|
|||
Часть первая Братья 16 страницаА через неделю после этого и приехал в Михайловку тот дядька Митрофан, о котором часто говорила мать. Обнявшись с родителями, он сурово поглядел на Федьку, на четырехлетнего Ваньку и высыпал им на колени по куче пряников и даже конфет в бумажках — точь-в-точь какие часто сосала неряшливая и сопливая дочка деревенского лавочника Кафтанова Анька, вызывая всеобщую зависть. Ей тоже было, как и Ваньке, года четыре. Как-то она дала одну конфетку Федьке, и он долго помнил ее вкус. Потом Федька часто умышленно попадался на глаза девчонке, смотрел, глотая слюни, как она сосала свои конфеты. Но Анька не замечала этих взглядов. Перебирая неожиданно привалившее богатство, пересыпая конфеты из ладони в ладонь, Федор думал о дочке лавочника: «И пусть не дает теперь, у меня у самого их вон сколько… Я сам ей сегодня целую горсть высыплю — на, мол, ешь не такой жадный, как ты…» Дядя Митрофан пожил в Михайловке несколько дней и уехал, увез с собой четырнадцатилетнего Антона, взамен оставив две или три ловко сколоченные табуретки. Федька не жалел об отъезде старшего брата. Когда сильная рыжая лошадь потащила из деревни телегу, на которой сидел испуганный немного Антон и глядел на отца, на мать и на него, Федьку, будто просил у него прощения за все те злые штучки, которые устраивал над ним, Федор проговорил, правда без злости: — Так ему и надо, гаду белобрысому. — Цыть ты, щенок! — прикрикнул отец. — Без тя тошно. Отца Федька побаивался. Длинный, с костлявыми локтями, с вечно запутанной седой бороденкой, отец всегда был хмур, сердит. Он редко бывал дома, месяцами пропадал на пашнях того же Анькиного отца. Когда телега скрылась за околицей, отец и мать ушли в дом, а Ванька, до половины засунув палец в ноздрю, спросил: — Рази он гад, Антоха-то? А, Федь? — А ты как думал? Кто мне штаны всегда мокрым узлом завязывал? И все другое? — А-а… — И, подумав, Ванька заключил: — Не-е, он хороший. К тому времени, как уехали дядя с Антоном, пряников у Федьки уже не было, да и конфет осталось с дюжину. Он их пересчитал, подумал и решил: «Ладно, Аньке дам штуки три — и будет с нее». На следующий день: «Три-то жирно ей будет. Одной хватит». А еще на следующий: «А что ей давать? И без того обожралась, вон их сколько в ихней лавке. Пузо-то вечно тугое от конфеток. Отчего же еще может быть таким тугим?» И положил последнюю конфетку в рот. Антон уехал — и будто в воду канул, не было о нем ни слуху ни духу долго, лет шесть. Только один раз за это время, года, кажется, через два после его отъезда, Федор и услышал имя старшего брата. Дело было так. Однажды вечером мать сказала Федору: — Темняется уж, где Ванька запропастился? Сбегай к Инютиным, к имя он, должно, ушел. У Кирюшки-то отец с войны пришел, по пьянке прижулькнут ишо ребятенка. О том, что где-то не то идет, не то уже кончилась война с каким-то японцем, Федор слышал от взрослых. И что на войну взяли отца Кирюшки, Демьяна, он тоже знал. Но что дядька Демьян вернулся с войны, еще не слыхал, потому что весь день, с утра, пропадал на Громотухе. Была ранняя весна 1906 года, день стоял ветреный, Федор на рыбалке продрог, но, ни слова не говоря, поплелся на другой конец деревни, где стояла избушка Инютиных с двумя тусклыми окошками. У Инютиных действительно пьянствовали. Избушка была набита битком, низкий потолок облизывали языки табачного дыма. Сам Демьян, распаренный, косматый, сидел у края стола, рядом с ним стояли костыли. Войдя, Федька с удивлением и страхом уставился на единственную ногу Демьяна — вместо другой торчал обрубок. — …Так