Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Гаврилова К. И.



От имени отца моего, Францкевича Ивана Ивановича

Автобиографическая повесть

 

Мой дед, Арсентий Матвеевич Францкевич, родился в деревне Роспы Узденского уезда Минской губернии в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году. Прадед мой, Францкевич Матвей, был женат на Рудомлинской Юзефе, которая родила ему семь детей. Арсентий был вторым ребенком в семье. Он женился в тысяча восемьсот девяносто четвёртом году на Теофилии Луцевич. У них было четверо детей. Поскольку это уже ближе ко мне по времени, я их перечисляю: это Иван, Александр, Иосиф, Мария.

В тысяча девятьсот шестнадцатом году дед мой, Францкевич Арсентий Матвеевич, с женой и четырьмя детьми уехали из деревни Роспы в Пинскую губернию, ныне Брестскую область, в поисках хлеба, где и застала их переделка границ. Деревня Роспа оказалась на территории России, а он – на польской территории. Связь с родственниками прервалась на долгие годы. В том же шестнадцатом году умерла жена его, Теофилия Францкевич. В  тысяча девятьсот двадцатом умер сын Арсентия Иосиф. Умер от горячки, простудившись на болоте ранней весной. Будучи девятнадцатилетним, он не был женат, следовательно, потомства не оставил.

В этом же двадцатом году умер и сам Арсентий Матвеевич. Из его семьи осталось трое. Мой отец Иван Арсентьевич, его брат Александр Арсентьевич, его сестра Мария Арсентьевна. О судьбах Александра и Марии я ещё буду говорить в этой книге, а пока скажу лишь, что в тысяча девятьсот сорок третьем фашисты сожгли Марию Арсентьевну с детьми и мужем. Этот след оборвался. В том же году и также трагично погиб и Францкевич Александр Арсентьевич. Остался мой отец, Францкевич Иван Арсентьевич, с матерью Агриппиной Ивановной. Судьбе было угодно сохранить им жизни, жизни их троих детей – мою, брата и сестры.

Родился я в тысяча девятьсот восемнадцатом году на Ивана Купалу четырнадцатого июля в деревне Песчанке Гаврильчицкого сельсовета Лунинецкого района Пинской области. Родители мои – Иван Арсентьевич тысяча восемьсот девяносто второго года; Агриппина Ивановна тысяча восемьсот девяносто восьмого года (девичья фамилия Сергееня).

До тысяча девятьсот двадцатого года мы находились в Белоруссии, пока в двух километрах от Песчанки не прошла граница. Мы оказались на территории Польши. Учились в польских школах, работали на панов, были людьми даже не второго, а третьего сорта. Дети шли в пастушки. Мне с братом повезло. Были мы очень способные в учебе, а особенно брат Иосиф, которого даже порекомендовали на государственное обучение. Но государственное-то государственное, однако, когда отец в свитке и лаптях приводит тебя туда, где учатся дети богатых шляхтичей и где считается за позор обучение на государственной счет, то мой брат неуютно себя чувствовал до тех пор, пока не показал себя лучшим учеником. И тут уже многие паны хотели, чтобы Иосиф дружил с их сыновьями и помогал им в учёбе. Я же, как старший брат, раз в две недели брал мешки, собранные мамой, с нехитрой крестьянской провизией и нес брату за семьдесят километров.

До семнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года жили мы в Польше, но вот очередной передел границ – Советский Союз до реки Буг – и мы опять в России.

Когда Вторая Мировая война охватила и Польшу, когда фашисты подошли к Бугу, то Западная Белоруссия оказалась пограничной с Германией.

Такова история - и не мне её обсуждать.

Первые мои воспоминания относятся к тысяча девятьсот двадцать второму году. Было мне четыре года, и я помню, как моя мама всё время плакала и приговаривала: «Миколка, Миколка, где твои косточки…» Мне становилось жутко, я или убегал, или плакал вместе с ней, не понимая, о чем. Только уже повзрослев, я узнал причину маминых слёз.

До тысяча девятьсот двадцатого года в течение трех месяцев мы жили при Советской власти. Этого Миколку, маминого старшего брата, о котором она кручинилась, выбрали председателем сельсовета. Было ему двадцать два года. По тому времени он был грамотным человеком. Выбирал сам народ. Николай был честен, справедлив, - ну, и оказали доверие. Секретарем при нем был его друг Бан Яков. Через три его месяца у нас опять, не знаю почему, пересмотр границы, она прошла по реке Морочанке, это на восток три километра. Поляки стали арестовывать активистов. Мой дядя долго прятался. Потом объявили всем активистам амнистию. Местный католический священник в проповеди сказал, что верующие Сергееня и Бан никому зла не приносили, будучи активистами, попросил им прощения. Несчастные поверили и пришли домой.

В эту же ночь польские легионеры дядю арестовали, привязали к столбу в ограде, привели Бан Якова. С рассветом на глазах матери, жены, семнадцатилетней сестры моей матери, младшего четырнадцатилетнего брата Василя их зверски казнили. Мать ослепла тут же с горя, а четырнадцатилетний брат помешался и до сорок третьего года бродил несчастный, помешанный мой дядя по деревням. Звали его “Василь дурны”.

В сорок третьем году во время облавы вместе с семьёй Василь был сожжен. Впоследствии, когда польские паны пугали нас большевиками, мне думалось, что не такие уж они плохие. Ведь мой дядя был очень хорошим человеком и одновременно большевиком. Иногда мне говорили, что я характером в дядю, и обзывали большевиком.

Трудиться я начал с тысяча девятьсот двадцать третьего года, когда родился мой брат Иосиф. Родился он крикливым и очень тяжелым – так мне казалось. С первых же дней меня приставили за ним смотреть. Он подолгу спал, но когда просыпался, я должен был нести его в поле к матери кормить. Чтобы оттянуть этот момент – нести его на руках – я долго качал его в люльке, пока мать не начинала кричать с поля: «Ваня, сынок, неси Иосифа! ». Помню, как мне было тяжело таскать этого толстяка, и я с нетерпением ждал, когда же он пойдет ножками.  Как только он начал стоять на ногах, я ставил его перед собой – и мы как бы шли с ним вдвоём. Это уже было легче и веселее. Мы шагали и кричали: «Агу, волка! Агу, волка! ». Так началась моя трудовая жизнь.

