|
|||
Часть вторая 2 страница– Кроме того, – прибавила она, почесав спину, – это не я ем, это меня едят. Хочешь мороженого? Она выставила вверх свой тонкий палец и хихикнула. Я поставила тарелку в раковину. Ненавижу, когда она сидит целый день на диване, о6ъевшись сладостей до изнеможения, и только и делает, что пялится в телевизор. Она говорит о том, что вернется на факультет, но трудно себе представить, чтобы она взялась за ум и хотя бы вышла из дома. Как она будет нормальным человеком и вернется в университет, если она до сих пор выглядит как пугало и ест всякую дрянь? Поэтому я решила что-нибудь сделать: я достала из-под раковины мешок для мусора и вывалила туда все ее сладости. Потом я подошла к ней и выхватила из руки ведерко с мороженым. – Эй! – заныла она, соскакивая со стула. – Ты что делаешь? – Пока не начнешь есть и вести себя как нормальный человек, я экспроприирую твою еду. – Экспроприируешь? – Да, экспроприирую. – Мощное слово, Холли. Я и не знала, что в шестом классе учат такие слова. – Если б тебе было дело до кого-нибудь, кроме себя, ты бы знала, что я уже в восьмом классе. – Соплячка. – Дрянь. – Не смей так со мной разговаривать! – взвизгнула она. Потом она встала, качаясь, как бумажное привидение, в тонкой пижаме. – Почему? Потому что ты болеешь? Потому что ведешь себя как избалованный ребенок? Знаешь что, Жизель, я тебе не врач и не психиатр. Я не мама, и мне до смерти надоело твое нытье, и я буду разговаривать с тобой так, как захочу. Я твоя сестра, я тебя знаю, и мне наплевать, если кто-то тебе говорит, что тебе можно пихать в себя что угодно. Нет нельзя. Хочешь вести себя как маленькая? Тогда я буду обращаться с тобой как с маленькой. Можешь вытворять что угодно перед мамой или врачами, но только не передо мной. Понятно? Все это слетело у меня с языка вместе со слезами и слюной, и я стояла и трясла мою двадцатидвухлетнюю прыщавую сестру, которая казалась младше меня, которую я, четырнадцатилетняя, могла зашвырнуть в другой конец комнаты, словно тряпку. Я не утерпела. Господи, мне так стыдно, но я не могла удержаться: мне хотелось сделать ей больно. – Ты ничего не понимаешь, – прошептала она. Я крупнее, чем Жизель, у меня больше руки, крепче нога, шире плечи, но я ее боялась до той самой минуты, когда почувствовала, как мой большой палец уперся в мягкую кость ее руки. И тогда, вместо того, чтобы ее ударить, я приложила губы к ее уху. – Черт, ты права на сто процентов, я не понимаю. Но ты же у нас умница, а я дурочка. Чего ты хочешь Жизель? Еще еды? Еще мороженого? Я сделаю, как ты хочешь. – Заткнись! Я сжимала ее руку, пока не почувствовала, что рука сейчас сломается, пока Жизель не закричала от боли, пока каким-то образом она не умудрилась высвободиться и не обмякла на полу. Она закрыла лицо, как будто я могла ее ударить, а я посмотрела на свою трясущуюся руку, в которой до сих пор держала мешок, увидела след черной от печенья слюны, размазанной у меня на руке, и красную отметину, где Жизель укусила Меня, чтобы освободиться. Сегодня в нашем доме стало слишком жарко, Жизель пышет у себя в комнате и хлопает дверьми, поэтому я пошла пробежаться. Мама и Жизель не знают, что я выскальзываю через заднюю дверь и бегаю по парку. Ночью не видно кривых тропинок, поэтому они меня не волнуют. Когда я перехожу на свой обычный темп, когда мне становится тепло и одно пламя горят у меня внутри, когда что-то во мне хочет остановиться, вот тогда линия деревьев стирается, и я ускоряюсь. Я не вижу ничего, кроме своих ног. В ушах стучит кровь, напоминая мне, что сердце всегда со мной, так же как дыхание или смерть. Потом мои ноги исчезают, и я забываю о жестких волосах и уродливых гримасах Жизель, забываю, что в этой дурацкой жизни мы с ней связаны кровью и плотью. Когда я несусь мимо весенне-влажных деревьев, перепрыгиваю через канавы времени, я нахожу свое собственное, одинокое, сердце.
