|
|||
Часть первая Братья 5 страницаВ кабинете стояла мертвая тишина. За окном, куда глядел Алейников, истекал жарой самый длинный день в году. Сваренные зноем листья молодых топольков, растущих в палисаднике, висели черными лоскутьями. Поверх топольков в мутном и душном небе громоздились тяжелые иссиня-белые комья облаков, грозя с грохотом обвалиться на землю. — Гроза будет, — сказал Алейников. — Яков Николаевич, мне надо подготовиться к выступлению на партактиве, — промолвил Кружилин. — Если у тебя нету ко мне срочных дел… — Срочных… — усмехнулся Алейников. — У человека все дела срочные, поскольку жизнь отмерена ему от звонка до звонка. Как-то необычно звучали эти слова в устах Алейникова. — Сегодня Иван Савельев из тюрьмы вернулся, — вдруг сказал Алейников. — В эту минуту к дому, наверное, подходит. — Ну… и что же? — Ничего… Отсидел — пусть живет. — Помолчав, он медленно повернул голову к Кружилину: — Чего ж не упрекаешь — зазря, мол, сидел, напрасно страдал? Кружилин, прищурив глаза, в упор смотрел на Алейникова. — Ты, Яков, что? Опять провоцируешь? Алейников вздрогнул почему-то, точно его ударили, слез с подоконника, сел на стул возле стола Кружилина. — Я думал — не вспомнишь. Не надо, Поликарп. Сложно все… — Что — все? — А все. И то, что Корней Баулин, Кошкин, Засухин арестованы, а ты снова здесь, снова секретарем райкома… Алейников говорил, закрыв лицо руками. А Кружилин все больше и больше изумлялся. — Тогда, в тридцать шестом, если бы ты не уехал, я бы тебя… наверное… Этот секретарь обкома… или, по-тогдашнему, крайкома, тебя уберег, отправил в глухой далекий угол… А тут Ойротия к Барнаулу отошла! Да, он, этот Субботин, умница… — Но… погоди-ка, Яков, — сказал Кружилин, отодвигая лежавшие перед ним бумаги в сторону. — Если так, давай по порядку, Яков… — Не надо. Ничего не надо. Ни по порядку, никак, — мрачно произнес Алейников, вставая. Вошла Вера с последними отпечатанными листками его выступления, положила их на стол. — Я сегодня больше не понадоблюсь? — Нет. Иди отдыхай. — Как тебе с Полиповым работается? — вдруг спросил Алейников, когда девушка вышла. После приезда Кружилина Полипов был избран председателем райисполкома. — Как работается? — пожал плечами Кружилин. — Трудно за три-четыре месяца какие-то выводы делать. Сперва показалось — он вроде обижается, что на советскую работу перевели. Но, кажется, он просто по природе молчалив. — Ну да, — неопределенно уронил Алейников. — Ладно, я пойду. — И двинулся к двери. Но, толкнув ее, остановился, потер пальцами висок. — Я, собственно, что-то ведь хотел спросить у тебя… Да, насчет этой девушки… как ее? — Вера Инютина? — Да, да… Как она печатает? Хорошая машинистка? — Хорошая. — Не уступишь ее мне? Мне, понимаешь, хорошая машинистка нужна… — Бери, что же, если подходит. Если она согласится. — А впрочем, ладно. Найду где-нибудь другую, — сказал вдруг Алейников. — До свидания. Алейников ушел, а Поликарп Матвеевич долго еще смотрел на дверь, пытаясь собрать свои мысли. С Алейниковым что-то вроде опять происходит. Но что? Кружилин знал, что в личной жизни у Якова произошла трагедия — в тридцать шестом году погиб его сын. Купаясь в Громотухе, он вместе с другими ребятишками взобрался на паром. Когда паром был на середине реки, ребятишки с визгом попрыгали в воду и поплыли к берегу. Прыгнул и сын Алейникова, но мальчик даже не скрылся под водой, тело закачалось на поверхности тяжелым поплавком, густо окрасив воду кровью. Весной, в большую воду, по Громотухе сплавляют много леса. Особенно смолистые, тяжелые, как камень, бревна нередко тонут. Однако течение все-таки волочит потихоньку вниз топляки; цепляясь за коряги и камни, они медленно ворочаются под водой. Нередко случается, что тяжелые бревна легко, как бумагу, пропарывают днища