Надо сказать, что в тысяча девятьсот двадцать пятом году отец купил хутор в урочище Дубица. Хутор – мягко сказано. Хутор подразумевает хоть какое-нибудь строение. Здесь же была тайга, самая дремучая, какая-то тропическая. Создавая непроходимую преграду, росли дубы, осина, берёза, сосны, дикие яблони и груши, граб, орешник, рябина. Всё это было переплетено диким хмелем и ежевикой. Готового поля было не более сорока соток, разделанных панским лесником. Сам пан Трушинский, когда большая часть его владений оказалась в России, оставшуюся часть разбил на хутора и решил продать, а сам уехал в Варшаву. И до тысяча девятьсот тридцать девятого года его управляющий исправно собирал с новых владельцев плату за землю. Вот мы за свои двадцать два гектара и выплачивали ему вовремя и изо всех сил. Деньги отец зарабатывал сплавом леса по реке Лани до Припяти, а зимой купцу продавал бревна, которые здесь же на хуторе и заготавливал. Отдавать надо было золотом, и я помню серый холщовый мешочек, в который бережливо ссыпались по мере появления в доме блестящие злотые – польские деньги из червонного золота. На выплату ссуды хватало, но и только. А ведь нужно было ещё и раскорчёвывать лес, отвоёвывая клочок за клочком под посевы. Нужно было и строиться. Ведь переехали в шалаш под ёлкой. Только загон для скота сделали – боялись волков. Но к тысяча девятьсот тридцать пятому году у нас уже было шесть гектаров полей, правда, в шести разных местах, был хороший, крепкий дом с пристройками для зерна, флигель, в котором впоследствии оборудовали кожевенную мастерскую.

И вот я, четырёхлетний, на целый день остаюсь один в дремучем лесу. Со мной полугодовалый Иосиф. Родители на работе. Помню, что мне всё время было страшно. Иногда волки приходили к свиньям. Было много собак, которых я тоже боялся, потому что они были похожи на волков. До соседа Архипа через непролазный лес было около километра. Его хутор был тоже без хаты, только загон для скота, и тоже его семья была вся на работе. Весь день я не видел ни одного человека. Наш дом почему-то долго стоял без дверей, и я от страха вместе с Иосифом карабкался на чердак. Там уже я чувствовал себя смело, мог очень громко петь, кричать: «Агу, волка! ». Один раз я так раскричался, что мама услышала, прибежала чуть живая, стащила нас с чердака и дубчиком отстегала меня. «Не пужай людей, трясця твоей матери! Не цягай дитя так высоко, а то упаде и памре». Мама ушла, а на другой день я опять с Иосифом был там же, где не боялся никого, только уже не кричал: «Агу, волка! ».

Наконец, вечером пастух пригонял коров, ближе к ночи приезжали отец с матерью – и до утра я расставался со своими страхами. Утром всё начиналось с начала.

В тот же год, ближе к зиме, и Архип к нам в подсуседи с семьёй сам восьмой переехал. Спали все на полу, вернее, на земле, полу не было. Жили очень дружно, вежливо разговаривали – это тоже запомнилось. Отец с матерью могли иногда поругаться, но с появлением у нас семьи Архипа они часто смеялись. Помню, как под дубом у дома они боролись с Архипом – кто сильнее – а мы, дети, болели каждый за своего батьку.

Вообще, мне больше всего из детства запомнилось, что люди жили очень весело. Стоило сойтись двум- трём человекам, и начинались смех, приколы друг над другом, песни, борьба, споры, у кого быки сильнее, кони быстрее. Все всё время ждали радости. Мы, хлопчики, брали пример со взрослых мужчин и тоже и боролись, и танцевали, и пели, и бегали наперегонки, и тогда уже за нас «болели» наши отцы. Помню, что очень ценились ум, сноровка, выносливость и умение пошутить. Много насмехались над детьми польских панов, разных управителей, которые не были так ловки и находчивы, как «полешуки». На гулянки собирались все вместе, и вот, помню, все шутят, хохочут и ждут, чем же себя проявит панский сынок Трушинский. Тот молчал, молчал, потом в неподходящую минуту выпалил: »И мой ойтец убил пса». Это было так неподходяще к случаю, что все покатились со смеху, а паныч гордо обвёл всех взором, довольный, что так сумел пошутить. И с тех пор лет двадцать при чьём- нибудь неловком слове обязательно кто-нибудь скажет»И мой ойтец убил пса», намекая на паныча и его тупость. Но я сильно отвлёкся и пишу не по теме. Как бы и про меня не сказали: »И мой ойтец убил пса».

Итак, в двадцать шестом году отец ушёл на два месяца сплавщиком. Мне семь лет, Иосифу три, маленький ещё. Я с матерью и её взрослыми нешуточными делами. Скотину пасти некому. Наняли шестнадцатилетнего пастушка. Через неделю смекалистый паренёк, прихватив нашу корову с телкой, вместе со своей матерью и сестрёнкой убежал в Советский Союз. Мы остались вдвоём с мамой. Иосиф не в счёт.

Пастуха нанимать уже поздно. Вот мать меня и научила пасти коров. Сперва вместе с ней, потом: «Постой немного, я свиней покормлю», а там «Поесть сварю», - ну, а уже когда заметила, что я могу и сам пасти, то будила утром до солнца, как настоящего пастуха, и я пас.

Когда отец вернулся со сплава и увидел, что я один пасу коров, гоню их домой, он схватил меня на руки, помню, целовал и плакал. Читателям непонятно, что за подвиг я совершал – пас коров. Но ведь это в болотах, в дремучих лесах, поскольку на полянках нельзя пасти, все полянки распаханы и засеяны, от них тоже нужно коров оборонять, не дай бог, потопчут. А тут волки, а тут оводы обжигают моих коров – и они бегут во все стороны. Однако до зимы я допас. А когда выпал снег, то хуторяне вскладчину наняли учителя, Малиновского Павла. Он окончил кадетский корпус, был грамотным, вот и стал работать учителем. Жил по очереди в семьях хуторян, там его и кормили, туда и приходили разновозрастные дети хуторян. Учиться мне нравилось. За первую зиму я закончил и первый, и второй классы. Учились читать и писать на польском, разумеется, языке. А как снег сошёл, я опять начал пасти. К тому времени я очень повзрослел. Кроме пастьбы, ещё плёл лапти на всю семью, да и соседи просили: «Янек, сплети, у тебя ловкие получаются». А уж корзины – это я очень любил, каких только, бывало, ни наплету матери для разных крестьянских нужд. Загоню коров и овец в болотинку, надеру лозы, нож у меня был очень острый, из дамасской стали, кусок от клинка царского капрала, ещё с германской войны, отец его отточил, сделал ручку, долго он у меня служил. И вот я надеру лозы, внимательно огляжусь, чтобы на змею не сесть, сяду на кочку и плету лапти, корзины. Нож так и сверкает у меня в руках, на душе весело, сам с собою разговариваю, вспоминаю, что же нам зимой Павел Малиновский рассказывал на уроках. Ещё петь очень любил. Я пою – а коровы поднимут головы, слушают. Вечером пригоню – молока мало, мама мне: «Знов, трясця тваей матери, спевау. Малака нема! ». Но больше вспоминается, что пас в основном по болотам, где осока из воды вылезла, всегда мокрый, до подмышек. И вот на десятом году начал весной я кашлять, слабость стала мучить, но коров пасти не прекращал. Выгоню коров, побегаю за ними – вроде ничего, расхожусь. Я же дышал лесным воздухом, очень много двигался. Уже тогда у меня была грудная клетка очень развита. Лето я пропас, а вот в сентябре слег. Лежал на протопленной печи, и всё-равно мне было холодно. Фельдшер приехал один раз, посмотрел на меня, послушал и молча уехал. Несколько раз ещё отец за ним ездил, но тот отговаривался и не навещал меня.