что — воевали! — пьяно рассказывал о чем-то Демьян, размахивая руками. — Он, японец, хитрый. Опять же шимозы эти у него… Ну, и мы, конечно, не дураки. — Он наклонился к Силантию (тут только Федька заметил своего отца) и, понизив голос, почти шепотом, проговорил: — Сказать по секрету, этих, соцалистов, среди солдат много. — Соцалистов? — переспросил Силантий, тоже пьяненький, потный. — Ага… И пропаганды всякие пущают. Дескать, не воюйте сильно, пусть царь-батюшка поражение потерпит… Демьян замолк, обвел всех построжевшим взглядом. — Ну и слушают, которые подурее. А я — не-ет. У меня вот он, крест! За храбрость даденый. — И выпятил грудь, на которой под неярким светом керосиновой лампешки тускло блеснул желтоватый Георгиевский крест. Ванька с сыном одноногого Демьяна Кирюшкой сидели у порога, макали в блюдце с медом куски хлеба. Кирюшка был одних примерно лет с Иваном, измазанные медом щеки его блестели, быстрые глазенки тоже поблескивали радостно и возбужденно. — Ага, крест это… настоящий, — пролепетал он и затеребил Федора за рукав: — Ты хошь если меду, бери вон корку. Тятька мед-то принес… Федор тотчас взял кусок, ткнул в блюдце. — А кто они такие, Демьян, соцалисты-то эти? — спросил Силантий. — А навроде твоего брательника Митрофана. — Че… Чего-о?! — Глаза Силантия стали круглыми. — А ты не знал? Не знал?! — враждебно закричал Демьян, взмахнул рукой, задел свои костыли. Они с грохотом упали на грязный, затоптанный пол. Демьян хотел их поднять, нагнулся. Но потом передумал будто; выпрямился, положил руки на стол и заплакал навзрыд, горько и обиженно. — Ты че, Демьян? Демьян… — дотронулся до него Силантий. — Не знал?! — опять закричал громко Демьян, рывком поднимая голову. — Про братца своего? Про сына Антошку? — Да ей-богу… Письмов нету. — Письмов? Ну, я тебе без письмов расскажу. Я в Новониколаевском лазарете год, почитай, лежал, все эту ногу мне отрезали да залечивали. Прошлогод осенью они, соцалисты николаевские, и зачали народ баламутить. Митрофан этот, брательник твой. И сынишка твой Антон заодно с имя. — Антошка?! — воскликнул Силантий. — Ишь, гады, чего зачали! Мы там под шимозы клались, за Расею, за царя-кормильца жизнев не жалели! Вот нога-то — где она? Куды я теперь без ноги-то?! А они там ишь чего! Наперекор власти начали народ подымать… — Не болтай ты, чего не знаешь! — подал голос с другого края стола деревенский староста Панкрат Назаров, мужичок лет около тридцати, высокорослый, грудастый, с курчавой бородкой и крепкой шеей, тоже засыпанной кольцами волос. — То есть как я не знаю? — А так… Нам неведомо, что это за соцалисты такие, с чем их едят, — сказал Назаров. — Я только знаю, что Митрофан мужик порядочный. Мастеровой. — Порядочный? А за что же тогда их в тюрьму засадили? — пьяно выкрикивал Демьян. — И Митрофана, и Антоху, сына твоего, — крутнул он мокрое лицо в сторону Силантия. — И Антоху? — переспросил упавшим голосом Силантий. — Постой, постой, за что парнишку-то в тюрьму? Как это могёт быть, чтоб парнишку? Но тут Силантий увидел сыновей, нахмурился. — А вы чего тут? Ну-ка, домой! Придя домой, Федор бухнул с порога захлебнувшимся голосом: — Мам, Антона-то… в тюрьму посадили! Мать так и задохнулась возле печки, где возилась с чугунами. — Как?.. За что? Ты чего, страмец, мелешь?! — Не знаю… — испуганно вымолвил Федька, только теперь действительно испугавшись. …Отец вернулся от Инютиных поздно, долго ходил по комнатушке, о чем-то раздумывая, теребя всклокоченную бороду. — Чего, чего там с Антошкой-то? — несколько раз спрашивала мать. — Ты почто