паромных карбузов. Об такой топляк и ударился головой сын Алейникова. А через полгода от Якова ушла почему-то жена. Кружилин знал ее плохо. Это была женщина высокая, красивая, гордая, но, кажется, добрая и умная. При редких встречах она всегда здоровалась первая, приветливо улыбалась, но проходила мимо торопливо, высоко вскинув маленькую головку с короткой, почти мальчишеской стрижкой. Звали ее Галина Федосеевна, она была врач, работала в районной больнице. Там же работала и жена Кружилина. Она рассказывала, что Галина Федосеевна хороший врач, но в больнице ее не любили и боялись. Видимо, из-за мужа. Яков привез ее из Новосибирска зимой тридцать четвертого или в начале тридцать пятого года. До Алейникова она была уже замужем, в Шантару приехала с восьмилетним мальчиком. И Яков, кажется, любил неродного сына. Своих детей у него не было… Поликарп Матвеевич расхаживал по кабинету из угла в угол, ворошил седые волосы, раздумывая об Алейникове, о Субботине, который сегодня открылся вдруг ему в каком-то новом свете. Да, действительно, Иван Михайлович, кажется, спас его от ареста, отправив в глухой далекий район. Он, Кружилин, не щадя жизни, не думая о своей жизни, дрался за Советскую власть, потому что это народная власть. Потом он все силы и весь ум, какой у него был, отдавал тому, чтобы укрепить эту власть. Но оказалось, что его, даже его, вдруг от кого-то и зачем-то надо спасать, оберегать… Если так, если Субботин все понимал еще тогда, в 1936 году, почему он искренне и прямо, как коммунист коммунисту, не сказал, что же происходит в стране? Тогда неизбежно встал бы конкретный вопрос — почему коммуниста Кружилина надо спасать от коммуниста Алейникова? Ну что же, и встал бы, и на него должен был бы ответить, если мог (а кажется — мог!), секретарь крайкома партии. Должен был, обязан был — по занимаемой должности, по возрасту, по партийному стажу. Но не сказал, не ответил. Почему? Долго еще Кружилин ходил по пустому кабинету. Он не заметил, как потемнело. Очнулся, когда над крышей оглушительно лопнул гром и мелкими осколками скатился куда-то в сторону Звенигоры. «Мысли — мыслями, вопросы — вопросами, а кто все же из обкома к нам на актив приедет?» — подумал он и снова закрутил телефон. — Алло, Катя? Ну что же, дочка, город? Новосибирск по-прежнему молчал.
* * * * Выскочив из райкома, Вера Инютина глянула на заваленное тяжелыми облаками небо и быстро пошла за деревню, к громотухинской протоке. Едва миновала опоры электропередачи — ударил первый раскат грома. Сзади, над Шантарой, уже моталось рваное пепельно-серое полотнище дождя. Сняв туфли, она побежала. Но стена дождя была все ближе. И вот первые редкие капли, как пули, тяжело и глухо ввинтились вокруг нее в дорожную пыль, дробью хлестанули по спине, по шее. — Э-эй, рыбаки, где-е вы?! — закричала она, оглядывая пустынный берег Громотухи. Из-под яра выскочил Семен, замахал руками. Ударила ослепительно молния, растеклась сотней изломанных ручейков по всему небу и потухла. Стало темно, и в этой темноте тихонько почему-то гугукнул гром, и тут же с шумом, с ревом обрушился ливень. Семен что-то кричал, карабкаясь на яр. Он подбежал, грубо схватил ее, промокшую до нитки, толкнул вниз по скользкому уже обрыву, заволок под затравеневший земляной козырек. — Под грозой, в голой степи?! — Это верно, расколола бы молния головешку-то надребезги, — сказал Колька и хихикнул. — Поболтай у меня! — прикрикнула Вера на брата, строго оглядела безмолвно стоявших у земляной стены Димку и Андрейку, обдернув платье, туго облепившее ноги, тоже стала к стенке, касаясь плечом Семена. Река молочно пенилась под дождевыми струями. Так они стояли долго. Вера чувствовала сквозь мокрое платье горячее тело Семена, голова у нее чуть кружилась. Наконец дождь кончился. Димка, Андрей