|
|||
Часть вторая Смолоду прореха, к старости — дыра 3 страница— А не маловато по пятнадцать пудов на бричку? — спросил Кружилин, когда обоз отъехал. — Кони приставшие. А завтра скирдовать будем. — Значит, завтра хлеб не повезешь сдавать? — Почему? К ночи отправим еще один обоз. — Еще двадцать подвод по пятнадцать пудов. Всего с сегодняшним шестьсот пудов. Это около сотни центнеров. На календаре вторая половина сентября. Не маловато? — Сколь можем. — Мудришь ты, Панкрат, вижу… Сидевший все время неподвижно, Назаров вскочил. — Слушай! — И взмахнул обеими руками. — Слушай, я сейчас ругаться буду. По-зверски. А тут народ. Потому пойдем-ка отселя… Ты куда сейчас, в Шантару? — Туда надо подвигаться. — Вот и поедем. Мне по пути — я на ток второй бригады. По дороге и поругаемся. В степи одинокой. Но в «степи одинокой» Назаров ругаться не стал. Едва отъехали от тока, он, остывший уже, спокойно сказал: — Ежели я мудрю, то по вашим же указаниям. — Это как понять? — Просто все понимается… Райкомовское было постановление, чтоб без потерь убрать? Было. В первый же день войны. А я что делаю? Вон, скирды видел необмолоченные на току? Там — вся рожь наша. А в других колхозах? На корню еще половина. А ежели непогодь? То-то и оно. А у нас не обсыплется. Тут пшеница пошла подходить. Косим, скирдуем, насколько сил хватает. Комбайнов эмтээсовских у нас всего два. Что с ними успеешь? Дале — мужиков, самых работящих, на войну повзяли. Коней райисполком половину на этот завод мобилизовал, что эвакуированный. За остальных боюсь, — может статься, для войны заберут. А? — Может статься. — Ну вот… Да как же мне делать-то? А хлеб потерять — ты меня как, ладонью по макушке погладишь али кулаком по затылку? Потому и крутимся. Вон, гляди… В стороне, метрах в четырехстах, десятка три женщин в разноцветных платках и кофтах жали серпами пшеницу и вязали ее в снопы. Заходящее солнце разлилось по жнивью, золотило его, и тугие снопы лежали тоже как золотые слитки. — Видишь, всяко приловчаемся. Сожнем, составим в суслоны, заскирдуем потом. После обмолотим потихоньку. А хлебосдача будет. Куда мы от хлебосдачи? — Так-то оно так… — А что не так? Но Кружилин на этот вопрос не ответил. С полкилометра проехали молча. Карька-Сокол, умаявшийся за день, теперь не рвался из оглобель. Панкрат еще раз оглянулся на жниц, проговорил: — Вот сколь знаю эту Агату Савельеву — не нахвалюсь. — Она, что ли, там? — Она. Собрала старушонок — и айда. Эвон сколь за день выпластали. Подмога. — Помедлил и добавил: — Повезло хоть в этом Ивану. Одно слово — звень-баба. — Что значит — звень? — Люди — они как церковные колокола. Иной вроде и отлит чисто, на солнышке янтарем горит, по виду так и красивше нету. А ударь — с дребезгом звон, со ржавчиной, вроде в чугунку ударили. А бывает — и на вид неказистый, зеленью изъеден. А тронь — и запоет, вроде бы заря по чистому небу расплывается. Это и есть звень-колокол. Назаров, пошевеливая спутанными бровями, в которые туго набилась степная пыль, сурово смотрел, как спускалось за острый каменный гребень Звенигоры большое желтое солнце. Край солнечного диска уже расплющился о гранит, подплавился, растекаясь по макушке утеса красно-багровыми ручьями. Из черных ущелий Звенигоры густыми клубами поднимался вечерний туман. Чудилось, что это не туман вовсе, что это огненные солнечные ручьи стекают в сырые ущелья, а оттуда вспучиваются раскаленные пары… — А сам Иван как сейчас? — спросил Кружилин. — Как? Обыкновенно, — ответил Назаров, не отрывая глаз от освещенных вершин Звенигоры. — Пастушит. Хотел его на строительство мельницы поставить. А он — хочу, говорит, один