молчишь-то? Господи… — Чего, чего… А я знаю — чего? В тюрьму, грит Инютин… Лежа под рваным тулупишком, Федор представлял себе эту самую тюрьму в виде огромной завозни лавочника Кафтанова, сложенной из толстых почерневших бревен, с окованной железом дверью. Разница была лишь та, что на дверях висело побольше замков да еще стоял тюремщик с плетью. Федор немного послушал, как шептались отец с матерью, хотя слова разобрать было невозможно. Мать временами всхлипывала, подвывала. — Ну, ты — сыть! — беззлобно говорил вслух отец, вздыхал и ворочался. Деревянная кровать под ним тяжко скрипела. Потом Федор уснул. Спал он в ту ночь, как всегда, крепко, без сновидений…
* * * * «Чужой я им всем. Чужой… — наверное, в десятый раз подумал Федор, глядя на темные окна Инютиных. — Для Анфиски только и не чужой…» Федор подумал опять, что Анна вот постарела, а Анфису время и не касается будто. И десять, и двадцать лет назад она была такой же молодой и свежей. Она была всегда очень удобной для него. И сейчас, если Федор стукнет тихонько в окно, чуткая Анфиса тотчас проснется, послушно пойдет с ним куда угодно и потом, уткнув красивое лицо в его волосатую грудь, будет спокойно и безмятежно спать, сладко почмокивая во сне влажными губами. Чудно и непонятно иногда: чья она все-таки жена — его, Федора, или Кирьяна? И еще непонятно: как она ухитрилась двух своих детей родить именно от Кирьяна? — А может, мой это ребенок? — дважды спрашивал у нее Федор, когда родилась Верка, а потом Колька. — Не-ет, этого никак мне нельзя. Он, Кирьян, мой муж, его и детей я должна родить, — дважды ответила Анфиса. И действительно, чем больше подрастали ее дети, тем отчетливее проступали у обоих черты Кирьяна. Край неба стал светлеть, начали обрисовываться во мраке крыши домов. А Федор все сидел и сидел у стены своего дома, сам не зная, не понимая, зачем и почему он просидел здесь всю ночь. «Сейчас Анна встанет, корову надо доить», — равнодушно подумал Федор, прислушиваясь, не донесется ли какой звук из дома. И в самом деле, услышал, как скрипнула дверь. Анна вышла во двор минуты через три и пошла с ведром через огород к Громотушке. Она сразу же, едва вышла, увидела Федора на скамейке у стены, но ничего не сказала, только глянула на него и пошла к ручью. Федор скорее догадался, чем увидел, что лицо у нее заплаканное. Когда она возвращалась, Федор вымолвил: — Подойди. Анна поставила ведро с водой на землю, пошла было к скамейке, но остановилась шагах в пяти. — А ты сядь рядом. Анна помедлила, но потом села, немигающими глазами смотрела на темные окна Инютиных. — Ты, однако, думаешь, что я у Анфиски ночевал? Анна ничего не ответила. — Нет, я тут вот всю ночь просидел. Я к Анфиске теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем. Вот так, значит, только. Как решу, так и будет. — Ну, и как решишь-то? В тихом голосе Анны почудилась Федору насмешка. — Не знаю, — раздраженно сказал он. Осеннее утро занималось медленно, с большим трудом. Солнце было еще где-то далеко, за краем земли, его лучи не касались ее, да и не коснутся, видимо, сегодня, потому что земля наглухо закрыта толстым слоем грязных облаков. — Вот так, Анна, — сказал Федор и поднялся. — А сейчас в поле я поехал. Ни слова больше не прибавив, он вышел на улицу. Калитка жалобно скрипнула за ним. Этот скрип резанул Анну по сердцу, губы дрогнули, и она почувствовала, как по щекам, обжигая их, покатились тяжелые слезы. — Ох, долюшка ты женская, горькая… — услышала она голос своей квартирантки Марьи Фирсовны. Та подошла и села на скамеечку. Анна, не в силах сдержаться, тяжко всхлипнула