и Колька тотчас побежали к воде и замахали удилищами. Продавив лучами рыхлые, обессилевшие комья облаков, расшвыряв их в стороны, показалось солнце. Громотуха снова засверкала и заискрилась. Речной галечник, быстро просыхая, дымился по всему берегу. — Удочку тебе смастерить, что ли? — спросил Семен у Веры. — Леска у меня запасная есть. — И вдруг обнял ее, притянул к себе. — Еще чего! Ребятишки-то вон… — сердито воскликнула она и пошла по берегу прочь, вверх по течению. — Вера! Она не откликнулась, ступила вдруг в воду и побрела через протоку на остров. Глубина в том месте была небольшая, вода доходила ей всего до пояса. Но она шла, почему-то высоко над головой подняв туфли. Семен сел на теплые камни, закурил, посматривая на Веру. Она перебрела на остров, вышла на песчаную косу, сняла и выжала платье, развесила его на ветках кустарника и легла на песок. Смуглое, загорелое тело ее почти сливалось с рыжим песком, было незаметно. Семен не мог понять, любит он Веру или нет. Они всю жизнь прожили рядом, на виду друг у друга, учились в одном классе. В детстве Семен часто поколачивал ее, потому что Верка всегда совала свой конопатый нос куда не нужно, всегда выведывала их мальчишечьи секреты. Побои она переносила молча, никогда не жаловалась. Это вызывало у Семена уважение к ней, ему было после драк всегда стыдно. Верка, видимо, чувствовала это, смело подходила, стараясь заглянуть в глаза, говорила: — Ну что ты, не надо. Ты думаешь, я такая, да? А я — не такая. А вот это Семену уже не нравилось. И то, что она понимает его состояние и что уверяет, будто она какая-то не такая. «Что у нее гордости, что ли, нету?» — думал он. И еще он думал, что она, наверное, хитрая. Когда у Веры начали вспухать бугорки грудей, Семену было почему-то стыдно, он избегал встречаться с ее круглыми, как воробьиные яйца, глазами. И опять она все понимала. Поймав на себе его случайный взгляд, она, сама до ушей наливаясь краской, кричала: — Чего глаза пялишь? Бесстыжий! «Хитрая», — решал Семен, хотя, как и прежде, не понимал, в чем ее хитрость, да и есть ли она в ней вообще. Года через два Вера превратилась в хрупкую, красивую девушку. Ноги ее стали стройными, крепкими, тонкие, всегда бесцветные губы припухли, зарозовели, круглые глаза удлинились, словно прорезались в стороны, и уже не походили на воробьиные яйца. От всего ее прежнего облика остались только веснушки вокруг носа, но и их стало меньше. — А знаешь, Верка, если бы веснушки совсем исчезли, мне было бы жалко, — однажды неожиданно для самого себя сказал Семен. Была весна, он и Вера оканчивали десятилетку, через три дня начинались экзамены. Весь их десятый класс решил устроить коллективный поход за Громотуху, в заливные луга, за цветами, чтобы украсить классы, где будут проходить экзамены. — Чего? — обернулась Вера, набравшая уже большой букет. И лучисто улыбнулась. — Вот чудак… Ее подбородок был измазан цветочной пыльцой. Когда переправлялись на пароме в село, Семен стоял у перил, смотрел на мутную, еще не успевшую посветлеть воду и видел там, в этой воде, Верины лучистые глаза и ее подбородок, измазанный желтой пыльцой. — Слушай, Сем, — услышал он ее шепот. — Давай удерем сегодня в кино? — А экзамены? Готовиться надо же… — Подумаешь… Сдадим, — все так же заговорщически прошептала девушка. Семен еще никогда не ходил в кино с девчонками. В клуб он вошел как в пыточную камеру, ему казалось, что все с удивлением и осуждением смотрят на него. — Вот чудак, — опять, как днем, сказала Вера, толкнула его незаметно кулаком в бок. — Да ты чего? Подумаешь… Обратно они шли молча. За Шантарой где-то розовела еще узенькая полоска неба, но быстро таяла, гасла, как догорающая спичка. Над головой мигали, покачиваясь, белые крупные хлопья звезд. Они дошли до дома и остановились