Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Николай Николаевич Шпанов 10 страница



Мягкое покачивание катера и ритмичный стук уключин навели его на воспоминания. А в воспоминаниях Роу было мало весёлого. То, что Уинфред Роу был сотрудником британской секретной службы, отнюдь не следует приписывать «призванию» или каким-либо его высоким личным качествам. В его характере никогда не было отмечено специфических черт, о которых любят писать, как о свойствах, определяющих пригодность к службе тайного агента. В юности Уинни не обладал ни сильной волей, ни способностью к изворотливости в трудных обстоятельствах. У него не было и выдающегося личного мужества или инициативы, которые выдвинули бы его из ряда обыкновенных людей, в изобилии топчущихся на тротуарах всех английских городов. Напротив, в те времена Уинн отличался скорее некоторой мягкостью. Он был флегматиком. Он даже не давал себе труда заботиться о карьере, которая в его годы составляет заботу каждого англичанина его круга. Можно с уверенностью сказать: если бы не воля отца, Уинн никогда и не очутился бы на службе разведки, которая, если верить обильной литературе, создаваемой по прямому заказу самой же разведки, отбирает из среды англичан «лучшее, что может дать нация».

Настойчивое желание Роу-отца видеть Уинни на этой службе было продиктовано тем, что именно там два поколения Роу закладывали основание материальному благосостоянию своего ничем не замечательного рода. Ни Роу-дед, ни Роу-отец не видели в профессии разведчика ничего романтического. Для них ничто не отличало её от любой другой службы британской короны. Они были прозаическими чиновниками от шпионажа. Сотни и тысячи роу до них, при них и после них так же прозаично подвизались на службе разведки в английской метрополии, в её многочисленных колониях и за рубежами империи. Настойчивость, проявленная Роу-отцом в определении Уинна на ту же службу, где он сам провёл около полувека, была продиктована соображениями весьма практического свойства: мистеру Роу-старшему хотелось отойти в лучший мир в уверенности, что дедовский дом на Кинг-стрите не только не пойдёт с молотка после его смерти, но, бог даст, будет заменён более обширным на Парк Лейн.

Если бы не отцовская настойчивость, Уинфред Роу и по сей день предавался бы приятному ничегонеделанию в обществе сверстников или соревновался бы со своими друзьями в собирании какой-нибудь дряни. Ещё в колледже он питал пристрастие к пуговицам и считался знатоком этого предмета. Но оказалось, что такого рода страсть требует расходов, непосильных отпрыску фамилии Роу. Он с выгодою продал своё собрание пуговиц и отказался от мысли достичь чего-либо и среде коллекционеров.

Однако с переходом на службу в разведку перед Роу снова встала перспектива заняться коллекционированием. В этом учреждении считалось весьма похвальным собирать что-нибудь, что могло служить благовидным предлогом для проникновения в такие места, где пребывание простого туриста-бездельника показалось бы подозрительным. Можно было собирать черепки тибетской посуды, японские гребни или русские вышивки. Можно было для вида заниматься археологией, антропологией, фольклором — чем угодно. Роу обошёл этот наскучивший ему предмет тем, что объявил о своём желании стать журналистом. Он как можно дольше учился этому делу. Потом по протекции собственного отца получил первое оперативное поручение в Испанию. С тех пор за Пиренеями не происходило ни одной смены режима, ни одного крупного политического убийства, которые не застали бы Роу на полуострове. В одних он бывал тайным участником и казначеем Интеллидженс сервис. За другими только наблюдал, как око шефа. Здесь, в Испании, утвердилась карьера Роу, и здесь же он сформировался как секретный агент. Следующим театром его деятельности стала Германия. Там он провёл немало тёмных дел.

С тех пор прошло много лет. Выгоды службы в разведке оказались сильно преувеличенными. Дом на Кинг-стрите Уинн продал сразу же, как умер отец. Нового на Парк Лейн так и не купил, да и не собирался покупать. Он был известен как старый холостяк, как отставной капитан Роу, занимающийся журналистикой…