и повалилась к ней на плечо. Платок сполз с ее головы. — Ну, ну, — погладила ее Марья Фирсовна по теплым волосам. — Я вот гляжу — изводишься ты без меры. Всю ночь проплакала, я слышала… Тяжко тебе? — Так тяжко, так тяжко, если бы кто знал! — сквозь слезы проговорила Анна. — Вот зачем только нарождается человек? На муки, да? — Вишь тут какое дело-то, — задумчиво произнесла Марья Фирсовна. — Не было бы муки, не было бы и счастья. Не понимали бы тогда его… — Да где оно, счастье? Али хотя бы простая радость? Какова она на вкус-то? — Ну, это уж ты врешь, девонька, — сурово произнесла Марья Фирсовна. — Было оно у тебя когда-то в жизни. У каждого человека бывает. Не может не бывать, хотя бы маленько. Анна поднялась, поправила платок, вздохнула. — Не знаю. Может, было. Только совсем-совсем маленько. И давно. Так давно и так маленько, что будто и не было. Забылось уже все. — Где же забылось, раз страдаешь об нем? Не забылось. Прошла ночь — мертвая, глухая. Еще час назад казалось, что ночь никогда не кончится, что вот так и будет вечной чернотой лежать на земле, придавив этой нескончаемой теменью все звуки, всю жизнь. Но вот просочился рассвет, пока еще бледноватый и скучный, — и быстро начали вспыхивать окна в домах, задымились трубы. Мигнув, осветилось окошко и у Инютиных. И опять, как несколько часов назад, мелькнула за стеклом тень, четко обозначилась женская фигура. — Он что, Федор твой, полюбовницу завел? — откровенно спросила Марья Фирсовна. Анна вздрогнула. — Я все вижу ведь. Не маленькая. — Она всю жизнь у него. Вон, — кивнула Анна на мелькавшую в окне тень. — И что она, лучше тебя? — Не знаю. Что ты пытку устраиваешь? — почти с ненавистью крикнула Анна. — Ну, как не знаешь! Думала, поди, об этом, — будто не слыша голоса Анны, не понимая ее состояния, сказала Марья Фирсовна. — Все мы ведь думаем об этом. Я вот до сих пор помню, влюбилась еще девчонкой в одного. Так влюбилась, дура, света белого не вижу. Так и не поняла толком, когда и как он из меня бабу сделал. А потом и бросил, за другой начал ухлестывать. Господи, сколько я слез пролила! Перед зеркалом часами голая стояла, все сравнивала себя с той. Подгляжу, когда она купается, потом сравниваю, — нет, думаю, и ноги у меня стройней, и груди покрепше, и лицо помиловиднее. И опять реветь от обиды. Вот так. И странно — чем дольше говорила Марья Фирсовна, тем больше успокаивалась Анна. Подкупала, что ли, эта предельная женская откровенность? — Не знаю я, Марья Фирсовна, — вздохнула Анна. — Когда-то я была, однако, лучше Анфиски. Красивше, это точно. И телом крепче. Сейчас-то, конечно… Высохла я. Он высушил. — Значит, никудышный он человечишка, — произнесла Марья Фирсовна задумчиво. — Тебе откуда знать — кудышный или никудышный? — с неожиданной обидой за Федора произнесла Анна. — Я знаю: никудышный, — еще раз подтвердила Марья Фирсовна убежденно. И, помолчав, продолжала: — Люди-то — они ведь разные бывают. Вот я после того замуж вышла. Так, без любви, лишь бы грех прикрыть. Ну, отвели свадьбу, спать легли. Сама думаю: ежели попрекнет меня, в окошко выпрыгну в одной нижней рубашонке, убегу, а погонится — зубами буду отбиваться. А что догонять станет, знала, любил он меня. Ну а он, знаешь, лежит и смотрит в потолок. Лежит и смотрит. И я лежу ни живая ни мертвая. Я-то, дура, чего угодно ожидала, только не такой пытки. Потом он вздохнул и говорит: «Обидно мне, конечно, Маришка. Но то все до меня было, и не я тебе судья. А при мне случится — я судить буду». И все. И с тех пор ни слова об этом. Второй десяток живем — и ни слова. Марья