Глава 3 Скорость бегуна-марафонца прямо пропорциональна повышению сердечного выброса. Когда Холли снится мне, она либо бежит, либо плывет, и ее тело как маленькая лодка, которую я не могу спасти. Мы в парилке, стоим босыми ногами на чистом кафельном полу. Холли подпрыгивает с ноги на ногу и повизгивает, как щенок, пока я не дергаю ее за руку, чтобы она прекратила. На нас только полотенца. Холли совсем маленькая, ей, может, лет пять. Во сне все всегда одинаково: старуха с отвисшей грудью неровной походкой подходит к нам. Она хватает меня за руку и, показывая на красное пятно у меня на ладони, спрашивает на иностранном языке, не начались ли у меня месячные. Я раздраженно отвечаю по-английски, что ничего у меня не началось. Я объясняю, что это кассир поставил штампы нам на ладони, когда мы платили за вход. Я тщетно подыскиваю слово «билет» в языке, которого не знаю. «А где ее штамп? » – вопрошает старуха, кивая в сторону Холли. «Оставьте нас в покое», – огрызаюсь я, пытаясь вывернуть руку, которую сжимает старуха. Вдруг Холли отпрыгивает от меня и ныряет в мелкий бассейн. Мы со старухой смотрим, как она проплывает весь бассейн под водой. Женщина крепче сжимает свою сухую ладонь, и я вспоминаю, что Холли не умеет плавать. Вы думали когда-нибудь о том, как ваша болезнь влияет на ваших родных? Я их вижу. Они сидят, как семейка бронзовых кукол, лицом к озеру, у них напряженные тонкие спины, темно-коричневые от загара. Мама сидит внизу на пляже, то и дело поднимает голову от журнала, чтобы надвинуть шляпу на глаза. Я сижу под деревом, подальше от них, на заднем плане, на мне большие мамины очки в стиле Джеки Онассис. Холли три года; они с папой играют большим сине-зеленым мячом. Папа старается не бросать его слишком близко к воде, потому что со всей неразумной страстью ребенка она боится, что кто-то утащит ее в озеро. Со мной мои палочки, несколько интересных жучков, пара гусениц и самое мое ценное приобретение – крохотный жирный головастик, украденный из верши на пескарей в соседнем ручье ранним утром того же дня, прежде чем кто-нибудь успел встать и запретить мне его брать. Я приклеиваю их к обрывкам картона и надписываю латинские названия, которые отыскиваю в тяжеленной энциклопедии, я специально для этого притащила ее на берег. Правда, я пока еще не уверена, что делать с рыбой. – Ой, Жизель, – сказала мама перед тем, как мы спустились, попытавшись впихнуть плавательную маску в мою распухшую пляжную сумку. – Оставь книгу в доме. В ответ я предлагаю ей веточку папоротника. – Мам, он такой совершенный. Посмотри, посмотри на обратную сторону, вот это называется спорами, их заносит из космоса. Она улыбается, сует веточку за ухо и берет сумку, так что энциклопедии тоже разрешено отправляться на пляж. У озера так жарко, что клейкая лента почти не прилипает к картону. Я засовываю стопы глубоко в песок, нащупывая