Роу давно опротивело все на свете, но он напрасно напрягал мозг в поисках выхода из-под воли своего деспотичного шефа. Устав службы предлагал на выбор беспрекословное подчинение или смерть. Роу знал, что это не пустая формула. За нею стояла такая реальность, какою была мотоциклетная авария «сержанта Шоу», как «попавший под автобус» священник Леслей, как… бррр, стоит ли их вспоминать!.. Роу не нравилась эта половина дилеммы. Оставалось подчинение. Поэтому он и сидел теперь рядом с незнакомым боцманом, равнодушно вёзшим его к поблёскивавшему огнями испанскому берегу. Когда-то Роу бывал в знаменитом алхесирасском отеле «Ренья Кристина». Там с февраля по апрель любили проводить время его более счастливые сверстники, обладавшие возможностью ничего не делать и выбирать для каждого сезона тот уголок земного шара, где было лучше всего. Сейчас был именно март, но Роу знал, что его везут вовсе не к спускающимся прямо к морю садам «Королевы Христины». Сойдя на берег, он скромно поплетётся на поиски третьесортной гостинички «Золотой якорь». Никому не бросаясь в глаза, он под видом мелкого дельца должен встретиться с человеком, который будет ему сопутствовать в дальнейшем путешествии до осаждённого франкистами Мадрида.

Роу обрадовался, когда оказалось, что его провожатым будет монах. В нынешних обстоятельствах сутана — наиболее подходящий наряд для проводника по Испании.

Роу знал, что, высадив его у Гибралтара, «Дидона» останется там недолго. Она перейдёт в Валенсию и будет ждать его возвращения на борт вместе с бывшим начальником генерального штаба, а ныне командующим мадридским фронтом республиканских войск полковником Касадо. Дважды «переменив лицо», Роу должен был появиться в республиканском тылу в качестве члена парламента и прогрессивного журналиста по имени Эдуард Грили. Документы Грили считались «свободными». По сведениям прессы, Эдуард Грили исчез без вести при перелёте из Англии в Испанию. По данным Интеллидженс сервис, он был расстрелян франкистами вследствие провокации одного из секретных агентов французского Второго бюро. Копия донесения этого агента о расстреле Грили имелась в распоряжении британской разведки. Документы Неда вполне устраивали Роу.

На первый взгляд казалось гораздо более простым, если полковник Касадо нужен англичанам, переправить его через фронт к Франко. Отсюда было бы нетрудно вывезти даже слона. Но сложность заключалась в том, что момент для бегства Касадо ещё не настал. Он ещё числился на службе республики. Имя его значилось в списках офицеров, которых Франко обещал повесить, как только они попадут ему в лапы.

Между тем Касадо был ценным английским агентом, и хозяева хотели застраховать его от непоправимых случайностей.

Задача Роу считалась ответственной.

У англичан были причины не открывать генералу Франко того, что Касадо организовал хунту изменников в тылу республики по их поручению. Английская служба считала, что Касадо ещё может ей пригодиться в будущем.

Роу не интересовался, была ли то пустая угроза Франко или он действительно намерен был повесить Касадо. Для Роу это был лишь один из пунктов инструкции, полученной от шефа: «беречь Касадо!» Остальное его не касалось.

 

 

После памятного ночного инцидента Гаусс не мог отказываться от предложенной ему казённой квартиры. Пришлось переехать. Правда, Гаусс не до конца покинул своё обиталище на Маргаретенштрассе: там осталась вся обстановка и, главное, остались на стенах любимые французские полотна.

Это создавало заметную брешь в личной жизни Гаусса. Когда ему хотелось взглянуть на картины, посидеть перед ними, нужно было ехать «домой». И тем не менее он не хотел переносить их в казённое жилище. Он думал, что необходимость бывать на Маргаретенштрассе не позволит ему забыть старое отцовское гнездо. А гнездо это было, пожалуй, единственной его личной привязанностью в жизни. Конечно, после французских картин. Хотя, может быть, и сама-то французская живопись стала ему так мила отчасти потому, что составляла неотъемлемую принадлежность этого гнезда. Ведь с тех пор, как он помнил себя, стояли у него в памяти и самые старые из этих полотен. Они висели тогда повсюду: в отцовской приёмной, в гостиной матери, в столовой и даже в зале, между портретами полководцев. Отец привёз много картин из похода во Францию. Покойник не слишком разбирался в живописи, большую часть его добычи Гауссу пришлось попросту убрать.