Фирсовна замолчала. — Ну а ты? — осторожно спросила Анна. — А я что? Я — счастливая. Я никогда, даже в мыслях, не изменяла моему Герасиму. И режь вот меня сейчас — ничего такого не позволю. А почему? Что доселе тот его вздох помню? Помню, конечно. Но главная стать в другом. Хороший он человек. Мне тогда лучше ножик в сердце, чем в его глаза глянуть. — Полюбила, значит, ты его? — осторожно спросила Анна. — Ага, полюбила. Не сразу как-то, он ведь у меня невидный из себя, низкорослый, но зато без остатка полюбила. Марья Фирсовна поправила юбку на коленях, вздохнула. — Где он только сейчас, мой Герасим? С первого дня воюет. Прямо через полдня после начала войны его и забрали. А нас потом вот сюда эвакуировали, он и не знает, где мы… Ну, да живой останется — разыщем друг друга. А сгинет где — не знаю, как я… Не переживу я тогда, исчахну, должно. Марья Фирсовна говорила негромко, голос ее подрагивал. И было в этом голосе столько искренности и тоски, что Анна верила — исчахнет эта женщина, если не вернется с войны ее Герасим. — Хорошая, должно быть, ты, Марья… Марья Фирсовна поглядела на Анну пристально. И Анна впервые как-то заметила, что глаза у нее добрые, теплые, светится в их глубине таинственный и зовущий куда-то огонек. И поняла, за что полюбил и любит до сих пор ее «невидный из себя» Герасим. — Да что ты, какая я хорошая, — смутилась Марья Фирсовна. — Просто — баба. Вот Герасим у меня хороший, говорю. Ну, а об том, первом, и думать забыла. Было уже совсем светло, по улице шли люди, с удивлением поглядывая на двух немолодых уже женщин, сидящих за оградкой на скамеечке возле стены. Анна, задумавшись, смотрела куда-то в одну точку. — Тебе, Марья, в одном повезло: тот, первый, сразу объявился, что он никудышный. Ты молодая была, бездетная. А я вот как? И вообще… к чему ты все это мне рассказала? Растравить захотела?! Последние слова Анна выкрикнула вдруг враждебно, лицо ее зло задергалось, сделалось некрасивым. — Ну, ну… — успокаивающе произнесла Марья Фирсовна. — Не надо так… Что толку-то? Я рассказала вот, а ты прости. Я и сама не знаю зачем… Но и так жить тебе — что толку? Вот, опять слезы. Как их много у нас, у баб! Вытри. Анна послушно вытерла пальцами красные щеки. — Что же мне, в самом деле, расходиться с ним? — Кто тебе может посоветовать? Сама думай, Аннушка, как лучше. Сегодня, слышала, всю ночь Семен ворочался, не спал. Видел, какая ты с гостей прибежала, вот и не спал. Те, младшие, Андрей с Димкой, еще ничего не понимают, а этот мужик уж, все примечает. Тоже ведь думать надо, каково и детям, во что вырастут, глядя на такую вашу жизнь. И опять же — каково им будет, если разойдетесь? Тут все надо обдумать на сто рядов, прежде чем решиться, когда детям больше пользы будет. Мать на то и мать, чтоб о детях прежде всего заботиться. — Да на себя-то мне уж теперь и наплевать. — Совсем-то плевать тоже погодить надо. Еще не старуха, еще и счастье может отыскать тебя. Родить еще можешь. Анна медленно подняла глаза, долго и внимательно глядела на Марью Фирсовну, хотела сказать: «Не понимаю я тебя, Марья. Чего ж ты все-таки мне советуешь?» Но спросила о другом: — Неужели… может отыскать? — Жизнь — она неожиданная. — Нет, не отыщет… — Ну, зачем так зазря говорить? Хороших людей тоже много на земле. — Не-ет, — мотнула головой Анна. — Может, и много, да только не найдут они меня. И… не имею, видно, права я на это. — Это почто же? — Жизнь моя перепутанная. Вся изломанная. Я ведь дочь кулака… А брат мой родной — вор, бандит настоящий, всю жизнь по тюрьмам провел. Недавно тут объявился… Слышала