под плетнем. Надо было прощаться, но Семен не знал, как это сделать. — Я думала, ты умрешь в клубе со страха, — сказала Вера. Это Семена разозлило. — Я? Я? — Он схватил ее за плечо. Она сразу подалась, прижалась к нему. Чувствуя коленями ее мягкие ноги, он ткнулся губами в ее щеку. «Вот и все… А дальше что?» — застучало у него в голове. Он стоял, не отпуская Веру, и она не собиралась освобождаться. Он не раз слышал рассказы деревенских парней, как они смело и решительно обращаются с девками, и решил, что теперь, видимо, надо взять Веру за грудь. Он это и сделал, ощутив, как часто и сильно колотится под ладонью ее сердце. — Ну-у, а это, Семушка, еще рано, — спокойно произнесла она, сняла его руку. И то, что она сказала это ровным, хозяйским каким-то голосом и что не откинула его руку, а просто взяла и сняла ее тихонько, обидело, оскорбило Семена, чем-то замарало вроде. — А ты не такой уж и стыдливый, — промолвила она, прислонясь к плетню. — Правда, когда темно. — И хохотнула. — Пойдем походим маленько? Не дожидаясь согласия, взяла его за руку, потянула. Неприятное чувство к Вере быстро прошло, ему снова захотелось обнять ее. Но он боялся спугнуть в себе состояние покоя и тихой радости, вдруг охвативших его. И ему казалось, что Вера испытывает то же самое. — Что ты собираешься делать после школы-то? — спросила она. — Не знаю. В армию ведь скоро. А пока отец советует в МТС податься. На курсы трактористов. — А что? Неплохо. Тракторист в деревне — первый человек. А мне вот никто ничего не присоветует. Счетоводом, может, куда пойду. Или секретарем-машинисткой. А целоваться, Сема, вот так надо… — И она взяла Семена за голову, крепко поцеловала. Семену опять стало неприятно, он почти оттолкнул ее. — Сема, да ты что?! — Ничего… Где так целоваться-то научилась? — А, вон что! — В темноте глаза ее блеснули пронзительно и ярко. Потом уткнула голову ему в грудь. — Ах, Семушка, Семушка… Ну, я какая-то… Вижу все поглубже, чем ты. Но ты ничего такого не думай. Я — честная. Я берегу себя для кого-то. Вот для тебя, может. Ты… ты любишь, что ли, меня? — Не знаю я… — И я не знаю, — произнесла она. — Видишь, я ведь сама к тебе… на тебя повесилась. Это я все понимаю. Нехорошо, может. Но ты мне нравишься. А люблю ли — не знаю. Такая откровенность Семену понравилась… И вот они встречаются уже два года. От призыва в армию Семен получил отсрочку, потому что в Шантарской МТС не хватало механизаторов. — Может, и вовсе не возьмут, — радовалась Вера. Однажды (было это в прошлом году, в звездную августовскую ночь), когда они нацеловались до боли в губах, Вера вдруг вырвалась, отбежала и, присев на землю, заплакала. — Не прикасайся ко мне! — закричала она, когда Семен подошел. Успокоившись, сказала задумчиво: — Знаешь, Сем… Я будто бы люблю тебя. А ты? — И я вроде тоже… Тянет меня к тебе. Она вскинула искрящиеся в жидком лунном свете глаза и опустила их. — Ну, тянет — это еще не любовь. Твоего отца и мою мать тоже тянет… — Но умолкла на полуслове, испугавшись. — Как — тянет? Куда — тянет? — Никуда. Так я… — быстро проговорила она. — Ох, Семка ты, Семка! Пропаду я с тобой! — И побежала в степь. В ту ночь они убрели далеко за Шантару, до рассвета лежали на забытой, почерневшей от дождей копне сена, смотрели, как чертят небо густо падающие звезды. — Почему же ты пропадешь со мной? — спросил Семен. — Ты, Сема, честный парень, не добиваешься, чего до свадьбы не положено, — заговорила Вера, помолчав. — Это хорошо, я с тобой без опаски. А с другой стороны, может, и плохо. — Непонятно… — Плохо, если вообще ты в жизни так будешь жить. Жизнь легкая тому, кто не раздумывая берет, что ему надо. Хватает цепко… Заложив руки под голову, Семен глядел на блеклое ночное небо, усеянное в беспорядке звездами, думая о ее словах. Где-то