Иногда Гауссу казалось, что в его страсти есть что-то неестественное: он, кому надлежит называть себя «железным представителем железного народа», питает любовь не к «здоровому немецкому искусству», а к этой чертовски талантливой французской живописи! Не является ли это неосознанным следствием какого-нибудь ещё никем не открытого процесса преемственности душевного богатства наций и поколений? Не вывези его отец, капитан Фридрих фон Гаусс, кучу картин из французских замков и не узнай об этом кадет Вернер фон Гаусс, возможно, он никогда и не заинтересовался бы галльским искусством. Никто никогда не вставил бы в «инструкцию для германских войск, действующих на территориях противника» параграфа об отборе трофейного фонда произведений живописи. И тогда в будущей, уже, вероятно, совсем недалёкой войне какой-нибудь Шверер или Пруст, ворвавшись в картинную галлерею Лувра, приказал бы сжечь её богатства из желания доказать своё право победителя творить всё, что ему вздумается… Когда-нибудь потомки нынешних немцев (когда они из коричневых тварей снова превратятся в полноценных людей) оценят Гаусса, одним лишь параграфом инструкции сохранившего сокровища живописи для хранилищ Великой Германии. А впрочем… Впрочем, Гаусс вовсе не был уверен в том, что победители будут нуждаться в каком бы то ни было искусстве. Что это будет за «искусство победителей» — искусство больших идей, которые станут править миром, или эклектическое месиво из всего, что окажется в трофейном фонде? Гаусс не мог даже приближённо ответить на этот вопрос.

Да и стоило ли ломать голову над такого рода идеями? Идеи в нынешней Германии! Существуют ли они тут вообще? Есть ли, например, хоть какие-нибудь идеи у Гитлера? Конечно, никаких! Думает ли он хоть когда-нибудь о развитии германского народа, об его счастье, об улучшении государственной машины? Разумеется, нет! Люди не интересуют этого ублюдка. Немцы для него только материал, при помощи которого он намерен достичь власти над миром. Кто-то говорил Гауссу, что в узком кругу Гитлер и не называет немецкий народ иначе, как «стадо баранов, недостойных его великих идей». Фюрер уверяет, будто ради счастья немцев готов уничтожить весь мир. Но если какой-нибудь немец решался отказаться от предложенного «счастья», Гитлер рубил ему голову. О каких уж тут идеях, о каком искусстве стоило толковать?.. Все — немыслимая чепуха и неразбериха…

Новая квартира Гаусса имела ещё одно существенное неудобство: она была расположена далеко от Тиргартена. А Гаусс привык в течение многих лет совершать там свою предобеденную прогулку. Он изучил там каждую дорожку. В этом Тиргартене остались и все старые привязанности Гаусса — старый фриц с палкой короля-капрала, и королева Луиза, и все короли и курфюрсты, мимо которых он проходил, чтобы ещё и ещё разок взглянуть в лицо прошлому Пруссии…

Вблизи новой квартиры не было никакого парка. А ехать куда-нибудь на автомобиле, чтобы там пройтись пешком, — это казалось Гауссу глупым.

И вот он стал играть на биллиарде. Сначала это показалось ему бессмысленным топтаньем на месте. Но когда он с карандашом в руках высчитал, что за полчаса успевает пройти вокруг биллиардного стола по крайней мере два километра, «топтанье» приобрело смысл. Если к тому же, независимо от погоды, летом и зимою играть при растворённых окнах, все будет в отличном порядке.

Он несколько раз сыграл с партнёром: один или два раза с адъютантом, потом с камердинером. Но их угодливо-постные физиономии портили ему настроение. Он решил играть один. Не все ли равно, добиваешься ты наибольшего числа карамболей в присутствии какого-то дурака или в одиночестве?! Один на один с кием — даже приятнее.

С тех пор ежедневно в один и тот же час в биллиардной раздавался сухой стук сталкивающихся шаров и щёлканье счётчиков, на которых Гаусс методически отмечал карамболи — свои и своего воображаемого противника.

Это бывали полчаса приятного одиночества, кусочек личной жизни. В ней не было места соглядатаям, даже лакеям — бесплатному приложению Гиммлера к казённой квартире. Гаусс мог сколько угодно обдумывать удар. Он смешно наклонял голову, прищуривался, даже приседал у биллиарда, соображая, в каком направлении покатится шар при том или ином угле рикошета. Иногда Гаусс так увлекался, что расстёгивал мундир.

Однажды стоявшие в углу биллиардной большие часы своим громким боем испортили ему удар. Он приказал убрать их. С тех пор в комнате не было слышно даже ударов маятника — ничего, кроме щёлканья шаров и позвякивания генеральских шпор, то размеренно редкого, когда Гаусс в задумчивости переходил от борта к борту, то поспешного, когда он торопливо шагал к удачно ставшему шару, на ходу примериваясь к удару.