в степи побыть, травяным воздухом подышать, березовый шум послушать. Я, старый пень, сам-то не догадался… — А Федор как здесь работает? — Что Федор? В работе он зверь. В сутки разве два-три часа спит. — Да, да. Полипов хвалил его. Панкрат Назаров усмехнулся, загреб жесткими пальцами давно не бритый подбородок, ничего не сказал. — Встречались братья? — спросил Кружилин. — Нет вроде. Не слыхал. Да им, кажись, обоим это без надобности. — А сегодня их старший брат приехал, Антон. — Антон? — Назаров вскинул поблекшие глаза. — Ты скажи! Не помню я его, стерся он весь в памяти. Припоминается только — белявый такой парнишка, бегал все по двору у Савельевых. Лет за десять-двенадцать до революции старый Силантий в Новониколаевск к брату, кажись, его отправил. А годика три спустя Антон этот, слышно было, по царским тюрьмам пошел. И однажды — это хорошо помню, году в девятьсот десятом было — нагрянули в Михайловку жандармы с Новониколаевска, сбежавшего из тюрьмы Антона этого искали… Откуда же он, зачем к нам? — Директором эвакуированного завода его назначили. — Ты скажи! — опять удивился Панкрат. Как ни щедро днем светило солнце, перед закатом быстро посвежело. Вечерний холодок накатывался волнами. Карька вытащил плетеный коробок на пригорок, и отсюда стали видны распластавшиеся по земле изломанные зубья теней от каменистых вершин Звенигоры. Тени быстро ползли по жнивью, по нескошенным хлебам, съедая пространство, черные зубья вытягивались, заострялись. Затененное пространство как-то скрадывалось, и казалось, это не тени от каменных круч ползут по земле, а сама могучая Звенигора сдвинулась с места и неудержимо приближается. — Останови-ка, — попросил Панкрат. — Мне тут рядом… Председатель колхоза вылез из коробка, поджидая, не скажет ли чего еще ему секретарь райкома. Но тот молча курил. — Начинай, что ли, ругать по-настоящему. Как Полипов сегодня утром. Был он тут у нас. Как вихрь налетел со скандалом. Хлеба-то мы и вправду ничего не сдали пока. — Я так ругать не буду. И все же, Панкрат Григорьевич, надо маленько нажать на хлебосдачу. — Н-да… Давят, значит, из области на тебя? — Интересуются, — неопределенно сказал Кружилин. Председатель долго тер закаменевшей ладонью о плетеный бок коробка, точно ладонь у него чесалась. — Ладно, поднажмем. Дорого оно только выйдет, это нажатие. Ну, да, может, бог милостив. Только что заради тебя и поднажму, Поликарп. И то — временно. А вообще-то хлеба сдадим государству ныне хорошо. Урожай славный у нас вышел, видишь… — И старый председатель неуклюже повел вокруг рукой, вздохнул. — Эх, кабы все это рожь была! Это был старый и больной для всей округи вопрос. В этих местах рожь испокон веков давала урожай в три-четыре раза больше, чем пшеница. До революции местные кулаки сеяли только рожь. Тот же Кафтанов со своих трехсот десятин собирал столько хлеба, что не знал, куда девать его. В иные годы урожаи были настолько обильны, что десятки кафтановских скирд стояли необмолоченными и год и два. Имея постоянно в запасе неограниченное количество хлеба, Кафтанов не увеличивал запашный клин — за глаза было и старых пашен. После революции и в первые годы коллективизации здесь тоже сеяли почти одну рожь. Но потом вышестоящие организации стали все активнее вмешиваться в размещение зерновых культур. Под их нажимом Кружилину пришлось еще до отъезда в Ойротию несколько потеснить рожь. А сейчас, после возвращения в Шантару, он ужаснулся: посевов ржи во всем районе едва ли наберется тысячи полторы гектаров. Острые клинья теней уже ползли на пригорок, где стояли Кружилин с Назаровым. Панкрат все тер ладонью о коробок. — Так