии самостоятельно выбрать то, что сближает его с его корнями или удаляет от них»,  — пишет Бландин Барре-Кригель, называющая себя «иудео-христианкой» (Le Matin, 10 septembre 1980).

Она добавляет: «Когда предприятия предыдущих поколений терпят неудачу, естественным движением является новое отправление с этой стороны развилки, растяжение длительности, расширение пространства»  (там же). Речь идёт именно об этом: вновь отправиться «с этой стороны развилки», чтобы начать вновь. Но в глазах многих подобный проект, без сомнения, будет выглядеть «богохульством». На еврейском языке слово «начало» имеет также значение «осквернение»: начинать,  как мы увидим далее, значит соперничать с Богом. Отрывок из Исхода, в котором говорится, что, когда у Сифа родился сын Енос, «тогда начали призывать имя Господа»  (4, 26), в богословии иудаизма истолковывается как означающий не начало единобожия, а начало язычества («Тогда положили начало. Этот глагол означает «осквернять». Начали давать людям и статуям имя Святого-Благословенного и называть идолы богами» —  комментарий Раши к Исх., 4, 26). Со времён Шимеона Бар Иохаи до наших дней языческая культура не переставала быть объектом критики и обвинений.[6] Если бы была необходимость, этого единственного факта хватило бы, чтобы показать, насколько «прошлое» определённого рода современно даже для некоторых людей, которые его осуждают. «Совершенно неслучайно то, —  пишет Габриэль Мацнефф, — что наше двадцатое столетие, фанатичное, злобное, доктринерское, не упускает случая изобразить в клеветническом и карикатурном виде древних римлян: оно инстинктивно ненавидит то, что выше него»  (Le Monde, 26 avril 1980).

Возрождение в XV и XVI вв. было именно возрождением. «Речь шла о том, —  говорит Ренан, — чтобы посмотреть глаза в глаза античности».  Тем не менее, это было не возвращением назад, простым возрождением «прошлого», а, напротив, точкой отправления нового приключения духа, нового приключения фаустовской души, отныне торжествующей, потому что, наконец-то, пробуждённой к себе самой. Сегодняшнее «неоязычество» также не является регрессом. Напротив, оно является сознательным выбором более подлинного, более гармоничного, более мощного будущего — выбором, который набрасывает на будущее, для нового созидания, то вечное, из которого мы происходим.

 

§ 3

 

Если мы признаем, что нечто является великим, говорит Хайдеггер, «тогда начало этого величия наиболее велико». Как очевидно, сегодняшнее язычество является прежде всего определённым знакомством с древними индоевропейскими религиями, их историей, их богословием, их космогонией, их символизмом, мифами и мифемами, из которых они состоят. Знакомство знания, но также и духовное  знакомство; эпистемологическое знакомство, но также и интуитивное  знакомство. Речь идёт не о том, чтобы лишь накапливать знания о верованиях различных областей дохристианской Европы (или забывать о тех подчас глубоких различиях, которые между ними существовали), а о том, чтобы находить в этих верованиях отображение, перенос определённого количества ценностей, которые принадлежат нам и напрямую касаются нас как наследников нашей культуры. (Как следствие, это приводит к истолкованию истории двух последних тысячелетий как повествования о напряженной духовной борьбе).

Это уже является значительной задачей. Религии древней Европы не только ничем не уступают единобожию в том, что касается их богатства или духовной или богословской сложности, но можно сказать, что они очень часто его в этой области превосходят. Впрочем, вопрос о том, превосходят ли они единобожие или нет, не является самым важным. Важно то, что они говорят  нам, — и, что касается меня, символическое противостояние Януса и Весты, мораль Орестиады или рассказ о расчленении Имира говорят мне больше, чем повествование о приключениях Иосифа и его братьев или история о несостоявшемся принесении в жертву Исаака. Помимо самих мифов, необходимо исследовать определённое представление о божественном и священном, определённую систему истолкования мира, определённую философию. Приверженность Б.-А. Леви единобожию не мешает ему заявлять, что он не верит в Бога. Сама наша эпоха является глубоко иудео-христианской, несмотря на то, что церкви и синагоги пустеют; она является иудео-христианской тем образом, каким она воспринимает историю, теми существенными ценностями, на которые она опирается. И, наоборот, чтобы быть язычником, нет необходимости «верить» в Юпитера или Вотана — что, впрочем, ничуть не нелепее, чем верить в Яхве. Сегодняшнее язычество состоит не в возведении алтарей Аполлона или возрождении культа Одина. Напротив, оно подразумевает отныне классический способ поисков «умственного инструментария», порождением которого является религия, того внутреннего мира,  к которому она отсылает, той формы восприятия мира, которую она означает. Одним словом, оно подразумевает взгляд на богов как на «центры ценностей» (X. Рихард Нибур), а на верования, предметом которых они являются, как на системы ценностей: боги и верования уходят, но ценности  остаются.

Это означает, что язычество отнюдь не определяется отказом от духовности или священного, а, наоборот, состоит в выборе (и возвращении себе) другой  духовности, другого  образа священного. Отнюдь не пересекаясь с атеизмом или агностицизмом, оно устанавливает между человеком и миром в основе своей религиозное  отношение, отношение духовности, которая представляется нам гораздо более сильной, более серьёзной, более важной, чем духовность иудео-христианского единобожия. Оно не лишает мир священного, а освящает  его в собственном смысле этого слова, оно считает его священным — и именно поэтому, как мы увидим далее, оно является язычеством. Как пишет Жан Маркаль, «язычество — это не отсутствие Бога, отсутствие священного, отсутствие ритуала. Как раз наоборот, поскольку священного больше нет в христианстве, язычество является торжественным утверждением трансценденции. Европа является более чем когда-либо языческой, ища свои корни, которые не являются иудео-христианскими»  (Aujourd'hui, l'esprit paien? in Marc de Smedt, d., L'Europe paienne, Seghers, 1980, p. 16).

Чувство священного, духовность, верования, вера в существование Бога, религия как идеология, религия как система и как учреждение являются достаточно разными понятиями, не обязательно совпадающими. Кроме того, они не являются однозначными сами по себе. Существуют религии, в которых нет Бога (например, даосизм); вера в Бога не обязательно подразумевает веру в личного Бога. Напротив, чистой утопией на наш взгляд является представление о том, что можно надолго избавить человека от религиозной  озабоченности. Вера не является чем-то «подавленным» или «иллюзорным», и лучшее, что может сделать разум, — признать, что он не может удовлетворить все внутренние потребности человека. «Человек —  I единственное существо, удивляющееся своему собственному существованию; животно<



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.