Длинная тень генерала, изломанная панелью или спинкой дивана, привидением металась по стенам…

Сегодня, увлёкшись серией удавшихся ему сложных карамболей, Гаусс забыл о том, что к обеду приглашён генерал Шверер. Это было не свидание друзей, а лишь исполнение служебной обязанности: он не мог сказать Герингу «нет», когда тот попросил поговорить со Шверером в частной обстановке Геринг надеялся, что таким путём он избавится от ушей Гиммлера, рассованных по всем углам военных учреждений и штабов Берлина. Он так и сказал:

— Найдётся же, чорт возьми, хоть одна комната в вашем доме, где вы действительно можете поговорить с глазу на глаз.

— С глазу на глаз?.. Разумеется, — ответил Гаусс. — Но «с уха на ухо»… не ручаюсь.

И он выразительно приподнял угловатые плечи с тугим плетением генеральских погон. Геринг рассмеялся.

 

Все не нравилось Швереру в этом неожиданном приглашении. Даже то, что Гаусс с не свойственной ему поспешностью приставил кий к биллиардному столу и пошёл навстречу гостю. Шверер не любил любезностей Гаусса. Правда, Гаусс давно уже примирился с поворотом в карьере Шверера и больше не позволял себе иронии, которую прежде частенько пускал в ход при встречах со «старой пиголицей», но это заставляло Шверера только ещё больше настораживаться. Сам он тоже не отказывался от надежды когда-нибудь взять реванш и поиздеваться над Гауссом.

Эти мысли быстро пробегали в мозгу Шверера, пока он маленькими шажками преодолевал широкое пространство паркета между дверью и биллиардным столом, из-за которого вышел Гаусс. И ещё не успев ответить на приветствие хозяина, Шверер подумал: «Готов поклясться: он приготовил мне какую-то пакость».

— Рад видеть… Прекрасно выглядите…

С этими словами Гаусс даже, кажется, дотронулся до ручки кресла, делая вид, будто хочет подвинуть его гостю.

«Положительно, гадость», — ещё раз подумал Шверер и аккуратно уселся как раз в середине между высокими боковинками большого кожаного кресла.

Даже то, что Гаусс предложил ему именно это огромное кресло, а не обыкновенный стул, на котором не был бы так заметён маленький рост гостя, показалось Швереру не случайностью.

«Пакостник», — окончательно решил он про себя.

Лакей поставил на столик поднос с бутылками. Шверер подозрительно покосился на этикетки: Гаусс окончательно офранцузился!

— Перед обедом?.. — предложил Гаусс.

Шверер, презрительно выпятив губы, почти грубо отрезал:

— Не признаю… этих, — он сделал вид, будто у него ускользнуло французское слово, — этих… «апперитивов».

— Тогда рюмку русской водки, а?

— Это другое дело, — согласился Шверер, но губа его продолжала обиженно торчать вперёд.

Отпивая маленькими глоточками обжигающую влагу, Шверер ждал, что хозяин скажет, наконец, за каким чортом понадобилась вся эта комедия с «частным» приглашением.

Но хозяин издевательски медленно прихлёбывал свой подогретый «Сен-Рафаэль», чмокал губами, смотрел вино на свет, — одним словом, старался показать, что смакование напитка — все, чем он сейчас занят. Хотя в действительности Гаусс думал сейчас вовсе не о вине, а просто пытался представить себе физиономию, какую состроит Шверер, когда узнает цель приглашения. Подождать с этим до обеда или сразу же испортить «старой пиголице» аппетит?..

Наконец он поставил опустошённую рюмку. Тон его утратил всякую любезность:

— Учитывая ваш опыт пребывания в Китае, рейхсмаршал приказал передать вам поручение…

«Положительно пакостник, — ещё раз мысленно выругался Шверер. — Я же знал: пакость». Но черты его оставались неподвижными. Синеватое морщинистое веко медленно опустилось за стёклышком монокля и придало лицу выражение высокомерного спокойствия.

А Гаусс, глядя на это веко, думал: «Настоящая пиголица. Сейчас я посажу его на вертел».