как же, Матвеич, посеем на будущий год ржицы-то поболе? — проговорил он тихо. — Ты по весне обещал… — До будущего года далеко. Там поглядим. Сперва у Назарова дрогнули спутанные, пропыленные брови, потом скривились обветренные, сухие губы. — Мы все глядим. Мы все по одной плашке ходим, все оступиться боимся, — заговорил он желчно. — А нам между тем дышать не дают. Сколько мы на этой пшенице теряем, а? Панкрат Назаров выбрасывал слова тяжело, словно бревна на землю кидал, топтался на пыльной дороге грузно и неуклюже. — Что ты так меня отчитываешь? — невольно повысил голос Кружилин. — Я, что ли, во всем виноват? — А кто же?! — выкрикнул старый председатель и уже по-недоброму сверкнул глазами. — Полипов, что ли, один? Да Яшка Алейников? И ты тоже. «До будущего года далеко. Там поглядим». Ишь как ты робко! — У меня тут права маленькие. — У меня еще меньше! А вот, к примеру, взял да принял тогда Ивана Савельева в колхоз. Попрыгал-попрыгал Яшка Алейников вокруг меня, да с тем и уехал. А я тем самым, может, человеческому стержню в Иване надломиться не дал, выдюжить помог. А ты вот мне не помогаешь. Последние слова хлестанули Кружилина больно, чуть не до крови, потому что были несправедливыми, обидными. — Не помогаю? Ну, во-первых, я тут и года еще не живу… — Кружилин волновался и чувствовал, что говорит не то. — Во-вторых, знаешь ли ты, как нас с тобой скрутят, если мы посевные площади пшеницы заменим рожью? — Может, и скрутят! — выкрикнул председатель. — Но ежели еще бы двое-трое таких нашлись — уже труднее скрутить. Да еще где-то, да еще… Одним словом, как граф Лев Толстой говаривал… — Кто, кто? — удивился Кружилин. — Граф Лев Николаевич Толстой. Ты не гляди на меня так, я грамоты небольшой, книги его толстые, до конца мне их сроду не осилить. Но беру иногда в руки. Там в одной книге у него совсем умные слова напечатаны: ежели, говорит, плохие люди объединяются между собой, то и хорошим надо, в этом вся сила и залог. Ну, и так далее. А поскольку хороших людей все ж таки больше… Да не гляди, говорю, эдак на меня. — А кого ты, Панкрат Григорьевич, к хорошим людям относишь? — Ну, тебя вот не к шибко плохим. — Спасибо и на этом. А работников нашего и областного земельных отделов, которые пшеницу сеять заставляют вместо ржи? — А ты сам-то как об них думаешь? — вместо ответа спросил Назаров. — Сам? А сам я думаю так, что они совсем не враги Советской власти и тоже ей добра хотят. Назаров опустил голову, покашливая. — Не знаю, — наконец проговорил он. — Не знаю. Иван Савельев тоже толковал мне, что и Яшка Алейников, мол, все делает для добра, для Советской власти. Ну, мол, ошибается… Теперь ты вот. Может, ваша и правда. Но когда их, ошибок таких, — сплошь, как волосьев в бороде, а? — Это плохо, Панкрат. Но что делать? Я тоже много, ох сколько много размышлял об ошибках наших, о всяких несправедливостях: откуда они, почему? — И до чего же доразмышлялся? — А вот до чего… Прав я или нет — не знаю, но вот до чего… Власть мы взяли не так давно. Еще на плечах мозоли от винтовочных ремней, можно сказать, не сошли, хотя сейчас снова заставили винтовки носить. Новую жизнь строим ощупью. Пробуем так, пробуем эдак — и глядим, что получается. А разглядишь, поймешь иногда не сразу, не через год, не через два. Люди у власти, у всякой власти — и у большой, и у малой — стоят, понятно, разные. Есть умные, есть поглупее, есть просто глупые. И не сразу увидишь иных, что они глупые. Сколько они до того зла наделают? Но делают неумышленно, сами-то они думают, что добро творят. Что их, стрелять за ошибки? Хотя, конечно, есть и самые настоящие враги