прохладную, темную землю под его белыми слоями. И отрываю клейкую ленту: к ней прилипли кусочки коры и песчинки. Беспорядок, беспорядок. Я решаю сделать перерыв и смотрю на папу и Холли. Каждый раз, как она ловит мячик – неплохо для трех лет, – она вопит и топает пяткой. Папа показывает, чтобы она бросала мячик ему, и она бросает негнущимися руками и не в ту сторону. Он смеется и бросается за мячом, падает в озеро, корча страшные гримасы, так что Холли хохочет еще громче. Она визжит и ногой бросает песок в озеро. Она подходит к воде и смотрит, как он выплывает. Я встаю, отряхиваю песок с купальника и ныряю за ним через минуту весь насекомый мусор и пот смыт с моих рук и тела. Я плыву к нему, мне не терпится показать ему все трюки, которым я научилась за год в школе на еженедельных уроках плавания. Я гребу, неровно приближаясь к нему, он видит меня и поворачивает к берегу. – Ты что делаешь? – спрашивает он, брызгаясь, потом выплевывает воду из угла рта, голос у него густой и журчащий. – Папа, смотри, я русалка. Я ныряю и болтаю ногами в воздухе, но забываю заткнуть нос и выныриваю, откашливаясь. Потом я чувствую его руки у себя на ребрах, они вынимают меня из воды и поднимают выше, выше, и вот я уже плыву над ним, глядя на озеро. Думая, что это игра, я визжу, как Холли, и выскальзываю у него из рук, но он хватает меня за лямки купальника и шлепает меня другой рукой по лицу, чтобы не дать мне нырнуть. У меня в легких вода, она жжется. Мое лицо горит, как горят маленькие легкие, хотя под водой ничто гореть не может. – Ты что?! Я же хотела подпрыгнуть, папа, подпрыгнуть и нырнуть, ты что, обалдел, что ли? Я начинаю колотить его по голове. Его черные волосы прилипли к голове, квадратный подбородок неподвижен, зубы скрипят. В истерике я кричу так, как будто меня режут, пока его большая ладонь не зажимает мне рот, затыкая все мои протесты. Потом он засовывает меня подмышку, а я пинаюсь и кричу. Он толкает меня по воде, как большую ненужную рыбу, и мать ловит меня. Я скольжу в ее руки. Он что-то кричит по-венгерски, шлепая по воде. Мама ничего не говорит, только: – Все хорошо, Жизель, я тебя поймала. Потом еще один град слов в сторону моего отца, который заканчивается английскими словами «уроки плавания». Он поворачивается к нам спиной и скрещивает руки, подбородок падает на загорелую грудь. Холли встает на ноги, игриво тычет его в живот, это на се языке жестов означает: «Ты как? » Он поднимает ее за руки, утешает. Мои родители обмениваются короткими взглядами ужаса и вины. Потом мама заворачивает меня с большое оранжевое полотенце и испрашивает, не хочу ли я чего-нибудь съесть. Я мотаю головой, кашляю нарочито громко, чтобы он услышал. Но он не слышит, потому что он уже прошел половину пляжа и тихо кудахчет какую-то чепуху в глухое ухо Холли.
Вы когда-нибудь думали о том, как ваши родные влияют на вашу болезнь?