— По данным, совершенно доверительно полученным господином рейхсмаршалом от японского посла, — сухо сказал он, — японцы ведут секретные работы по созданию и испытанию совершенно нового вида оружия. Господин рейхсмаршал согласовал с японцами вопрос о посылке на Дальний Восток нашего доверенного и вполне компетентного офицера…

«Какого чорта он тычет мне все время этого рейхсмаршала? — подумал Шверер. — Он же отлично знает, что у меня нет ни одного лишнего офицера… Впрочем, почему не подсунуть им Отто?» При этой мысли в нём загорелся некоторый интерес к делу.

— Единственный офицер, которого… — начал было он, но Гаусс бесцеремонно досказал за него:

— …который мог бы выполнить поручение господина Геринга, — вы сами. — И, наслаждаясь выражением удивления на востроносой физиономии Шверера, закончил: — Именно это рейхсмаршал и имел в виду.

Воспоминание о неудаче в Китае вызвало у Шверера отвратительную оскомину. Снова ехать туда и, быть может, опять оказаться в дураках?.. «Пакостник, настоящий пакостник!! Сумел-таки подсунуть Герингу именно меня». И хотя он знал, что спорить с Герингом бесполезно, решил все же сделать попытку сопротивления.

— По поручению самого фюрера, — начал он внушительно, — генерал-полковник Кейтель возложил на меня некоторые специальные задачи в переработке «Белого плана».

Но Гаусс отрезал ему и этот путь:

— Вопрос о поездке согласован с фюрером. Что касается «Белого плана», то ко времени его осуществления вы будете уже здесь.

— Да, — обиженно сказал Шверер, — повторится то же, что тогда с Австрией: меня услали в Китай, и все сделалось без меня.

— Вы примете участие в польском походе, — заверил Гаусс. — Новый вид оружия, над которым работают японцы, может понадобиться в самом недалёком будущем… Представьте себе, что вопрос с Польшей решится не так просто, как австрийский и чешский, представьте себе, что в дело вступит Россия…

При слове «Россия» Шверер выпрямился и пристально посмотрел в лицо Гаусса: пустая болтовня или?..

— В таком случае нас живейшим образом будет интересовать, чем могут угрожать Советам японцы на Дальнем Востоке, что это за новое оружие, какова его эффективность, каковы перспективы, — продолжал Гаусс. — Быть может, необходимо наше участие в развёртывании производства, быть может, требуется вмешательство наших учёных… — Он подумал и прибавил: — И не только в интересах японцев, а и в наших собственных.

Не скрывая более интереса, Шверер спросил:

— Что за оружие?

Гаусс несколько замялся. Геринг предупредил его: никто не должен знать подробностей этого дела здесь, в Германии. Нужна величайшая секретность. Два-три человека — вот все, кто знает тайну японцев. Ну что же, Геринг и он — двое, пусть Шверер будет третьим.

— Ни один из участников вашей группы, которая отправится на Восток под видом коммерсантов, не будет, — Гаусс угрожающе нажал на это слово, — не будет знать, о чём идёт речь. Но от вас я не вижу смысла скрывать: вы увидите опыты японского полковника медицинской службы господина Исии Сиро. Дело идёт о бактериологической войне.

— Мы сами можем… — начал было Шверер, но Гаусс опять не дал ему договорить:

— Конечно, можем, но какие осложнения могут быть с этим связаны! Нужно посмотреть, не справятся ли с этим японцы своими силами. В Харбине вы будете гостем начальника военной миссии, генерал-майора Накамуры.

Шверер забыл о своём нерасположении к Гауссу, забыл о том, что самая эта поездка была, вероятно, придумана Гауссом как очередная пакость. Он вскочил и в волнении пробежался по комнате, стараясь собраться с мыслями.

— Давно ли японцы этим занимаются, чего достигли, что могут нам показать?

Гаусс сделал брезгливое движение руками, словно смахивая с ладоней что-то нечистое:

— Блохи, заражённые чумой, и ещё что-то в этом же роде…

Шверер смотрел на него неприязненно: речь идёт о таких интересных и важных вещах, а этот долговязый гусак не дал себе труда даже запомнить!

Шверер вздёрнул узкие плечи и поймал выпавший из глаза монокль:

— У них есть опыт?

— Институт, куда вы едете, работает года три.

Шверер водворил монокль на место и потёр руки:

— Интересно… очччень интересно!..

 

 

Ночью матрац клали на кровать, стоявшую под окном, чтобы раненому было легче дышать в струе воздуха, попадавшей снаружи. Днём снова перекладывали на пол, в тёмный угол подвала, чтобы раненого не было видно с улицы.