народа, враги нашего дела. — Это понимаем… Куда они делись? Вон Макарка Кафтанов, к примеру. Из тюрьмы, слышно, пришел недавно. — Ну, это вор просто. Уголовник. Сегодня автолавку с заводской стройплощадки угнали. Его, должно быть, рук дело. Проверяем. — Иван Савельев говорит — никакой он не вор. То есть вор, но особый. За отца мстит. За все отнятое богатство. — Да? — прихмурился Кружилин. — Возможно и это. Видишь, как все сложно, запутанно. Или вот нас с тобой взять. Ты меня не к шибко плохим людям относишь. Признаться тебе — я и сам себя сильно плохим не считаю. Но и сильно хорошим тоже. Я что-то делаю в районе, и мне кажется — хорошо делаю, правильно. А может статься, пройдет год-другой — и жизнь покажет: не так уж хорошо и правильно. Кружилин говорил тихо, не спеша, будто размышлял с собой наедине. Назаров слушал насупившись, и по выражению его лица нельзя было понять, соглашается он с Кружилиным или нет. — Так что с ошибками — вот так. Вот до этого я и доразмышлялся… Со временем их будет все меньше, потому что научимся хозяйствовать как положено. — Много можно бы и сейчас не делать. С пшеницей этой, например, — упрямо сказал Назаров. — Тут и слепому видно… — Видно? Да в иные годы и пшеница ведь хорошо родит у нас. — Это бывает. Раз годов в пять, в шесть. — А память об этом урожае держится долго. Вот и кажется людям — лучше сеять пшеницу. Потому что каждый знает — пшеничный хлеб вкуснее. Так что видишь — опять из хороших побуждений заставляют ее сеять. Ну а теперь и скажи — где хорошие люди, где плохие? Назаров молчал. — Значит, советы Льва Толстого, как ты их понял, выполнить не так-то просто. А сказать яснее — нельзя их выполнить ни по твоей, ни по моей воле. Жизнь их только выполнит. Время. Острые клинья теней все ползли и ползли на пригорок. Солнце уже почти скрылось за Звенигорой, из-за каменистой вершины виднелся теперь лишь его краешек величиною с обыкновенный арбузный ломоть. — Ладно, ты езжай, — сказал Назаров. — Разговоры можно вести и так и эдак. И доказать что хошь можно. На то слова и существуют. А я так тебе скажу, Поликарп: нынче я рожью половину пшеничных площадей уже засеял. — Как?! — поднял на него тяжелый взгляд Кружилин. — А вот так. Или ты попрыгаешь вокруг меня, как Яшка Алейников тогда, да уедешь ни с чем, или голову сымешь — мне все одно. А колхоз на будущий год с богатым хлебом будет. Война — она как бы не затянулась, чую… Народу лихо придется. Ржануха не пшеничная булка, а все одно хлеб. — Да когда ж ты успел?! — выдохнул Кружилин. — Успел. Пока еще вы лошадок наших не мобилизовали на завод. — Та-ак. Ну, а… Полипов знает? — Много будет знать — ночами спать не станет. Пущай лучше здоровье бережет. А тебе должен объявить, как партийной власти. — Ну и… Ну и что я теперь должен делать? — А это уж твое дело… — Помолчал и добавил: — Самое лучшее — ничего. Я тебе ничего не говорил, ты ничего не знаешь. — Значит, на обман толкаешь? Назаров пожал плечами, на которых болтался пропыленный пиджачишко, и, ни слова больше не сказав, пошел с пригорка. Потом замедлил шаги. Не спеша вернулся, проговорил: — Я что все время хотел спросить тебя — об Ваське твоем слуха не имеешь? — Нет, ничего не знаю. — Ну да. Ведь они, должно, в самое пекло попали с Максей моим в Перемышле этом. Подвезло им. — Последнее письмо от Василия было весной еще… — Ну да… — опять повторил Назаров. — Я-то ничего. Старуха моя извелась. Днем молчит, а ночами, слышу, воет, как щенок, сквозь зубы… Каждую газету требует ей носить. Молча поищет сына в наградных списках, а ночью воет… И Панкрат, не попрощавшись, пошел. Шел сгорбившись, тяжело шаркал ногами.