Прошло три недели. Я выздоровел – и вот приехал фельдшер сам, без приглашения: «Я услышал, что Янек поправляется. Прости, Ясь, что не приезжал, когда ты меня просил. Я был уверен, что он умрёт – и лечить его бесполезно. А теперь вижу, что он совершенно здоров. Знай, Ясь, твой сын будет долгожителем. Основное в человеке – хорошо развитая грудная клетка. И легким, и сердцу должно быть просторно. У Янека потрясающая грудная клетка, в этом его спасение! » Отец заплакал, а я только с годами понял, как это нужно человеку для жизни – тяжёлый физический труд, сверхнагрузки именно с детства.

Мои старшие дети – Михаил, Антон, Каролина, Софья – я уверен, не в обиде на меня за то, что и у них с детства были огромные физические нагрузки. Из них выросли люди, похожие на меня, они умеют преодолеть любые преграды. Но это уже другая история.

В двадцать восьмом году родилась сестра Оля. На рассвете третьего мая меня послали за повивальной бабкой, это в пяти километрах от дома. У хутора пана Пилькевича напали на меня одичавшие собаки, почти волки, да и волки в этой стае были, говорил Пилькевич. Как я кричал! Хорошо, что из дому прихватил добрую дубинку – уже за воротами отец мне её сунул в руки – и вот этой дубинкой и голосом я отбился от целой стаи голодных собак. Самое главное, что я не струсил. Очень загордился мною отец после этого случая.

К зиме взяли няньку, троюродную сестру матери из Чудина Алёну. Она была сильная, красивая, но с искалеченными ногами, с ней уже было легче. Сидя она всё могла делать. Однако очень злая была эта калечка: била Олю и Иосифа. Я скрывал от родителей её жестокости – жалел Алену. Тогда уже меня били, если обнаруживали синяки на малышах, почему не рассказал матери.

К зиме же и школу открыли на польском кардоне. Это уже была настоящая школа – с доской и глобусом. В ней я учился в четвёртом классе, но уже только на четвёрки, потому что было очень много работы по дому. Утром до школы часа три – четыре я молотил снопы, или косил, или раскорчёвывал пни. Для меня, одиннадцатилетнего, это было очень тяжело.

В тридцать втором году пасти уже стало слишком лёгким для меня делом. Наняли пастушка, а я косил, пахал, раскорчёвывал делянки. В пятнадцать лет от меня уже требовали, как от взрослого.

Конечно, в воскресение я спал вдоволь. Как бы ни было нужно работать, не работали, потому что считалось грехом трудиться в этот день… И обязательно в воскресение где-нибудь была вечеринка. Танцевать я научился ещё будучи пастушком. Бывало, пасу и разучиваю разные коленца мазурки. Ещё советую потомкам: удобно учиться танцевать вокруг связки снопов. Снопы ставили вертикально в копну, и в копне они напоминали пышную барышню, правда, её нельзя было вертеть в танце, но зато она всегда согласна была потанцевать, не наступала на ноги, а если выдастся трудный день, и я не потанцую с ней, то она не обижалась. Ни слова не говорила, если я, гоняясь за коровами, окажусь далеко от неё и потанцую с другой привлекательной копной… И вот теперь, в пятнадцать лет, благодаря им, я оказался лучшим танцором на всю Дубицу. Куда там панским сынкам, к которым из самой Варшавы приезжали учителя танцев. Отец не охлаждал мой пыл, танцуй, пожалуйста, возвращайся хоть в два, хоть в три часа ночи, но в четыре он меня уже поднимал, а, бывало, что и встречал в дверях, командовал переодеться и молотить снопы или же дрова пилить, если лунная ночь.

Вот смотрю я на свою жизнь сквозь пелену лет и удивляюсь: да разве же возможно так выдерживать? И ради чего? Но мне-то как раз было ради чего. Иосиф поступил учиться в гимназию, а надо сказать, что его приняли сразу во второй класс. Про первый я ему дома всё рассказал. Во втором он поучился десять дней. Инспектор как раз приехал, послушал его и велел посадить в третий класс. Счастье в том, что один раз я принёс домой глобус из школы в субботу. И вот за воскресенье маленькому шестилетнему Иосифу рассказал я и историю, и географию. А то, что мои дети про людей и животных в школе учили, то этого не нужно было в польской школе. Читать, считать, писать по-польски, знать историю Польши и показать её на глобусе – вот и всё обучение. Правда, почему-то очень много надо было наизусть учить стихов. Чтобы запомнить, я читал два раза, а Иосифу хватало одного.

Я работал как сумасшедший, преследуя одну цель: Иосиф выучится, станет учёным и уедет в Варшаву. Олю, если я заработаю ей на приданое, выдадим замуж, а хутор- двадцать два гектара лесу и девять с половиной десятин покосу – достанутся мне. Вот я и вкалывал, что называется. Только одна одежда для гимназиста-брата стоила сто десять злотых, да за квартиру надо было платить, да за хутор польскому пану выплачивать золотом, да Оле на приданое копить, но главное – я видел себя в будущем хозяином имения. Работал я не один. Как одержимый, трудился и мой отец Иван Арсентьевич. Всё у него было спланировано. Не пропадала ни одна минута.

Где-то купцы жерди закупают – мы уже там. Где-то шерсть и холсты подороже берут – едем туда, хотя и дальше намного – но ночей и коней не жалели. Ехали. Почему-то мне помнится, что вся езда куда бы-то ни было проходила ночью. Это как в Москву из Петербурга выгоднее ночью ехать. Ночь едешь, а днём уже дела делаешь. Но это поездом, в нём спишь, а мы-то на конях. Их накормить надо, дать отдохнуть, управлять ими. Однако не считалось это за работу, а казалось отдыхом. Вот и ездили ночами.

Чаще всего ездили в Клецк, вернее, шли за возом, потому что коней жалели. И вот за дорогу одни лапти, да не простые, а подплетённые дубом для крепости, обязательно снашивали. Поэтому брали для обратной дороги другие.