ведь, поди, разговоры про Макара Кафтанова, которого милиция недавно забрала? Марья Фирсовна приподняла голову. В глазах ее, окаймленных неглубокими морщинками, дрогнул, встрепенулся тот самый таинственный огонек и опять стал гореть ровно. — Моя девичья-то фамилия Кафтанова. Но я партизанила в гражданскую войну вместе с Федором… А потом… потом… Снова из воспаленных глаз Анны хлынули слезы. Она прислонилась к плечу Марьи Фирсовны и, чувствуя, что та не отстраняется, испытывая благодарность к ней, бессвязно заговорила сквозь рыдания: — Если бы ты знала, как мне было слушать твой рассказ об Герасиме! И у меня, может, был такой же, как твой Герасим… Был, да мимо прошел… Потому что сама его оттолкнула. А он тоже прощал, что меня бабой до поры сделали. Не Федор сделал… другой. Об нем… об этом я никому не могу сказать, никому. Господи, почему я не удавилась тогда?! Никакой бы муки сейчас не испытывала. — Тихо, тихо, Анна… Чего ты, ей-богу! Люди вон глядят, пойдем отсюда, — вставая, проговорила Марья Фирсовна. — Не можешь — и не надо рассказывать. У человека бывает такое, что должно с ним в могилу уйти. Это бывает… Ну, вставай. Анна тяжело поднялась, концом платка вытерла глаза и губы. — Прости меня, Марья, расквасилась я, — сказала она неожиданно сухим и спокойным голосом. — Мне жить тяжко не от Федора только. А от всего. И что я дочь кулака, и что брат у меня такой… — Она взяла ведро с водой, пошла, но у дверей остановилась и проговорила: — А об этом, который мне прощал все, который на Герасима твоего похож, я могу тебе сказать. Иван это, его, Федора, брат… — Иван?! Этот, что из тюрьмы пришел?! — изумленно воскликнула Марья Фирсовна. — Он, — подтвердила Анна, смахивая со щек последние слезинки. — Только ты не думай, что он на брата моего Макара похож. Он на Герасима твоего похож. Да только поздно это поняла я. Оттого-то, может, и судьба у него такая горемычная.
* * * * До полевого стана Федор добрался, наверное, часам к двенадцати дня, потому что на элеваторе долго не было попутных машин. Голодный и оттого еще более сердитый, он издали оглядел неподвижно и тоскливо стоявший посреди пустынного поля свой комбайн, черневший возле него трактор Кирьяна Инютина и ударом ноги распахнул дверь полевого вагончика. — Дрыхнете?! — загремел он, входя, со злости пнул какое-то ведерко, запутавшееся в ногах. — А ну, вставайте, мигом чтоб! Кирьян, где ты? И пожрать чего мне, живо! И тут только заметил, что нары, на которых спали обычно Кирьян и копнильщики, пусты. — Эт-то еще что за номер? Эй, кто тут есть? Из-за занавески вышла заспанная и растрепанная Тонька-повариха, не по годам располневшая деваха, которую звали все Тонька-нетронька, потому что она, равнодушная к сальным шуточкам мужиков, не обращавшая внимания на их недвусмысленные намеки, скалкой провожала всякого, кто шутки ли ради или питая какие-то надежды совался к ней за занавеску. — Чего орешь? — спросила она. — Вон там хлеб, молоко. Кусок сала возьми. Горячего не варила — не для кого. — Как не для кого? Где Кирьян? Возле трактора, что ли? — В Шантару уехал. Домой, стало быть. Вчера еще ночью, вслед почти за тобой, — лениво сообщила Тонька. — Как в Шантару? Как домой? — А так. Плюнул да уехал. — Как это плюнул? — выходя из себя, закричал Федор. — Как, как… «Не хочу, говорит, больше ни одной минуты с Федькой вместях работать». Обматерился и уехал. Как только глотки вам, матерщинникам, не заложит… И, зевнув, пошла к себе за занавеску. Уже оттуда она продолжала, укладываясь на скрипучий топчан: — Еще Кирьян сказал: пусть, грит, Федька себе тракториста