* * * * Со станции Антон Савельев, новый главный инженер Нечаев и другие специалисты приехали на попутном грузовике. Всю дорогу они молча толклись в кузове, и только когда машина остановилась у ворот стройплощадки, Савельев сказал: — Начнутся дожди — и это шоссе зарежет нас. Федор Федорович Нечаев, длинный тощий человек с мелкими чертами лица, с рыжей бородкой под Дзержинского, с первого взгляда производил неприятное впечатление. Хотя Савельеву очень хвалили Нечаева, при первой встрече в Москве Антон Силантьевич был разочарован его видом и сразу же внутренне насторожился против этого малоразговорчивого человека. Но внешность часто бывает обманчива, и через неделю от этой настороженности не осталось и следа. Нечаев без суеты и ругани за несколько дней, что называется, выбил в Наркомате боеприпасов для завода столько сырья и стройматериалов, что Савельев только ахнул. Бывший чекист, работавший, как оказалось, с самим Дзержинским, Нечаев обладал такой же ясностью ума и железной непреклонностью, как его бывший легендарный начальник. Сейчас Нечаев не спеша оглядел территорию будущего завода, на которой ничего, кроме куч развороченной земли да кое-где поднимающихся кирпичных стен, не было, и холодно сказал: — Мое дело — как можно быстрее наладить оборудование и начать выпуск продукции. Ваше дело — обеспечить для этого все необходимое, в том числе и дорогу. — На шоссе будут постоянно работать грейдер и грузовик. Гравием или щебенкой будем беспрерывно засыпать выбоины. Главное — продержать дорогу до морозов. А будущей весной зальем гудроном. Сейчас эту работу не осилить. Подбежал, подкатился маленький раскрасневшийся Иван Иванович Хохлов, долго тряс всем руки. Потом тихонько отошел в сторону, как-то съежился, сделался еще круглее. Он достал платок, отвернулся и долго вытирал пыльную, мокрую шею. Первым понял его состояние Савельев, тронул за плечи. — Мы еще будем делать с вами комбайны да сеялки. — Да, да, конечно. После войны потребуется столько машин. С полчаса все ходили толпой между земляных курганов, штабелей кирпича, теса, бревен. Землекопы, каменщики, шоферы — все с любопытством разглядывали эту живописную группу людей. Одеты они были по-разному — кто в пальто, кто в телогрейку, двое или трое — в дорогих, измятых, перепачканных грязью и масляными пятнами плащах. — Разбивку цехов делал я, — говорил Иван Иванович, катившийся впереди, как тяжелый закопченный арбуз. — Конечно, исходя из профиля нашего завода. Здесь я предполагал механический цех, вот здесь — кузнечный… А это — литейный. Теперь же я не знаю… Но, как говорится, вам теперь и карты в руки… — то и дело обращался он к Нечаеву. Нечаев во время обхода территории не проронил ни слова. Он, сжав тонкие губы, угрюмо сверкал из-под козырька мохнатой кепки бело-синими белками глаз да время от времени крепко тер подбородок. Молчал Савельев, молчали и остальные. — А это, как видите, подстанция, — сказал Хохлов, подводя всю группу к кирпичной коробке. — Подстанция нужна в первую очередь, поэтому решили устанавливать все оборудование, не дожидаясь конца кладки помещения. Впервые за все время Нечаев поднял на Хохлова потеплевшие глаза. В «заводоуправлении» — огромном, без перегородок, деревянном сарае — было пусто, только какой-то старик, замотанный шарфом, копался в бумагах. Вокруг его стола на полу, на верстаках лежали кипы бумаг — и россыпью, и в зашнурованных книгах. Дальше, вдоль стены, стояло еще несколько