Присматривался я, конечно, и к невестам. Тянуло меня к весёлым, певучим девочкам, но внутренний голос подсказывал: ищи такую, чтобы приумножила твой хутор, принесла солидное приданое. И вот слышу я, что появилась на Песчанке «чудо-полешка». Так называли в округе Ольку Енович. Как теперь сказали бы, с красным дипломом закончила она курсы в Залесье. Четыре года, за очень немалые деньги, учил её там старый Фома Енович и шить, и вязать, и готовить, и гостей принять… Чего только ни умела делать эта «чудо-полешка»! Красавица, черные косы до пят, их даже во время эпидемии сыпного тифа пожалели обрезать, потому что других таких не было на всё Полесье, швейная машинка «Зингер» при ней… К слову сказать, эта машинка и по сию пору жива, на ходу. А в сорок третьем году надо было всё бросить и уходить от немца. Я взял кол, выломал головку машины, бросил в болото, чтоб не досталась врагу. Через восемь месяцев нас освободили, и я решил посмотреть, что с ней. В Олиных умелых руках она через полчаса уже шила, и работает до сих пор. Пусть живёт в том доме, из которого нас с матерью вынесут, я так хочу.  

Как зашевелились все хлопцы в округе! То тут, то там готовятся сватов засылать к Оле. А надо сказать, что у неё были две сестры – Ева и Антя – одна старше, другая моложе Оли. Обыкновенные, заурядные девушки, вечно у кочерёг на вечеринках стояли, редко кто их и потанцевать приглашал. А тут средняя сестра то и дело предложения принимает. Сёстры, особенно старшая, Антя, истерики закатывают, требуют, чтобы она всем отказывала, пока Антю кто-нибудь ни возьмёт замуж. Оля была скромная, терпеливая, она молча сносила обиды и всем женихам отказывала. А тут наступил тридцать девятый год, советская власть явилась… Женихов всех как ветром выдуло в Польшу. Вскоре сгорела хата у моей полешки. Старый Фома всю жизнь копил злотые в чугунке под печкой. Вытащили после пожара чугунок из-под печи – в нём комок бесформенный из золота, килограммов несколько. Какое уж тут приданое! К счастью, злополучную швейную машинку успели вытащить, цела осталась, а всё остальное сгорело дотла. Тут женихи исчезли, а тут пожар – вот мои шансы значительно и возросли. Антю замуж забрали, нашёлся добрый человек – расчистил мне дорогу. И хоть пожар унёс всё, но лес-то у Фомы цел остался, а это девятьсот отборных строевых сосен. Этот старый чудак не разрешал трогать ни одной. Из Варшавы приезжали, умоляли продать – нет! Дочери просили нарезать леса на дома им – тоже не разрешал. А тут – бах-трах – в один день национализировали его лес - считайте, ещё один пожар случился. И остался мой будущий тесть в дураках, только шляхетский гонор при нём остался. Тут Ваня и хорош вышел. А всё -таки на свадьбе не был старый Фома. С горя, что у него зять не польский шляхтич из Кракова, а обыкновенный бульбаш, да ещё и со славой жуткого бабника, чем горжусь, он в день нашей с Олей свадьбы ушёл в болота да и просидел там до вечера. Никогда я ему этого простить не мог. И вот проклятая память ещё подсовывает, что на домовину моему тестю через несколько лет пришлось покупать мне пару сосен у сельского совета из его же знаменитых девятисот сосен, которыми он так гордился и которые всю жизнь один раз в три дня обходил. Говорят, он называл их по именам, разговаривал с ними, как с живыми. Ни одна веточка не валялась у него в лесу, чисто было, как в хорошем парке. Сердце моего тестя сильно пострадало, когда вся полесская голытьба стала строить себе хаты из его леса. Старый Фома плакал навзрыд, слыша стук топоров да зызыканье пил в бывших своих лесах.

К слову сказать, и мой батька хутор, двадцать лет лелеемый, с таким трудом обжитый, о чем я писал выше, в одночасье потерял. Тоже смысл жизни утратил. Все наши хуторяне, которые трудились от зари до зари и благодаря этому были зажиточными, потеряли всё. Тот же вышеупомянутый Архип – сердце не выдержало, инфаркт случился на следующий день после того, как у него отняли хутор. Этот грабёж официально назывался национализацией. Отобрали у трудолюбивых и отдали ленивым.

Сделаю, да простят меня мои дети, отступление и расскажу о своей самой большой в жизни любви. Было мне двенадцать лет. Распахивали мы с отцом дальнее поле. Вернулся я домой часов в восемь вечера, осенью это было, помню, что целый день журавли над нашим краем летели, курлыкали, я всё голову задирал, провожая глазами клин за клином, и очень меня это трогало. И вот вошёл я в ворота, иду по двору, миновал хату, подошёл к огромному дубу с буслятницей наверху – и вижу чудо: над моим лицом перебирают белыми ботиночками две ровненькие ножки. Тканая, в поперечную полоску яркая юбочка скрывает лицо. Я отошёл на шаг, чтобы рассмотреть, и оторопел: на меня смотрели два смеющихся голубых глаза. Концы рыжих косичек болтались чуть ни вровень с ботиночками – и запомнилось много-много конопушек, как на воробьином яйце. Моя первая любовь буквально упала на меня с дуба. То ли сук не выдержал, то ли смелая Зина уверена была, что я её поймаю, но мы свалились на землю – и было это очень смешно. С тех пор каждый раз, когда мы с ней встречались, мы почему-то начинали смеяться. С Зиной было очень просто. Она первая заговаривала, могла и запрыгнуть мне на спину, чтобы я её покатал – этого никогда бы не позволили себе другие наши хуторские девчата. Дружба – не дружба, любовь – не любовь, но что-то связывало нас. Я любил танцевать, хорошо пел, был находчив в беседах – около меня всегда много девочек крутилось, но мои глаза искали только её – Зину. Да и она громче всех смеялась над моими шутками, мы вдвоём могли, как теперь говорят, приколоться над целой компанией. Брат её, учитель Паша Малиновский, не одобрял этой нашей дружбы, и я не понимал, почему. Понял, когда восемнадцатилетнюю Зину просватали за богатого, но обиженного природой Федю Вечерю. Ни будь он богат, я думаю, ни одна бы девушка не пошла за него. И вот назначают день свадьбы. Приготовил я с утра веревку, думал повеситься, когда поведут её под венец. Однако же решил еще хоть одним глазком взглянуть на любимую. Прозвенели колокола на церкви, посадили молодых на бричку, тройкой запряженную и украшенную лентами, колокольчиками – повезли к дому Вечери. Я всё брожу по лесу, думаю, как бы мне её хоть один раз ещё увидеть. Наконец, набрался смелости, подошёл к раскрытому окну, где сидели молодые. «Горько! Горько! » - кричала свадьба. Зина поднялась, повернулась – и в упор столкнулись мы глазами. Не охнула даже моя любимая, так и повалилась на лавку, потеряла сознание. Я – бегом в лес с верёвкой. Ловко это у меня получилось – перекинул через сук на ёлке, петля сама собой оказалась на шее – я предвкушал наслаждение свободой, когда перестанет давить на меня горе от потери Зины. Вдруг: «Ах ты, сукин сын, что надумал! Я ж тебя убью раньше, чем ты повесишься! » Смотрю – отец бежит через болото с кнутом в руке. А кнут, я знал, со свинчаткой на конце, ещё с Германской у него. Много раз справедливая отцовская рука проверяла его крепость на спине. Сдёрнул я верёвку с шеи – с сука снять не успел бы – и дал дёру. И что вы думаете – легче стало! А вскоре и жена моя будущая приехала домой с учёбы. Быстро вышиб я клин клином. Однако всю жизнь, нет-нет, да и кольнёт воспоминание. И вот уехал я уже сам восьмой в далёкий сибирский край. А до этого была война, спасались от немцев все вместе: моя семья, её семья, семьи других хуторян, было не до воспоминаний. Через сорок пять лет вдруг сообщают мне, что муж у Зины умер, осталась она вдовой с тремя взрослыми уже детьми и многочисленными внуками. Я тоже своих десять детей вырастил, как раз последнего женил – и хоть неудобно было мне перед моей замечательной женой, но всё же решил я остаток жизни прожить с некогда любимой женщиной. Простился с семьёй и отправился за тысячи километров в родную мою Белоруссию к Зине.