Тем же вечером Холли сидит, вплотную прижавшись ко мне, а я под одеялом читаю про сверчков с фонариком и волнуюсь из-за головастика, у меня так и не хватило духу выкинуть его из стаканчика из-под йогурта, и он все стоит у меня под кроватью и жиреет. Холли спит с раскрытым ртом, то и дело младенчески посапывая. Она засунула руку мне под поясницу, ее рука потная и горячая, но обязательная: Холли может заснуть, только если кто-нибудь к ней прикасается. Я слышу, как он встает и идет в туалет, я выключаю фонарик. Он за весь день не сказал мне ни слова, кроме: «Гизелла, убери свои мокрые полотенца. Повесь их сушиться». Я вытягиваю шею, прислушиваясь к его шагам, пока он идет назад по коридору мимо моей комнаты. Он останавливается, потом тихонько открывает дверь и подходит к кровати. Я зажмуриваюсь и чувствую, как он касается меня, когда протягивает руку, чтобы погладить ее спящее младенческое лицо, ее волосы, потом мое плечо. Я что-то лепечу. Я чувствую на себе его льдисто-голубые глаза. Они оценивают, определяют, эти водянистые кошачьи глаза. Они могут видеть меня даже в самой темной комнате дома. Он вынимает фонарик из моей ладони. Я секунду цепляюсь за него, потом сдаюсь, вдавливаю голову в подушку, все еще чувствуя на себе эти глаза чистой воды. Я надуваю губы, как Холли, когда она хочет, чтобы он ее поцеловал, но у меня этот трюк никогда не работает. Вместо этого я чувствую, как ее руки толкают меня в затылок. Она еще раз вздыхает мне в шею, и ее теплое, сладкое дыхание обволакивает меня, образует кольцо, которое охраняет меня от всего, какие бы счеты он ни пришел свести. Он отступает, но только когда мои глаза раскрываются и встречаются с его глазами. Он дважды моргает, вдруг он не уверен в своей оценке. Ему что-то интересно. Что? Я вижу каждую ресницу, как будто под микроскопом, толстую и кишащую жизнью. Как и мои, его глаза кажутся голубыми, но прозрачными. Он снова мигает в удивлении, видя их, два голубах кружка, уставившиеся на него, вдруг, в кои-то веки, без злорадства, без кокетства. Может, перемирие? Он еще минуту стоит, в его глазах горит множество вопросов. «Откуда ты явилась? – телеграфируют его глаза сквозь темноту, – И когда, когда ты уйдешь? »
Учась на медицинском факультете, в какой-то момент естественно задуматься, действительно ли медицина – та профессия, которую вы надеялись приобрести.
Может показаться, что я равнодушна к родным. Холли доказывает свою правоту тем, что накидывается на меня, пышет гневом, скандалит, она хочет показать, что я буквально уничтожила нашу семью своим срывом. Нет, я не равнодушна. Я знаю, что обидела маму, я вижу, как она вытирает глаза, когда я оставляю на столе недоеденную яичницу, когда достает мою одежду из корзины для грязного белья и видит, что я ношу все те же дырявые футболки, которые носила в пятнадцать лет. Ей хочется, чтобы я была больше, крепче, чтобы я не так легко простужалась и кашляла. Ей хочется, чтобы я была как остальные девочки, постоянно покупала бы себе новые шмотки и набрала бы еще несколько килограммов для защитного слоя между собой и внешним миром, если он мне понадобится. Мне жалко маму, но у меня никогда не повернется язык сказать ей или Холли, что все это начал он. Все это начал он со своими ледяными голубыми глазами, под взглядом которых мне хотелось молить его о том, чтобы он позволил мне существовать. Холли не знает, что это такое – любить того, кому наплевать, жива ты или умерла. Она еще не понимает, что безответная любовь, в конце концов, превращается в ярость и хаос, нервы и внутренности, вывернутые наружу, как собачьи кишки. Она еще не понимает, что иногда тот, кто любит безответно, должен потребовать возмещения, что любовь может быть злым и подлым делом, что иногда из-за любви можно потерять терпение. И когда нервы и кишки для вида убраны внутрь, кожа зашита, а кровь смыта, чтобы ни в чем не виноватые Зеваки не испытывали чувства неловкости, в том, кто носит эту любовь, начинает тяжелеть ядовитая опухоль, которая растет медленно и неуклонно, превращаясь в бешеный сгусток обезображенной ткани. Этот сгусток расположен на два ребра ниже сердца и называется ненавистью.