столов, тоже заваленных бумагами. — Тут у нас все — и бухгалтерия, и партком, и завком, и… словом, вся канцелярия, — сказал Хохлов. — Сейчас люди ушли позавтракать. — Все ясно. — Савельев сел за один из пустых столов. — Рассаживайтесь, товарищи. Люди расселись, кто на стулья, кто на кипы бумаг. — И так, мы прибыли на место, все увидели своими глазами, — продолжал Савельев. — Основное оборудование поступило, сырье есть и продолжает поступать. Задача у нас до удивления простая — через две недели дать фронту первую тысячу снарядов… Хохлов вздернул голову, подался вперед, словно от толчка, стремительно вскочил и взмахнул руками. Все обратили на него внимание, повернулись к нему. Но он молчал. — Что, Иван Иванович? — спросил Савельев. — Э-э… простите… Как вы сказали? Через сколько, простите, времени… эту первую тысячу… — Через две недели, Иван Иванович, — спокойно произнес Савельев. — Федор Федорович, прошу высказать свои соображения. Нечаев встал, снял кепку. Под кепкой оказались жиденькие русые волосы, сквозь которые просвечивала розовая, как у ребенка, кожа. — Прежде всего хочу отдать должное местным властям, хотя никого из представителей этой власти здесь нет. Разгрузка оборудования идет хорошо. И вообще — я ожидал худшего… Я прошу, Антон Силантьевич, об этом особо довести до сведения не только обкома партии, но и Наркомата боеприпасов. Далее хочу отдать должное Ивану Ивановичу Хохлову и всем, с кем он работал, за удачно выбранную площадку для завода и вообще за все то, что он буквально за несколько дней тут сделал. Иван Иванович не ожидал таких слов, опять стремительно подался вперед, но не встал, а только удивленно закрутил головой. — Прошу и об этом довести до сведения партийных органов и Наркомата, — продолжал Нечаев. — Общую нашу задачу конкретизирую в нескольких словах. До вечера я с дирекцией и главным специалистом бывшего завода должен учесть потребность и наличие всего инженерно-технического состава и рабочих, исходя уже из профиля нашего предприятия. Завтра утром надо отдать приказ о назначении начальников цехов, участков и так далее — то есть всего командного состава производства. С завтрашнего же утра начнем монтаж оборудования цехов и его наладку… — Позвольте, позвольте… — вскочил Хохлов. — Начнем монтаж оборудования под открытым небом? — Да, под открытым небом, — глядя на Хохлова, сказал Нечаев. — Некоторые площадки под будущие заводские корпуса придется только расширить. Конечно, было бы идеально, если бы вы, Иван Иванович, догадались их сразу делать больше. Но ведь вы не предполагали, что профиль завода изменится. Следовательно, здесь нет вашей вины. Подстанция, я полагаю, через несколько дней вступит в строй? — Конечно, конечно… — растерянно уронил Хохлов. — За подстанцию вам, Иван Иванович, особое спасибо. Это нас просто спасло. Будет энергия — через две недели дадим снаряды. Нечаев сурово оглядел присутствующих, склонил голову набок, будто вспоминая, что еще нужно сказать. И вдруг улыбнулся застенчиво, пригладил ладонью свои жиденькие волосы. — Вот и все, товарищи. До завтра все прибывшие свободны. Это время вам дается на устройство с жильем и так далее. А как и где — скажут в райисполкоме. Антон Савельев, знавший уже около четырех недель этого сурового человека, впервые увидел его таким простым, улыбающимся, да еще по-детски наивно, застенчиво. Увидел — и, сам не зная чему, улыбнулся. И тоже впервые, вероятно, за последние три необыкновенных месяца.