Если поблизости не оказывалось никого из посвящённых, кого можно было бы кликнуть на подмогу, старик перетаскивал генерала своими силами. Иногда на помощь ему приходил маленький сын парикмахера-соседа. Но мальчик редко сидел дома. Торчать в подвале, когда весь Мадрид воюет?! Для мальчиков было много дела на фронте: подносить патроны и воду бойцам, помогать относить раненых в безопасное место, своими быстрыми ногами заменять стоящие без бензина мотоциклы связистов, — о, дела было сколько угодно! И какого дела!..

Старик был в подвале днём и ночью — всегда, когда ни позвал бы Матраи. Старик так сжился с раненым, что ему казалось, они уже никогда не расстанутся.

По словам женщин, принёсших раненого генерала из боя, его уже трижды дырявили осколки франкистских снарядов и пули фашистов. И всякий раз он, с ещё не зажившею раной, возвращался в бой. И вот четвёртая, тяжёлая рана. А ведь послушать его бред — только одно и бормочут запёкшиеся губы: «Вперёд, ан аван, аванти» — и что-то ещё на языках, которых не понимал старый испанец.

Вперёд?.. Странна природа человека!..

«Из чего, матерь божья, сделано тело этого человека? — думал старик. — Не из железа ли?.. А уж сердце-то, наверно, стальное — из лучшей стали. Такую когда-то ковали в Толедо». Хотел бы он знать, как ковано это сердце — в пламени ли великой ненависти или в светлом огне любви, не измеримой мерами земными?..

«Несть бо любви велия, нежели жизнь свою отдать за други своя», — вспомнились ему слова отца Педро.

Монах время от времени появлялся в квартале с требником и дароносицей. Он давал отпущение умирающим. Не позвать ли его и сюда — пусть поговорит с раненым. Старик послушал бы и узнал, наконец, кто прав — отец ли Педро и вся святая церковь или вот этот счастливый своими ранами страдалец, смеющийся над богом и проклинающий церковь со всеми монахами.

Когда Матраи стало полегче и ему захотелось поговорить, старик предложил позвать отца Педро, но раненый пригрозил ему:

— Если эта ворона узнает, что я тут, — нам с тобой не жить.

— Не клевещи, безумец! — в страхе зашептал старик. — Я брил лучших тореро Испании, таких, под ноги которым красавицы бросали свои мантильи. И я видел: они склоняли колена перед святыми отцами. Они все верили в бога.

Матраи смотрел на бормочущего старика, как на страшную загадку. Напрасно пытался он разгадать её вот уже почти два месяца, что лежит в этом подвале. Быть отцом Луиса Санчеса и учиться мудрости у тореадоров! Самоотверженно ухаживать за ним, республиканским бойцом, революционером и коммунистом, с риском для жизни охранять тайну его убежища от фашистской сволочи и мечтать о том, чтобы привести сюда отвратительного монаха, который, вне всякого сомнения, тотчас донёс бы пятой колонне и о раненом и о самом парикмахере…

Раненый с трудом переменил положение в постели, чтобы дать отдохнуть спине, на которой приходилось лежать почти все время. В руке старика он увидел газету:

— Что у тебя, Мануэль?

— "Мундо обреро".

— Покажи.

Старик развернул перед больным измятый лист. Тот пробежал глазами одну за другой обе полосы газеты, и взгляд его вспыхнул:

— Держи же, держи так! — Он старался уловить строки, прыгавшие в дрожащих руках старика. — Смотри-ка, Мануэль! Смотри, где думают о нас: «Испанский народ и борющиеся товарищи! Мы, компартия Китая, антияпонская народная Красная армия и советы, рассматриваем войну, которую ведёт испанское республиканское правительство, как самую священную войну во всем мире…»

Глаза раненого с жадностью впивались в строки:

— "Мы убеждены, что борьба китайского народа неотделима от вашей борьбы в Испании. Коммунистическая партия Китая своей борьбой против японского фашизма хочет воодушевить вас и помочь вам… Мы воодушевлены вашей защитой Мадрида… Многие товарищи, находящиеся в рядах китайской Красной армии, также хотели бы отправиться в Испанию… Угнетённые народы всего мира выражают вам свою солидарность и беспредельную дружбу…" Смотри, Мануэль, тут подписано «Мао Цзе-дун». Ты понимаешь, что это значит, Мануэль?!. Держи же ближе — я хочу видеть каждое слово!