Глава 4
После нашей ссоры Жизель не разговаривает со мной целями днями, ну и пускай, потому что после школы я почти все время торчу на беговой дорожке и вообще мало ее вижу. Наша дурацкая ссора погружается в молчание и стук ложек о стенки кофейных чашек по утрам. Но вчера, через неделю, в течение, которой Жизель разгуливала в пижаме и валялась на диване, уставясь в телевизор, она позавтракала вместе с нами. Она даже заговорила о том, чтобы вернуться в университет, и вызвалась пойти в больницу вместе с мамой. Потом она оделась и сама поехала на групповую терапию. Может быть, прежняя Жизель возвращается, только может быть. Сегодня она разглядывала в зеркале свои волосы, пытаясь их укротить. Я увидела перемену в уголках ее ярко-розового кошачьего рта, с которого не сходила мрачность с тех самых пор, как она вернулась из клиники. – Что? – ворчливо спрашивает она, когда я просовываю голову в дверь ее комнаты. – Извини. Я стою у нее в дверях, а она разбирает постиранное белье. Жизель поднимает голову, на ее лицо падает выбившаяся светлая косичка. У нее румянец, она чуть выгорела, вид у нее почти здоровый. Она облизывает губы и протягивает мне яркие красные шорты. – Они тебе понадобятся для победы. Мои счастливые красные шорты, которые я надеваю только на соревнования. – Спасибо. – Я подхожу к корзине и притягиваю Жизель к себе. – Ты чего? Жизель запинается, я тяну ее к себе, чтобы обнять. Она прижата бедрами к моему боку. Я кладу руку ей на пояс и чувствую, как сквозь футболку проступают костяшки позвоночника – Прости, – говорю я ей. – За что? Что ты сделала? – Ничего. И держу ее на секунду дольше, чем надо, тогда она отталкивает меня, и я чувствую, что ее волосы пахнут летом. С самого детства Жизель хотела стать врачом, как папа. У нее ген науки. Которого нет у меня. Жизель платила окрестным мальчишкам по доллару за белку. И по пятьдесят центов за птицу. Она 6рала с них обещание, что они не сделают им больно, и велела приносить только тех, которых сбили машины на дороге, но я знаю, что мальчишки стреляли в них из пневматических пистолетов, потому что Жизель подолгу вынимала стальные пульки из воробьиных грудок. Для этой работы она пользовалась старыми ножницами, клещами, пинцетами и салатными щипцами. Однажды она стащила у папы из его дорожного докторского чемоданчика какие-то специальные ножницы, и когда он узнал, то весь побагровел и разорался на нее. – Я запретил тебе прикасаться к моим вещам – гаркнул он, сдвинув брови, что бывало нередко, когда он разговаривал с Жизель, и выдернул стетоскоп из ее руки. Я садилась на корточки над зверьком, которого она оперировала, и до сего дня запах латекса и больниц напоминает мне о Жизель, потому что она заставляла меня мыть руки и надевать перчатки. Я собирала цветы для могилок, и мы устраивали небольшую церемонию и хоронили зверьков в дальнем углу сада. Жизель не торопилась, зашивая раны в крохотных аккуратных грудных клетках, от которых мне вспоминались шрамы на шее Франкенштейна. – Иди сюда, поближе, – говорила она, открывая складки кожи. – Смотри, видишь? Видишь сердце? Когда наш отец умер от сердечного приступа, я сидела на ступеньках очень долго, как мне казалось, и слушала, как мама говорит по телефону. Она тихо произнесла наш адрес. Она медленно проговорила по буквам нашу фамилию, как будто впервые ее прочитала. – Васко, – сказала она. – Вэ – как вода, а, эс, ка, о. Потом она тихо повесила телефонную трубку и стояла, трясясь всем телом. Я побежала по лестнице и комнату Жизель и нашла ее под одеялом. Она дрожала, потела и плакала в подушку. – Жизель. – сказала я. – Жизель, он умер. Тогда она обхватила меня руками, и во мне ничего не осталось. Она так крепко меня прижимала, как будто я – что он и еще не умер. Как будто вея ее жизнь и слезы могли наполнить меня, и я опять смогла бы стать им. И я снова и снова повторяла, что он умер, ей в ухо, пока мой голос не стал похож на крик, а она все держала меня. Чтобы она знала, что это не он, а я. а он скоропостижно умер.
Глава 5
Во время остановки сердца оно с каждой минутой теряет способность к мышечной деятельности и слабеет.