* * * * Все эти три месяца Антон Савельев чувствовал к самому себе тошнотворное отвращение. Оно родилось в одно мгновение, когда там, на лесной полянке в окрестностях Перемышля, он увидел перед собой черный зрачок автомата, когда в груди, в животе у него разлилось, поползло по всему телу что-то знобкое, холодное, в голове шумно, со звоном застучала кровь, а руки стали подниматься кверху. «Что я делаю? Что я делаю?! Мерзавец, мерзавец, что ты делаешь? Ведь лучше смерть, чем такой позор!..» — метались, разламывая череп, мысли. А руки, тяжелые, зачугуневшие, чьи-то чужие, неподчиняющиеся руки, ползли и ползли вверх. Потом он скорее почувствовал, чем увидел, что немцы окружили его со всех сторон, кто-то ощупал, вывернул все карманы и больно ткнул чем-то острым, видимо дулом того же автомата, в спину, между лопаток. — Комм, комм… Шнелль, шнелль! — чуждо раздалось над ухом, и их погнали куда-то по заброшенной лесной дороге. Антон, спотыкаясь, брел, в голове стучало беспрерывно одно и то же: «Как глупо попались… как глупо попались…» Никаких других мыслей не было. Впереди шел, сгибаясь под тяжестью тела капитана, Василий Кружилин. Позади, переговариваясь, громко и сыто гоготали немцы. Их было не то человека четыре, не то пять. Послышались звуки губной гармошки. Савельев оглянулся. Наигрывал тот самый немец с жирным лицом, который поднял с земли его винтовку и автомат Кружилина. Отобранное оружие он закинул за плечо, свой автомат болтался у него на шее. Остальные немцы держали оружие на изготовку. — Комм, комм! — дважды пролаял ближайший из них, едва Савельев оглянулся, угрожающе повел автоматом. По выражению его лица Антон понял: еще секунда — и он полоснет очередью. «И все равно бежать… Надо бежать. Немедленно! Дойду вон до той сосны — и в сторону…» — лихорадочно думал Антон. Но в это время споткнулся Кружилин, упал поперек дороги. Безжизненное тело капитана придавило бойца сверху, и было видно, как тяжело дышит под ним Кружилин. — Штет ауф! Штет ауф! — заорали, подскочив, немцы, принялись пинать коваными сапогами обоих. Затем один из фашистов отступил на шаг и приподнял автомат. — Не лезь! Не тронь, сволочь! — закричал Савельев, бросился к лежащему на Кружилине капитану, стал взваливать его себе на плечи. — А ты вставай, иначе пристрелят… Кружилин поднялся. Грудь его ходила ходуном, по лицу грязными струями стекал пот. На все это немцы смотрели, казалось, с любопытством, однако автоматов не опускали. И опять шли по лесу, немец сзади все играл на губной гармошке. Сколько шли — неизвестно. Савельеву казалось — целую вечность. Наконец завиднелась окраина какого-то села. Село горело, тонуло в облаках черного дыма. Савельев только это и заметил, потому что пот заливал ему глаза. Пересохшим ртом он ловил воздух, но воздуха вокруг не было. Потом он, согнувшись под неимоверной тяжестью обмякшего на нем тела, еще заметил, что его втолкнули прикладом в какие-то ворота, обтянутые колючей проволокой. От толчка он уже не мог удержаться, стал падать, но кто-то подхватил его, не дал упасть, снял с него невыносимый груз. — Давай сюда его… Вот тут положите, — послышались незнакомые голоса, и Антон не мог сообразить, говорят это о капитане Назарове или о нем самом. Его провели куда-то, поддерживая под локоть. Он облегченно упал во что-то мягкое, видимо в траву, и закрыл глаза. Лежал и слушал, как гудят поблизости грузовики, раздаются чужие отрывистые голоса и время от времени трещат автоматные очереди. И ничего страшного не было в звуках автоматных очередей — будто кто рвал над ухом пересохшую бумагу. Когда открыл глаза, над ним качались два-три белоснежных облачка. А рядом с ними, поднимаясь с земли, уходил высоко в небо кривой столб черного дыма. Дым