с краю небо уже набухало синью, звезды там мигали торопливее и беспокойнее, а потом беззвучно гасли, тонули в этой сини. — Вот мой отец — рохля. Ему и в жизни ничего не дается. Кроме пьянства. А твой отец не такой, не-ет, я вижу… — Что ж ты видишь? — А всё, всё… Он умный жить. Он развернется еще. А вот ты? — Вера склонилась над Семеном. И он ощутимо почувствовал, как ее глаза шарят по его лицу, как ее черные, невидимые в темноте зрачки неприятно оплетают лоб, щеки, губы словно паутиной. — А вот ты — такой же, как твой отец, а? Семушка, родимый, помоги же мне понять! То кажешься ты мне — такой, то чудится — нет, не такой… а больше на моего отца похожий… Семен порывисто приподнялся, провел ладонью по лицу, точно оно и впрямь было облеплено паутиной. — Фу-ты!.. Такой, не такой… Что с того? Тебе-то что? — А как же, Сема?! Я — женщина, баба. Мне замуж за кого-то выходить. У девки до замужества — одно богатство. Отдать его надо не зря, не попусту, не кому попало. А то после-то кто меня возьмет? Кому объедки чужие нужны? — Мразь ты, однако! — И он пошел. — Семка, милый… — Она догнала его. — Ну, прости, ежели что я не так сказала. Я — открытая ведь. Сказала, а ты выбирай. Люба я тебе со всем, что у меня есть, — бери меня. Не прогадаешь. Пластом стелиться буду… Ноги твои мыть и воду пить. Я — такая… — Отстань ты! — закричал он, стряхивая с плеч ее руки. — А ты, чем так, ударь меня лучше! Ну, ударь! — А что же ты думаешь?! Ты мужа выбираешь, как цыган лошадь, — по зубам! И, размахнувшись, ударил ее по лицу. Вера качнулась, но с места не тронулась, только чуть сгорбилась, всхлипнула. Стянула с головы платок, вытерла слезы. И лишь потом пошла прочь, больно резанув его невидимыми в темноте зрачками… Семен решил, что покончил с Верой раз и навсегда. Однако через два-три дня его начали мучить угрызения совести. Если рвать с ней, то это надо было сделать не так грубо и бесчеловечно. Да и что она такое ему сказала? Каждая девушка хочет выбрать себе мужа не только поприглядней, но и позацепистей, что ли, в жизни. Не каждая лишь так вот прямо скажет об этом. А Верка сказала. Что ж тут плохого? И, кроме того, она красивая. Для других, может, и нет, но ему нравилось в ней все — острый взгляд длинноватых, чуть раскосых глаз, крапинки вокруг носа, припухшие жадные до поцелуев губы, гладкая, немножко скользкая, как шелк, ее кожа. Но тут его послали убирать хлеба в Михайловский колхоз. «Ну и все! — подумал он даже с облегчением. — Это конец». Но это был не конец. Когда он, уже глубокой осенью, вернулся в Шантару и, вымывшись в бане, шел огородом к дому, от плетня, который разделял усадьбы Савельевых и Инютиных, качнулась в сумраке легкая тень. — Семка, изверг ты… Ведь я извелась прямо вся. Семушка, милый… — Вера ткнулась лицом в его распахнутую, влажную еще после бани грудь. От неожиданности Семен растерялся. — Ударил я тогда тебя. Извини… — Нашел что вспоминать! Покрепче надо было… — В глазах девушки подрагивали две звездочки. Семен отводил свой взгляд, остерегаясь встретиться с ее зацепистыми зрачками. Он теперь их боялся. — Сем, да ты чего? Ну, глянь на меня! Да люблю, люблю же я тебя! — Я, Вера, много думал об нас с тобой… — Семен отстранился. — Ты брюхом хочешь жизнь прожить. А жить надо сердцем. — Глупенький! Вот глупенький! — Она беззаботно и радостно засмеялась. — Жить надо, Сема, по-разному. И брюхом, и сердцем. Я не люблю таких, которые только — сердцем. И даже жалею их. — Почему? — На яички-болтуны они похожие. Сидит-сидит на них курица, а все зря. Так ничего из них и не вылупится. — Помолчала и добавила: — Вроде и не на земле живут. Бесполезные люди. «Может быть, она и права…» — опять подумал Семен. И все началось у них сначала… После Нового года она уже прямо начала спрашивать, когда же они