Урок сердца № 1: первая встреча. Не забывайте дышать. Я стояла у входа в больницу и только успела стрельнуть сигаретку у пациентки после нашей групповой встречи, как увидела стеснительного парня со сломанным запястьем и длинными курчавыми волосами, спускавшимися ему на спину. Его взгляд застал меня врасплох, и у меня внутри побежали мурашки. Он шарил по карманам здоровой рукой, искал спички. Когда он, наконец, заметил меня, вид у него был почти испуганный. Он шагнул назад и для равновесия оперся рукой на стену. Его глаза раздевали меня, но почему-то мне от этого не стало неудобно, как бывало обычно; его взгляд показался мне знакомым, как будто я только что вылезла из ванны, а он ждал меня с полотенцем в руках. У меня задрожали руки. Его взгляд как будто искал во мне что-то завязанное, и ощущение развязываемого узла было немного болезненным. Тогда до меня дошло: я его знаю. Я отвела взгляд и посмотрела на дорогу, пытаясь вспомнить, где я видела уже эти глаза как из спальни. Он продолжал смотреть на меня, и я, будучи не из тех, кто отклоняет вызов, уставилась на него в ответ. В конце концов, мы простояли минут пять, таращась друг на друга, а вокруг маленькими вихрями кружились листья, и я поеживалась в своей легкой одежде, а он приглаживал свои сальные кудри. Мы молча бросали вызов друг другу. По-моему, когда он таки направился ко мне, я могла бы вздохнуть и от облегчения, и от раздражения. – Не дашь огоньку? – Дам. – Я предложила ему единственную завалявшуюся спичку с комочком приставшей пыли. – Спасибо. Ты врач? – Нет. – А можешь посмотреть мое запястье? Я подумала, знает ли он, что мы в психбольнице, а не в приемном отделении. – Я же сказала, я не врач. По-моему, ты перепутал, здесь есть приемное напротив, на той стороне... прямо... – Я тебя знаю. – Да? – спросила я с невольным любопытством. – Ага. Ты дружила с Джоанной Маринелли. – Типа того. Я обхватила себя руками и запрыгала на месте, чтобы согреться, отрывисто затягиваясь сигаретой. – Ага. Я играл в хоккей с ее братом, то есть с ее братьями. У тебя же есть младшая сестра, да? Она вроде как звезда беговой дорожки в средних классах? Я кивнула. – Да, я тебя помню. Ты иногда приходила на матч с Джоанной., и вы сбе... – Ну ладно, хватит. Он закурил и потянул себя за ухо, нелепо и красиво улыбнулся мне всеми зубами. Тогда меня озарило кто же это такой. – А ты... Сол, верно? У тебя теперь такие длинные волосы. Он кивнул, вроде бы ему было приятно. – У тебя и папа какой-то знаменитый. Пишет для «Сан». Он писал про ваши хоккейные матчи. Улыбка сползла с лица Сола Он опустил глаза на свои рваные ковбойские сапоги Теперь уже никто не носит ковбойские сапоги, так чего ж я стою и думаю, что на нем они отлично смотрятся? Что это самые классные сапоги, которые я в жизни видела? И почему, почему у него такой вид, как будто я только что дала ему тычка в живот? – Извини, я что-то не то ляпнула? Сол покачал головой и потом, глядя прямо в серое небо, произнес: – Точно, я сын Саймона Боуэна, – как будто признал свое поражение. Он протянул руку, и, когда я ее пожала, между нами вдруг проскочила вспышка. – Соломон, сын Саймона, – сказал он, снова широко улыбаясь. – Жизель, сестра звезды спорта Холли. – Жизель, – сказал он, и мое имя заполнило пространство между нами, – любительница хоккея и коктейля «Пурпурный Иисус" в девятом классе, – Соломон, непобедимый защитник «Солнечной долины". Я вспомнила, как в первый год в старших классах смотрела, как Сол гоняет по льду, дожидалась конца, чтобы мельком глянуть на него, когда он выходил из раздевалки с прилипшими ко лбу влажными волосами. 