Ну что ж, приезжаю. В мыслях, конечно, та, молодая Зина, а навстречу мне выходит толстая, неопрятная женщина с выдававшимся далеко вперёд брюхом. Я оторопел. А уж когда она улыбнулась, выставив какие-то невероятно длинные разноцветные зубы, я дал дёру. Да что же это я делаю! Моя Оля и в старости женщина аккуратная, с точёными ножками, ровными зубками, только благородная седина да милые морщинки выдают возраст. А тут… Что время делает с людьми!

Назад, к семье… И вот наука и моим детям, и внукам с правнуками: женились – живите. Не ищите лучшей доли. Цените то, что вам бог в первый раз дал. Ради этого вывода я и сделал своё лирическое отступление.

А теперь возвращаюсь к повествованию о моей жизни.

Итак, мы с Олей поженились. У меня кожевенная мастерская, у неё – швейная машинка. Я-то не ахти каким скорняком был, ну, умел на полушубок овчины выделать, а тонкая работа мне не особо давалась. Однако кое-какую копейку зарабатывал. Зато Оля всегда обеспечивала надёжный заработок. Клиентура, которой она обросла после возвращения с учёбы, была очень довольна её работой. Польские панны и панёнки в очередь стояли, чтобы сшить у Оли платье, костюм, пальто. Всё могла и умела эта поразительной работоспособности полешка. Старый Фома, я уже писал выше, не одну корову отдал за обучение Оли в частном пансионате в Заполье. Хозяйка пансионата обязана была главным образом научить шить пансионаток, но она хотела, чтобы девочки как можно дольше находились у неё. Вот и строчили они круглосуточно для пани Галины прямые строчки, да кормили её свиней, да вишню в хозяйском саду собирали, а кройку хитрая хозяйка скрывала от учениц. Мало кто шить хорошо научился в этом учебном заведении. Но Оля умудрялась собирать куски бумажных выкроек, склеивать их тайком и запоминать. Однажды хозяйка уехала на пару дней. За это время Оля сшила двум заказчицам по платью. Хозяйка возвратилась, а они благодарят её за отличную работу. Негодованию пани Галины не было предела: «Дрянная панёнка, пся крев! » Однако после этого она начала учить их и крою. Лучше всех овладела наукой Оля, но нет в этом заслуги пани Галины. Лишь природное Олино дарование да трудолюбие сделали её высококлассной портнихой. Ещё семи лет от роду она найдёт какую-нибудь вязаную вещь, залезет на печь и до тех пор будет мудрить с нитками, пока не получится у неё этот узор. Никому из наших детей этот талант не передался. Софья вроде что-то шьет да вяжет, но и ей далеко до матери. Правду сказать, и время, конечно, им другое досталось. Не вязание с шитьём, а учёба нужна оказалась. Тут они молодцы, особенно старшие мои дети. А вот Оля едва умела читать и писать, но житейская мудрость, доброта, трудолюбие, мастерство, такт делали её по-настоящему интеллигентным человеком. Я никогда не считал, что образование делает человека интеллигентом. Один из моих многочисленных зятьёв был доктором химических наук, как говорится, сто умов имел, книги писал, но к интеллигентам я бы его не причислил. Другой мой зять по профессии шофёр, образование семь классов, однако являет собой истинного интеллигента. Интеллигент прежде всего тактичный, порядочный, хорошо знающий своё дело человек. Из моих десяти детей смело называть интеллигентами я могу двоих – Михаила и Людмилу. Остальные не дотягивают до материной планки интеллигентности, хотя по-своему все хорошие люди. Пусть эта моя мысль дойдёт до потомков, я так хочу.

Итак, поженились мы с Олей в тридцать девятом году. Ничего у нас не было, кроме любви, молодости да мастерства в руках. Купил старый Фома Оле швейную машинку «Зингер», но и её нам свояк мой Николай долго не отдавал. Обидно им было, что Оля в общий родительский котёл не поработает на ней, а отделится. Пожили мы вначале  у моих родителей, но через полгода я переделал под жильё мою скорняжную мастерскую, и мы завели своё хозяйство. Я много охотился, Оля шила, и до войны мы с ней крепко поднялись. Дети наши один за другим только потом стали появляться, с сорок второго года, а первых два года мы жили, как голубки. Нам было хорошо вдвоём, весело. Ходили в гости, к нам приходили. Мой отец, сравнительно молодой тогда ещё человек, что-то около пятидесяти лет, откровенно восхищался невесткой, любил её как дочь. Но вот война, о ней я отдельно рассказал в повести «12 дней, стоивших жизни». Скажу только, что для меня война не закончилась и в пятидесятом году. Я всё ещё спал с ружьём под головой. По Полесью бродили банды, руководимые где бывшим полицаем, где просто злым человеком. Бескрайние белорусские леса и болота позволяли им чувствовать себя совершенно безнаказанно. Они убивали активистов, учителей. Подругу моей сестры, учительницу Казакевич, зверски замучили. Я боялся за свою семью и, волей-неволей, вынужден был вступить в НКВД. У них были военизированные мобильные отряды по борьбе с бандами. Я стал членом такого отряда. Дело благородное, но очень опасное уже не только для меня, но и для всей моей семьи. Ведь бандиты вырезали целые семьи сотрудничающих с НКВД хуторян. Мои старшие дети хорошо помнят случай, происшедший году в пятидесятом, когда я отправился с возом сена в Лунинец на базар. Километрах в двадцати от дома меня схватили, увезли в бандитское логово, двое суток зверски избивали и намеревались на рассвете повесить. С вечера приготовили виселицы для меня и ещё одного нашего хуторянина. И вот лежу я чуть живой под деревом, рядом стонет мой товарищ, а я и стонать уже не могу, только вожу глазами по белому свету – не в последний ли раз его вижу. Густой туман постепенно стал рассеиваться, появились очертания деревьев, ограды из жердей, прибитых прямо на живые деревья. «И их не пожалели» - подумалось мне. Мучители мои спят в землянках, даже дозор не выставили, уверены были, что их не выследят. Я вспоминаю деток, которых к этому времени пять народилось, плачу, прощаюсь с жизнью, прощенья прошу у моей голубушки Оли – и вдруг – откуда ни возьмись – налетели подводы, соскочили ловкие хлопцы, наши энкэвэдэшники, смотрю – и Оля бредёт вдоль жердяной ограды. Внимательно приглядывается, скользнула по мне сострадательным взглядом, перевела глаза на моего стонущего в беспамятстве соседа и медленно, приглядываясь, идёт дальше «Баранов освежевали живыми, варвары» - подумала, как потом оказалось, она. «Оля, это я» - нашёл силы окликнуть её. Бедная моя Оля кинулась ко мне, закричала, заголосила – а тут и бандитов уже повязанных выводить стали. Меня положили на подводу – от боли я потерял сознание. Очнулся только через двое суток, и всё это время при мне неотлучно была Оля.