другого в МТС просит. Ну и копнильщики ушли — в бане, грят, хоть помыться. А я одна тут с волками. Как чуют вроде, паразиты, что одна тут ночь была, без мужиков, к самому вагону подходили. Ступай к Назарову и скажи, что, ежели к ночи мужики не приедут, я тоже уйду вечером в деревню. Боязно мне одной тут. Не дослушав повариху, забыв про свой голод, Федор выскочил из вагончика и крупно зашагал в Михайловку. Там он с ходу насел на председателя, увидев его возле амбара: — Это что за фокусы происходят?! Ты, председатель, куда смотришь? Что это Кирьян тут мне выкидывает? — А я откуда знаю, что Кирьян тебе выкидывает? — негромко произнес Назаров, остужая пыл Савельева. — Чего на меня расшумелся? Вы с Кирьяном не мне, а эмтээсовскому начальству подчиняетесь. Федор только сейчас подумал, что Назаров тут действительно ни при чем, чуть поостыл. Возле амбара толпились несколько мужиков и баб с литовками и граблями. Подъехала бричка. Старик кладовщик вынес из амбара полмешка муки, две огромные свежеиспеченные булки, все это уложил в бричку. — Езжайте, — сказал Назаров. — Мимо картошки поедете — наберете сколь надо. Да бурт не забудьте обратно прикрыть. Мясо у Тоньки на сегодня есть, а завтра скажу, чтоб еще подвезли… — Это что же, — сообразил наконец Федор, — ту полосу косить? — А ждать прикажешь, покуда вы фокусы с Кирюшкой перестанете делать? Чтоб под снег пшеница ушла? — Так я же с твоего согласия уехал. Да и то на ночь. — А Кирьян без моего. И на день. А небо, гляди, совсем затяжелело. Федор плюнул и побежал к конторе. Там он, громко сопя и отдуваясь, яростно закрутил телефонную ручку. — Але, станция?.. МТС мне! Директора, живо… Как на грех, ни директора, ни главного инженера на месте не было. Другие работники ничего вразумительного по поводу Инютина сказать не могли. Они только сообщили, что в МТС Инютин не появлялся. Пулей вылетев из конторы, Федор в бессильной ярости завертелся у крыльца. Окажись Инютин чудом тут сейчас, долго пришлось бы ему прикладывать потом к разным местам примочки. Выматерившись, Федор побежал за деревню, на ближайший ток. Там ему сказали, что несколько подвод с хлебом ушло на элеватор час назад, посоветовали заглянуть во вторую бригаду — с ихнего тока повезут зерно в Шантару. Но бежать во вторую бригаду — только время терять. Застонав, Федор бросился к большаку. Около часу он шагал по пустынной дороге в сторону райцентра. И только возле Звенигоры его нагнала какая-то случайная подвода. До Шантары Савельев добрался, когда неожиданно проглянувшее солнце опускалось за горизонт. Федору и тут не повезло — молчаливый старик подводчик свернул к крайнему домишку и натянул вожжи. А усадьба МТС была на другом конце деревни. Солнце между тем уже село, улицы заволакивал синеватый вечерний мрак. «Куда же идти — в МТС, в райком, райисполком? — лихорадочно думал Федор, шагая по проулку. — Там уж, наверное, все разошлись. Да и что там скажут? Нет, надо сперва к самому Кирьяну забежать, спросить, чего он, сопля тягучая, выкинул такое… То-то последние недели все надутый был, как индюк, все соображал будто чего… Ишь, сообразил…» Кое-где уже светились желтовато огоньки, когда Федор, минуя свой дом, заскочил в инютинскую усадьбу. Он прыгнул на крыльцо, протопал по темным сенцам и рванул двери. Кирьян Инютин сидел за пустым столом. Он был в нательной рубашке, в чистых, выходных штанах, но босиком. В руке он вертел деревянную ложку, чертил ею по голым доскам крашеного стола. Анфиса стояла у печки, сложив руки под грудью. Черные красивые глаза ее были задумчивы, на бледном лице разлита