0н был один из тех немногих мальчиков этого возраста, которых я могла терпеть, который мне почти нравился. Я вспомнила, как однажды, пока мы с Джоанной ждали ее братьев в мини-вэне, я спросила ее, почему Сол никогда не бывает на танцах и вечеринках. Она сказала что-то вроде: во-первых, Сол по вероисповеданию иудей; во-вторых, он ходит в какую-то хипповую центральную школу, где круглые сутки все сидят и курят травку и изучают буддизм: а в-третьих, не кажется ли мне, что я перепила «Пурпурного Иисуса" Чего никогда не говорят о любви с первого взгляда, или не любви, а увлечении, или как это вообще называется, – это то, что она приводит в ярость. В ту минуту, когда я стояла на холоде о дверях больницы, у меня появилось желание ударить Соломона в лицо, быстро и жестко. И подавила это желание, подумав, что и так свихнусь, все равно, уйдет он или останется. – Можно угостить тебя чашкой кофе? – спросил он. У меня ушло несколько секунд на то, чтобы перестроиться. – Конечно, только как же твое запястье? – А что запястье? – сказал Сол, суя сломанную руку в карман куртки. – Разве его не надо показать врачу? – Оно и так уже сломано. В кафе я забылась и напополам с Солом слопала три печенья с кусочками шоколада, и мы смеялись, вспоминая хоккей и гостиную в доме Маринелли, желто-коричневую, в стиле семидесятых. – Я слышал, – говорит он во время паузы, допив остаток черного эспрессо, – что ты то ли попала в больницу, то ли что-то в этом роде. Моя улыбка вдруг превращается в посмертную маску. Я скалюсь так, что зубам становится больно. И вдруг вспышка: ее лицо в окне, отраженное в нашу сторону. Как я могла ее забыть? Как я могла забыть, что ношу ее с собой повсюду? Ее лицо забинтовано. Глаза закатились, рот застыл в смехе. Пряди волос, похожие на электроды на лакричных ремешках, опасно разлетелись в стороны: они угрожают приклеиться к голове Сола. Она готовится вонзить в него свои зубы и высосать жидкость из его мозгов. – Что случилось? – спрашивает он, дотрагиваясь до моей руки. – Извини, мне что, не надо было об этом заговаривать? – Да нет, ничего, просто... Откуда ты узнал? Что про меня говорят? «Все знают. Все знают, какая ты безвольная эгоистка». – Ничего, Жизель, ничего плохого. Ты же знаешь, тут все друг про друга знают. Я услышал от брата Джоанны. Правда, мне очень жаль, я не хотел тебя расстраивать. «Покажи ему». «Нет». – Здорово, что мы с тобой встретились. Я встаю со стула, вешаю на руку куртку, не спуская глаз с ее отражения. Если я уберусь достаточно быстро, может, она и не запустит в него свои щупальца. Может, она его не отравит. «Это все ради твоей же пользы. Я не хочу, чтобы тебя любили, только тогда, когда ты красива». – А еще я слышал, что ты учишься на медицинском факультете, что ты лучше всех закончила курс и все такое, – говорит Сол, протягивая ко мне руку, в его голосе слышится отчаяние. Я смотрю на его руку, как будто это грязный хвост какого-то зверя, – она на секунду повисает в воздухе между нами, над столом, потом снова падает. Я сжимаю губы и, чувствуя на них жир из печенья, пытаюсь выдавить свою знаменитую улыбку из тех, которыми мы с Солом ослепляли друг друга последние два часа. По всей видимости, улыбка выходит хуже некуда. – Жизель, прости. – За что? Ты совершенно ни в чем не виноват. Это ты меня прости. Я... «Больно. Тебя тошнит. Ты выйдешь из кафе, завернешь за угол в ближайший переулок, и тебя вырвет». Я всего то съела два печенья, на самом деле даже полтора печенья, ты же видела, это