Оказывается, когда меня схватили по дороге в Лунинец, то часть банды повезла меня в свое логово, а остальные вместе с главарём отправились на мой хутор. В утреннем тумане Оля увидела в окно ползущих под грушами людей. Отчётливо просматривались автоматы на белых маскхалатах. Что это бандиты – она не усомнилась ни на минуту. Те сначала зашли к моему отцу, забрали всё, что им приглянулось, а потом заявились и в мою хату. Бежать или звать на помощь она не могла – наши две хаты окружал дремучий лес. Ей с пятью детьми оставалось уповать только на бога.

  Зашли. «Ну, вот, Яна взяли, а теперь и добром его попользуемся». Сняли со стены ситцевый ковёр с выбитыми по нему жёлтыми розами, скидали в него всё, что подвернулось им под руку – детскую одежду, мои новые хромовые сапоги, холсты – словом, всё наше богатство. Попутно насыпали соли в брагу, это они мне так мстили, но, к слову сказать, соль браге не помешала: ещё крепче самогон получился потом. Руководил бандой высокий, гусакоподобный человек. Старшая моя дочка ростом была как раз с его хромовые сапоги. Впоследствии вспоминала этого дядю и его блестящие сапоги. Так вот, разобравшись со мной и моим добром, они погрузились на подводу и уехали. Оля моя тут же не раздумывая подхватилась – и бегом в районный центр. Семьдесят километров она пробежала за семь часов. К вечеру была в райисполкоме – и первый человек, которого она встретила, был её утренний гость в хромовых сапогах. В банде он был главарём, а в райисполкоме председателем, как оказалось. Ни жива ни мертва вскочила она в кабинет начальника НКВД. «Божухно, батюхно, это ж у вас главный бандит по коридору ходит». Взяли его тут же, допросили – допрашивать там умели – и уже через полчаса несколько человек сели на подводы, его связанного кинули туда же, взяли Олю и помчались туда, где я уже со светом белым попрощался. Так благодаря Олиному мужеству и её любви ко мне была ликвидирована крупная банда, несколько лет державшая в страхе весь район. Поймать её было невозможно, потому что в банде быстро узнавали об очередной облаве на них. Полная уверенность в безопасности породила такой беспредел бандитский, что казалось: это война продолжается. Да сколько же можно? К слову сказать, этого главаря по фамилии Мешков годах в шестидесятых нашли, судили в Польше. Я не ездил на суд, была там сестра моя Ольга, очевидец всех этих событий. Я же со своей большой семьёй надумал в тысяча девятьсот пятьдесят втором году перебираться за Уральские горы. Пример передо мной был: дед мой двоюродный, будучи старшим сыном в семье из семи детей, стал делить землю на семь частей, да малость ошибся в расчётах: кусков получилось шесть. Он не расстроился, а «взяу торбачку, засвистау да и пашоу» в Канаду. Случилось это в тысяча девятьсот шестнадцатом году. И вот через пятьдесят семь лет, в мае семьдесят третьего года газета «Известия» сообщила, что мы, Францкевичи, разыскиваемся по поводу наследства умершего в Канаде деда. Тяжбы и волокиты было много, немало юрисконсультов по этому делу посажено в тюрьмы за тридцать лет, а результат нулевой. К счастью, я не хотел никакого наследства и не воевал за него. К тому времени мне советская власть чуть ни всех детей выучила бесплатно в вузах. Я так был этому рад, что и не помышлял о наследстве, да и карьеру детям могло подпортить такое родство. Но в дорогу, я думаю, меня позвал голос предка. Как и он, я «взяу сваих пьяць дзетак, засвистау да и паехау» в Сибирь. Как раз тогда Сталин объявил вербовку. По всем хуторам разослали газету «Правда». На ней была огромная карта СССР, и товарищ Сталин рассматривает её с трубкой в руке. Под ней надпись «А вот за Уралом полудикость и самая настоящая дикость». А на следующей странице расписаны были прелести жизни в тех краях: обилие чернозёмных пахотных земель, чудовищные по тучности пастбища, необыкновенные курдючные овцы, причём, курдюки возлежали на специальных тележках. Желающим поехать предлагались подъёмные, железнодорожный транспорт и жилплощадь на месте. Не раздумывая собрался я в дорогу. Отца к тому времени я уже похоронил, брат Иосиф где-то сгинул в последний год войны, только в пятьдесят восьмом мы узнали, что мой любимый младший брат, которого я таскал на карачках, жив, здоров и живёт в Польше под другим именем. Женился, выучился и работал уже в Варшавском университете, конечно, под другим именем. Имел учёную степень, преподавал немецкий и русский языки. В пятьдесят восьмом году всплыло наружу его белорусское происхождение, и в двадцать четыре часа, не дав даже проститься с семьёй, его репатриировали на историческую Родину. Много я мог бы рассказать про своего брата, но у него свои дети есть, умные, образованные, вот пусть они про своего батьку и пишут, если он для них дорог, как я дорог для моих детей, которые всю жизнь и расспрашивали, и записывали мои рассказы. Итак, на то время Иосифа не было, мать оставалась при замужней моей сестре. Меня ничто не держало на Родине. Конечно, понимал, что и сам от корней отрываюсь, и детей лишаю Родины, но уж очень хотелось покоя. Сколько можно спать с ружьём под подушкой! Руки мои не были запятнаны кровью невинных людей, вряд ли и немца хоть одного я застрелил за всю войну. В белый свет стрелял, а конкретно в человека не приходилось. Спросила однажды меня пожилая уже моя дочка после того, как похоронил я трёх её братьев, моих сыновей «Тато, а сколько ты убил человек на войне? » Начитались они, грамотные все, очки надели, что был когда-то такой граф Фёдор Толстой, десять человек убивший на дуэлях. И пришлось ему десять своих детей похоронить. Каждый раз, прощаясь с кровинкой, он вычёркивал из списка одну свою жертву. А уж когда родилась одиннадцатая дочка, он сказал: «Всё, эта будет жить». Так и получилось. Возмездие за невинно убиенных завершено.