прежде несвойственная ей серьезность, даже тревога. Видимо, они говорили о чем-то очень важном для них обоих, говорили давно и еще разговаривали бы долго, если бы не помешал Федор. Все это Савельев схватил глазом и понял умом в одну секунду. Еще он заметил в ту же секунду, что его появление испугало Анфису: она чуть отшатнулась к стене, быстро поглядела направо и налево, будто выбирая, куда ей метнуться, исчезнуть. Но исчезнуть было невозможно, брови ее переломились, щеки побледнели. А сам Кирьян только перестал чертить ложкой по столу. — Та-ак… — выдохнул Федор, стоя в дверях, шумно дыша. Инютин бросил на стол ложку. — Рано ты, Федор, пришел-то. Ведь я еще спать не лег. — Кирьян?! — воскликнула Анфиса умоляюще и рухнула на колени перед мужем, уткнув голову ему в колени. Плакала она или нет, было не слышно, но, видимо, плакала, потому что плечи и спина ее колыхались. Длинные волосы Анфисы рассыпались, закрыли голые ноги Кирьяна. Он положил руку на плечо жены, чуть погладил ее. — Будет. Встань. Не надо. Все это — и поведение Анфисы, и жесты Кирьяна, и его слова, и нежность в голосе — было необычным и даже пугало Федора. Анфиса поднялась, стала прибирать волосы, чуть отвернувшись и от Федора и от мужа. — Ты что делаешь, а? — хрипло заговорил Федор. — Ты почему это… трактор оставил?! А ежели снег завтра? Ты не понимаешь, что ли, что война… военное время? Объясняй. — Долгое вышло бы объяснение мне с тобой, — сказал не торопясь Кирьян, — да и не суметь мне. Слов не найти. А теперь — уходи отсюдова. — Работать со мной не хочешь — не надо. Поищи другого комбайнера, с ним, может, больше заработаешь. Но два-три дня мог бы потерпеть. А там, на другое лето, и ищи. А за самовольный уход с работы спросим! — Спросишь? А может, у тебя спросило затупилось? — Постой, постой… — Федор поводил в воздухе усами. — Мне бы догадаться сразу, что ты в военкомат опять лыжи наладил… Ну, сняли с тебя броню? В добровольцы записали? — Хотели, да бумаги не нашлось. Покудова погодить велели. Федор насмешливо вздернул губой. — Доброволец — смехота одна… Ну а пока бумаги ищут, дожинать нам ту полоску надо. На заре стукну тебе в окошко, чтоб готов был. К утру на стане надо быть. А счас прикорну пойду, со вчерашнего вечера не спамши. — К утру-то еще много может чего произойти, — как-то загадочно и туманно ответил Кирьян и, тоже усмехнувшись, прибавил: — Стучи, если хочешь. Сейчас, говорю, рано пришел, а на заре будет в самый раз. Анфиса тебе откроет. И, видя, что Анфиса поспешно обернулась, хотела что-то сказать, прихлопнул ладонью по столу: — Ну! Федор пытался сообразить, о чем говорит Кирьян, но не мог. В избу, толкнув Савельева плечом, влетела Вера. — Нету на вокзале его, все закоулки обшарили. Успел, должно, с каким-нибудь поездом уехать, — быстро проговорила она, разматывая платок. Потом прижала ладони к разгоревшимся на свежем воздухе щекам и замолчала. — Что за переполох такой? — уже взявшись за дверную скобку, спросил из любопытства Федор. — Кто куда уехал? — Да вы не знаете, что ли? — всплеснула руками Вера. — Андрейка же ваш на фронт убежал! — Кто? — Федор даже шагнул к Вере. — Чего мелешь? Как убежал? И, не дожидаясь ответа, ринулся за дверь.
* * * * Некоторое время в избе Инютиных стояла тишина. Потом Анфиса загремела заслонкой, стала собирать на стол. Ужинали тоже молча. — Колька где? — спросил у Веры отец. — Там еще, на станции, шарится. И Димка ихний, и Семен. Может, говорят, притаился все же где. Там ведь заводских грузов горы навалены. Еще через некоторое время Кирьян опять спросил у дочери:
|
|||
|