— Нет, я уберу. Тебе не нужно волноваться.

— Дай сюда!.. Смотри на картинку: это китайский дом в пятнадцати тысячах километров отсюда.

— Слишком много, — качая головою, сказал старик, — я не могу этого сосчитать…

— На другом конце земли, там, где восходит солнце. И вот дом с драконами над дверью, а над драконами, видишь: "Salutamos les puebles bravissimos de la Espana ". Они дерутся там за Испанию, так же как Испания дралась за них. Твой отец Педро вместе с Франко воображают, что стоит им задушить нас тут — и все кончено. Нет, старик! Чтобы задушить нас, они должны дотянуться и туда, за пятнадцать тысяч километров. Потому что мы там, как китайцы тут. Понимаешь?.. Не убирай этот лист…

— Ты всё равно не можешь читать — у меня дрожат руки.

— Если Франко придёт сюда, я поеду туда.

— За пятнадцать тысяч километров?.. Ты будешь ехать целый год.

— Они должны победить… И я хотел бы это видеть…

— Лежи же тихо, а то я унесу газету. Опять откроются раны.

Несмотря на еженощные визиты врача, раны Матраи заживали плохо. Раненому иногда казалось, что выздоровление идёт так медленно потому, что приходится каждый день проделывать это мучительное путешествие от окна в глубь подвала и обратно.

А оставаться у окна днём было невозможно. Даже по улицам Пуэнте Ваекас все смелее шныряли подозрительные личности. Они заглядывали в окна, вынюхивали у дверей в поисках раненых бойцов республиканской армии, которых рабочие прятали по своим квартирам. Все говорило о том, что пятая колонна подымет голову. Попы в церквах изменили тон своих проповедей. Они призывали к свержению республики. Многие иностранные миссии — британская и американская и даже финская и греческая — укрывали заговорщиков. Всякий желающий принять участие в мятеже против республики мог получить оружие в британском и американском посольствах.

В таких условиях «интеровцу», да ещё коммунисту, не сумевшему эвакуироваться с добровольцами из-за тяжёлых ран, угрожала смерть от руки заговорщиков. Вот почему Матраи приходилось дышать плесенью в дальнем углу подвала. Впрочем, и тогда, когда он лежал на постели под крошечным окошком, ему не удавалось набрать в лёгкие кислорода: его уже почти не осталось в Мадриде. Жители давно дышали кисловато-горьким смрадом пожарищ. Пожары возникали каждый день в десятках мест, куда падали бомбы фашистских «Юнкерсов» и «Капрони». Нехватало ни рук, ни воды, чтобы бороться с огнём. Он истреблял жилища, музеи, больницы, переполненные ранеными мадридцами.

Когда раздавался сигнал воздушной тревоги, старый парикмахер приваливал к дыре окна мешок с песком. В подвале становилось ещё более душно. Лёгким раненого нехватало воздуха, на лбу набухала синяя жила, и кровь начинала пульсировать так, что, казалось, вот-вот она прорвёт нежную ткань подживающих ран.

Но что значили эти страдания по сравнению с теми, какие причиняли известия, приходившие из мира, оставшегося по ту сторону сырых стен подвала! Вспомнить хотя бы то, что Матраи узнавал в последние две недели из обрывков газет:

В Англии «Тайме» ещё замаскированно, а «Дейли мейл» уже совершенно открыто призывали правительства «великих держав» заставить Испанскую республику прекратить сопротивление.

Швейцария тоже признала Франко.

Признала его и Польша.

«Каудильо» обнаглел уже до того, что не пожелал принять Берара с «миссией Боннэ» и препоручил это своему министру иностранных дел Хордане.

Около двухсот тысяч беженцев — испанские женщины и дети — ждали у французской границы разрешения переступить её, чтобы спастись от террора Франко. А Берар от имени Франции дал обещание Хордане, что Франция не только не впустит к себе этих несчастных, но заставит вернуться в Испанию и тех, кого приютила раньше.

Сердце раненого разрывалось, когда он читал все это. Страдания народа, который он полюбил, как родной, были во сто крат страшнее его собственных. Если бы он мог выйти отсюда, вернуться на фронт!

На какой фронт?..

Борьба в Каталонии была закончена.

Листеру, Модесто и Галосу с трудом удалось вернуться в Испанию, чтобы принять участие в боях за Мадрид. Мадрид — это уже всё, что осталось у республики: её кровоточащее, мужественное сердце.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.