     И вот я, всю жизнь строивший из себя крутого вояку, столько легенд наплетший сам о себе за восемьдесят лет жизни, постеснялся сказать дочке неправду. Ответил так, как и было на самом деле. Изумилась она, услышав мои слова. Изумилась и поверила этой невероятной правде. Да и то сказать: каждый день у дома неотложка – сердце прихватывает так, что кажется – уже конец. А перед концом не лгут. Я и сознался, что никого не убил за всю войну. Очевидно, за другие какие-то мои грехи господь забирает моих сынков-богатырей от меня преждевременно. Верю я в это. Богохульничал много. Нас так учили: бога нет. На отрицании бога и вся Советская власть была замешена. Все кругом матерились с упоминанием бога – и я не отставал. А поскольку даром речи никогда обделён не был, то и ругательства мои были самые богохулистые. В жизни не убил, не украл, а если и обманывал, то только жену. Не врал. Всегда всем правду в глаза говорил, разоблачал воров, расхитителей. А вот, видно, за непотребные мои речи да за грубость в обращении с людьми я и наказан. Лежат мои сынки в сырой земле один двадцать семь лет, другой двенадцать, третий недавно упокоился. И тоже мой пример – урок потомкам. Поверьте, что господь наказывает самым дорогим, что у человека есть: детьми. Грешим мы, а мучаются и страдают наши дети. Хотите детям добра – не творите зло, а оно при любой власти одинаково. Не лгите, не крадите, поступайте по справедливости, не богохульствуйте. Век человеческий короток. Оставьте своим детям счастье жить на земле, а не лежать в ней. В ваших руках есть такая возможность, люди. Помню, кто-то из моих детей читал, что Чехов очень удивлялся, почему у московского купечества так много убогих детей. И здесь сам собою напрашивается ответ: трудно честно стать богатым купцом. Вот и расплата за нечестность. И удивляться тут нечему. Сделал зло – получи кару. Я так считаю, и пусть мои потомки знают об этом. А самое, самое главное- будьте ДОБРЫ. Умейте прощать людей. Умейте делиться с людьми. Где можете дать- дайте, где можете помочь- помогите, потому что по большому счёту вам всё воздастся. Я не знаю, есть ли бог, нет ли бога, но кто-то очень внимательный всем воздаёт по его заслугам.

     Итак, с пятьдесят второго года я живу в Курганской области. Сам не знаю почему, осел очень далеко от областного центра, вначале на границе с Казахстаном, в Мокроусовском районе, в деревне Куртан, где только степи и озёра, затем переехал в Лебяжьевский район, леревню Балакуль. В ней прожил четыре года. Школа там была четырёхлетка, а дети уже подрастали. Пришлось перебираться в Макушинский район, где была хоть семилетка, но и это было глупо с моей стороны, потому что дети продолжали расти, им нужна была средняя школа, а до неё двенадцать километров. В Макушинском районе, в глухой деревне, я жил потому, что там было много ссыльных молдаван, евреев, и в НКВД, внештатным сотрудником которого я являлся, мне было поручено наблюдать за ними. Раз в месяц ко мне приезжали за донесениями. Я и доносил, что вся экономика в сельском хозяйстве на этих несчастных ссыльных держится. Ещё я доносил, что русские пьют, гуляют, и тем не менее, именно они являются передовиками производства, потому что результаты работы моего несчастного получётного элемента им приписываются. Меня по-хорошему, и с угрозами, и с условиями для семьи просили искать компромат. Даже предложили назначить директором местной семилетки, если я буду помогать гнобить уже только молдаван, потому что евреи к тому времени уже покинули зауральские края. Остались только люди –знтузиасты, преданные своему делу. Разве можно забыть Житомирскую Ревекку Эммануиловну, заведующую Макушинской районной больницей. Всем моим детям пришлось пройти через её божественные ручки. Она знала всю мою семью. Это был по- настоящему мой семейный врач. На её операциях люди пели, а после операций через два дня танцевали. А Рабинович Юлий Михайлович, директор Макушинской средней школы! Сколько моего самогона, а его коньяка мы в его кабинете выпили! Тоже фронтовик, без ноги, он так участливо относился к детям! Вникал во всё! Именно благодаря ему мой сын Михаил закончил десятилетку и впоследствии стал одним из лучших финансистов страны, известным далеко за её пределами. Если бы не Рабинович и наша с ним совместная система воспитания, остановилось бы образование сына на семи классах, ибо был он трудным подростком, настолько трудным, что иногда опускались руки, которыми я его бил. Других методик я же не знал. Юлий Михайлович часами беседовал с ним,  со мной, помогая найти нам общий язык. Дора Ильинична, жена Юлия Михайловича, была классным руководителем у сына, и тоже это был педагог от бога. Когда же мои дети подросли и пошли поступать в вузы, то ни одного провала не было при поступлении. Куда хотели, туда и поступали. Дочь Людмила подавала документы в Московский иняз, но у неё их не приняли, ибо она была из сельской школы, куда ей тягаться с городскими языковыми, так они полагали. Но если бы допустили до экзаменов, я уверен, она бы поступила. Ведь учила её немецкому языку моя старшая дочь Каролина. Здорово они меня дурили, разговаривая дома на немецком и думая, что я ничего не понимаю. А я же воевал пять лет с немцами, поэтому обо всех секретах дочерей узнавал первым, из их уст. Удивлялись они, почему я тому или другому хлопцу уже с утра набью морду… Так что напрасно у Людмилы не приняли документы в Московский иняз. Поступила бы она туда с лёгкостью. А вместо этого пошла в Курганский пединститут, где к тому времени Рабинович уже несколько лет работал деканом. Наше с ним совместное распитие коньяка продолжалось, правда, уже в другом, более шикарном кабинете, равно как и обсуждение педагогических приёмов воспитания теперь уже моих дочерей. Но жил я по- прежнему в деревне, только перестал общаться с НКВД. Вскоре молдаванам тоже разрешили вернуться на Родину. Мои друзья поуезжали. До областного центра, где были институты, сто двадцать километров. Сын старший учился в Шадринске на агронома, второй поехал в Челябинск в РУ, дочки в пединституте в Кургане. Среднее образование получили все, кроме Софьи и Николая. Но и они тоже имеют приличные специальности. Стали складываться личные жизни у моих детей, и тоже неплохо. Хорошие невестки пришли в дом, хорошие зятья. Жить бы нам с Олей да радоваться, но случилось непоправимое горе: в тысяча девятьсот семьдесят третьем году утонул семнадцатилетний сын наш Александр, Олесь. Столько дорогих мне людей с этим именем осталось в Белоруссии! Хотелось хоть в имени вспоминать их, вот и назвали мы его так. И правда, в нём я видел лучшие черты моих друзей, многочисленных Александров, Олесей. В семьдесят третьем году не стало моего Олеся, похоронили мы его в Кургане, на Рябковском кладбище,  и через полгода надумал я перебираться ближе к нему, да и дети к тому времени со своими местами жительства в основном определились. Курган, Челябинск, Москва, Ленинград- вот адреса моих детей. Курган –областной центр, здесь и вокзал, и  аэропорт. Купил я дом на берегу реки Тобол, перестроил его под свою многочисленную семью, которая нет- нет, да и соберётся под моей крышей на какой-нибудь праздник. И всё бы хорошо, да случилось то, что я так и не смог понять и принять. Назвали это перестройкой. Я, который жил в панской Польше и знаю, что такое обучение и лечение при капитализме, что такое мир богатых и бедных, растерялся на первых порах, а потом пошёл и вступил в РКПБ, чтобы открывать людям глаза на случившееся. Первой жертвой перестройки стал мой старший сын Антон, Тосик. С восемнадцати  лет, после окончания Шадринского сельскохозяйственного техникума,  он работал крупным руководителем в сельском хозяйстве Какой это был рачительный, хороший хозяин на земле! Сколько деревень он спас от разорения! Последние годы мой Тосик неподалёку от меня жил, часто мы с ним говорили об изменениях в жизни, и кроме как вредительством, направленным против народа, он эти изменения не называл. Видя, как разваливают сельское хозяйство, мой сын серьёзно заболел, и в девяносто третьем году сердце его не выдержало, разорвалось от творившихся в стране безобразий. А я вот живу и считаю своим долгом рассказать потомкам, что такое Советская власть. \