будто специально огибал эти облачка, чтобы не закоптить их первозданную чистоту. Савельев приподнялся и увидел около сотни красноармейцев. Оборванные, обгорелые, они сидели и лежали на земле в самых разнообразных позах и молчали. Тишина стояла гнетущая. Люди словно боялись не только глянуть в глаза друг другу, но и пошевелиться. Савельев огляделся. Всюду его взгляд наталкивался на колючую проволоку, в несколько рядов натянутую прямо на стволы деревьев, обступивших полянку. Там, где деревья стояли редко, были наскоро врыты столбы. Земля вокруг столбов была еще свежей, неутоптанной. За колючей проволокой, прижимая к животам автоматы, ходили взад и вперед немцы. — Так… понятно, — промолвил неслышно Савельев, увидев распластавшееся рядом тело Назарова. Пощупал его — тело было мягким и теплым. От этого прикосновения Назаров шевельнулся, обсохшие, распухшие губы его дрогнули. И Савельев скорее догадался, чем услышал: «Пить… Воды…» — Есть у кого-нибудь вода? Товарищи, есть у кого-нибудь вода? — дважды спросил Савельев. Красноармеец с замотанной кровавыми тряпками головой сказал: — Нет ни у кого воды. Все отобрали… Назаров будто услышал это, понял, успокоился. Он не стонал, только время от времени облизывал пересохшие губы. «А Кружилин? Где же Василий?» — подумал Савельев и тут же увидел его. Кружилин сидел рядом, обхватив руками колени и воткнув в них голову. Савельев тронул его, Василий медленно повернул к нему почерневшее лицо. Кожа на скулах у него была натянута до того, что казалось, вот-вот лопнет. В глазах, глубоко ввалившихся, стоял застылый блеск. — Это что же, как же? — почти не шевеля губами, проговорил Кружилин. — Лучше бы… там, на берегу Сана, под гусеницы… Он не договорил, дернулся, упал плашмя на живот. Спина его затряслась. Савельев дотронулся до его плеча, погладил, и Кружилин затих. Так он лежал до самого вечера. Время от времени в лагерь вталкивали поодиночке и группами новых пленных. Дважды над головой тяжело проплывали немецкие бомбардировщики. Уже под вечер через сожженное село прошла колонна грузовиков. И все, больше за день ничего не произошло. Немцы с автоматами все так же не спеша ходили взад и вперед за колючей проволокой. Кое-где метались в бреду, стонали раненые или избитые красноармейцы. На закате солнца какой-то боец поднялся, пополз к проволоке, повис на ней и закричал: — Изверги! Фашисты немытые! Воды! Дайте воды! Один из часовых молча подошел, сквозь проволоку ударил красноармейца шанцевой лопаткой. Боец с раскроенной головой так и остался висеть на проволоке. Об его же одежду немец старательно обтер лопатку, отошел. Когда стало темнеть, Василий Кружилин поднялся, сел, отряхнул измазанную землей гимнастерку. Стылый и неживой блеск в его глазах исчез, в них плескались теперь отчаяние и тоска. — Ну, не-ет… — тихо промолвил он. — Вы как знаете, а я… Вот стемнеет… Зубами перекушу проволоку и уползу. Савельев на это ничего не сказал. Когда темнота стала опускаться на землю, показалась вереница грузовиков. Они со всех сторон подползли к лагерю и почти уперлись в проволоку горящими фарами. Стало светло как днем. На один из грузовиков влез немец и на ломаном русском языке прокричал: — Я предупреждайт — всем лежать! Всем лежать! Кто сидит, ходит, ползет, делает малейший движений к проволока — мы беспощадно файер, то есть огонь, без предупреждений стреляйт. Ложись, ложись, русский свинья… И дважды или трижды выстрелил в тех, кто сидел поближе к грузовику. По лагерю раздался было ропот, но где-то сбоку хлестануло несколько автоматов, и люди попадали, прижались к земле. — Вот так, сынок, — проговорил Савельев с грустью, лежа на животе. — Не вздумай к проволоке ползти, сам погибнешь и других погубишь.
|
|||
|