он заставил меня съесть целое. Мне уже лучше. Все нормально. Какое там печенье. Я могу съесть столько печенья, сколько захочу... » – Стадион " Солнечной долины", субботний день, решающий матч. «Рейнджеры» проигрывают «Берлингвиллю» со счетом 3: 5. Господи боже, какому-то тухлому «Берлингвиллю». Они атакуют с новой силой. Вот он, маленький еврейчик, он не в лучшей форме после вчерашней бар битвы своего лучшего друга Барни, чуть-чуть перепил сладкого вина, ты понимаешь, что я хочу сказать. И тут этот здоровенный, откормленный на кукурузе арийский форвард подлетает ко мне по линии подачи. Такое впечатление, что каждый раз, как я поправляю шлем, он тут же оказывается у меня под самым носом, готовый накостылять мне по шее, он что-то говорит мне, что я не могу его пропустить. Просто не могу. Ты знаешь, что это было? – О чем ты говоришь? Она ретировалась. Ее пугает гортанный голос Сола. – Мне с трибуны все время махали синие варежки. – У меня есть синие варежки, – глупо говорю я. Сол пристально смотрит на меня, он хочет, чтобы я осталась в этом людном кафе, где посетители наталкиваются на нас и бросают сальные взгляды, и девушка за прилавком в заляпанном молоком фартуке кричит, что она бы сделала лучшее в мире аллонже, если бы только ее на минуту оставили в покое. Все останавливается. То есть у меня были синие варежки. Теперь уже нет. Сол кивает, обходит столик и просовывает палец в шлицу моих брюк. Потом притягивает меня к себе. От него пахнет крепким кофе, дымом и мылом. Это такой незначительный жест, но все же бесконечно чувственный, это ощущение его пальца на моем кожаном ремне, когда другой рукой он натягивает куртку мне на плечи. – Что случилось, синие варежки? Какой-то подлец тебя обидел? – Что-то в этом роде, – бормочу я, у меня дрожат руки от выпитого кофе и оттого, что он стоит так близко. «И как ты думаешь, скоро он все узнает? Скоро ты ему покажешь? Покажи ему, какая ты на самом деле».
Глава 6
Моя лучшая Подруга – Джен Маринелли, а иногда Жизель, но Жизель не считается. Я ношу школьную юбку выше колен, как Джен. Когда Жизель кончила школу, она отдала мне свою юбку с запахом и брошь, чтобы ее закалывать, и мне нравится ощущать тяжесть ее броши над левым коленом. Джен нравится Питер, высокий, застенчивый поляк с ямочками на щеках, а еще мне нравится Марко. Марко, разумеется, итальянец, но проблема в том, что ему нравится моя подруга Кэт, первая из девочек, которая два года назад в шестом классе, надела лифчик, и первая, которой начались месячные. В Катрине помимо больших сисек и откровенного водянистого взгляда, есть что-то загадочное. Мистер Сэлери включил ее в волейбольную команду, а еще она запасная в баскетбольной команде. Кэт играет в обороне и это ей подходит, потому что она двигается не очень быстро, но мимо себя никого не пропустит. Кэт нравится играть, но заниматься в спортзале она не больно-то и любит. А им с Джен обожаем. Сегодня Сэлери разрешил мне с Джен покидать мяч с парнями, пока остальные девочки занимаются гимнастикой на синих матах. У Кэт сегодня нет большого желания играть, поэтому она ссылается на месячные, и Сэлери разрешает ей посидеть на скамейке, но когда мы начинаем играть, она чудесным образом выздоравливает и принимается кричать. Одного у Кэт не отнимешь – вопит она будь здоров. Как только мяч оказывается у Джен или у меня, вступает Кэт. Я думаю, что даже Джен это нравится, хотя она считает Кэт кем-то вроде неумехи. Когда тебя подбадривают, это здорово, особенно когда ты чувствуешь, что никто не хочет отдавать тебе мяч.
|
|||
|