           Вот я живу и работаю в  деревне. Работа нелёгкая, плотником на свинофермах, на строительстве деревянных домов. Жена здесь же свинаркой. Дети ходят в школы, потом в другие учебные заведения. Я чувствую себя спокойно. Нигде ни за кого не плачу, знаю, что и без платы мои дети получат прекрасное образование. Ты учитель- становись директором школы, если любишь своё дело и у тебя получается. Экономист с головой – вот тебе банк, управляй им, приноси пользу стране. Любишь сельское хозяйство-на тебе тридцать тысяч гектаров земли, будь директором совхоза. Так было с моими детьми, с моими будущими зятьями и невестками.  И покажите мне сегодня человека, который из простой крестьянской семьи, только за одни достоинства, выбился бы в люди. Вы не назовёте ни одного. Это надо быть сначала бандитом, на преступлениях нажить начальный капитал, потом опять бессовестно приватизировать общенародное добро, и это и называется теперь выбиться в люди. А тогда всё было, я бы сказал, по-христиански, хотя вроде бы Советская власть отрицала существование бога. Мне нравился Кодекс строителя коммунизма. Он в точности повторял основные церковные постулаты. Просто раньше церковь требовала соблюдать их, а если не соблюдал, то тебя могли даже отлучить от церкви, и это было очень серьёзное наказание. До отлучения батюшка мог серьёзно несколько раз предупредить с амвона тебя. При Советской же власти государство  несколько раз предупреждало выговорами, товарищескими судами, увещеваниями, и если не помогало, то тебя могли судить, как бы отлучить за проступок. В остальном хлеб стоил копейки, сахар тоже, а дальше не ленись, и все остальные продукты будут у тебя в изобилии. Держи хоть одну, хоть три коровы- дело твоё. Можешь ни одной не держать, сиди голодным и завидуй тем, у кого есть всё. Во время получай зарплату, во время пенсию, на которую очень достойно можно жить. Для меня всегда мерилом уровня жизни был хлеб. И вот если пенсия сто двадцать рублей, а буханка хлеба двенадцать копеек, то, я считаю, это хорошая жизнь. При Советской власти я мог купить на пенсию тысячу буханок хлеба. Теперь моя пенсия восемь тысяч рублей, а хлеб- двадцать пять рублей. Вот и делите, и сравнивайте жизнь до перестройки и после. Так неужели же нельзя было в этом Советском строе что- нибудь подправить и жить дальше с той же заботой о человеке? Помню, Оля моя не могла в пятьдесят пятом году родить. И тогда врачи районной больницы заказали санитарный самолёт везти её в Москву рожать. Спасибо, родила всё-таки без Москвы. А то бы государство не задумалось бы, отправило бы простую свинарку из дремучей деревни в столицу рожать, как будто она жена какого –нибудь сегодняшнего олигарха. Чем плохо, скажите? И разве я носил торбочки за своими детьми туда, где они учились? А сегодня мои дети да и внуки тоже копят, как мой батько когда- то злотые, доллары на обучение одного ребенка, ибо двух не выучить, не накопить семье со средним достатком. Меня не учили, потому что решили в семье Иосифа учить. Одного хотя бы выучить. Вот и сегодня, как мой отец при панской Польше, решают в семье, кого учить, а кого отправить зарабатывать на эту учёбу. У всех была работа при Советской власти, потому что работали заводы, и хоть, конечно, товары народного потребления были невысокого качества, так мои дети говорили, но, например, лекарства производились свои и очень высокого качества. Где теперь эти заводы? Их нет, а лекарства страна закупает за границей, т. е., пусть их рабочие имеют работу, а наши стоят на биржах труда. И так во всём. Повторяю: я сознательно в пожилом возрасте вступил в РКПб, потому что лучшего строя для простых людей, честных и трудолюбивых, не существует. А сегодня честные люди называются лохи, быдло, электорат за то, что они не крали, когда в девяностых годах власть разрешила красть. Мне тоже в те годы власть, боясь моего гнева, предложила и трактор, и комбайн, и корову из народного, общегосударственного добра. Я отказался, ибо не всем, а только некоторым давали. С какой стати я должен брать? Это было продиктовано желанием заткнуть мне рот, чтобы я согласился с новой политикой.

                   Дети когда- то учили, а я запомнил строчки

       Достойно, главное, достойно,

       Чтоб раздаватели щедрот

        Не довели тебя до стойла

         И не заткнули сеном рот

Я хочу, чтобы мои многочисленные потомки жили достойно, как мы с матерью прожили жизнь,



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.