поженятся. Семен отшучивался, отвечал неопределенно. Вера двигала тонкими бровями, розовые крылышки ноздрей у нее недовольно раздувались. Как-то холодным мартовским вечером Семен убирал скотину. Накидав корове и двум овечкам сена, он вышел во двор и залюбовался закатом. Раскаленное докрасна небо дымилось, а самый его край, который касался земли, уже подплавился, подплыл янтарной жижей. И туда, в жидкий янтарь, медленно опускалось огромное, кроваво-красное солнце и словно само плавилось, таяло, как кусок масла на горячей сковороде. Последними лучами солнце обливало еще землю, багрово отсвечивало в окнах инютинского дома. Пробиваясь сквозь ползущий со стороны ночи холодный туман, оно бледно окрашивало угрюмые скалы Звенигоры, трепетало на заснеженных холмах. И от этого казалось, что камни шевелятся, что вся огромная гора тяжело ворочается в зыбком вечернем тумане, укладываясь на ночь. Семен стоял, опершись о вилы, смотрел на такое чудо и улыбался, не замечая, не сознавая, что улыбается. В себя его привел скрип калитки. Вбежала Вера, ни слова не говоря, потащила на сеновал. Там со смехом опрокинула на спину, навалилась, принялась целовать холодными губами. Поцелуи ее были как укусы. Семену было жалко, что она не дала досмотреть закат. — Ненормальная ты. — Ага, я — такая, — согласилась Вера и, прижимаясь плотнее к нему, зашептала в ухо просяще и тоскливо: — Семушка, ну когда же? Свадьба-то? А? Сем? Семен вздохнул. — Выбрала, значит, мужа? — И с неприятным чувством опять подумал, вспоминая, что ее поцелуи были похожи на укусы. — Ага, выбрала. — И жалеть не будешь? — Никогда, никогда, — дважды мотнула она головой. Семен подавил новый вздох, сел. Вера вдруг беззвучно заплакала. — Чего ты еще? — Будто я на смерть тебя волоку. На аркане, — с обидой сказала она. — А мне дома глаза стыдно показывать. Я слышала, как отец выговаривал на днях матери: «Что у них с Семкой-то? Гляди, притащит тебе сокровище в подоле…» Так что, Сема, надо или к берегу, или от берега, в разные стороны… — Ну ладно, — помолчав, вымолвил Семен. — Сейчас какая свадьба может быть? Давай — осенью. — Давай, — сказала Вера, по-детски вытерла кулаками глаза. — Так я и дома скажу. И ты своим скажи… Поговорить об этом с родителями для Семена было не так просто. Собственно, мать сразу, с полуслова, поняла бы его. Да она, кажется, все знает, догадывается, хотя никогда ни одним жестом, ни одним словом не показывает этого. Другое дело — отец. Семен знал, что отец не любит его. И сам Семен не любил отца. Они всегда были друг для друга чужими. Почему — Семен понять не мог, да и никогда не пытался разобраться в этом. С тех пор как Семен помнит себя, отец был ему уже чужой. Не было случая, чтобы отец как-то приласкал Семена, сказал ему дружеское слово. Он всегда проходил мимо Семена как мимо пустого места. Семен принимал это как должное и платил отцу тем же. Потом Семен узнал, почувствовал детским чутьем, что отец не любит и мать, не уважает ее. С тех пор пропасть между ними сделалась еще глубже, стала год от году шириться. Однако не это было главным. Главное было в самой Вере. Семен знал, что она будет хорошей, преданной женой, но его пугала ее хладнокровная расчетливость, с которой она подходила к людям, к жизни, к самой любви. Так до сих пор родителям он ничего не сказал. И вот — до осени не так уже далеко, Вера давно перестала спрашивать, любит или не любит ее Семен, она просто ждет осени, и только Семен без конца задает себе этот вопрос. Чем ближе осень, тем чаще задает. А чем чаще задает, тем становится мрачнее и раздражительнее. И что странно — Вера по-прежнему нравится ему, нравится ее лицо, ее глаза, все ее тело. Но едва подумает о свадьбе — там, за этой чертой, ему ничего не видится, там черная, пугающая пустота. Как все это объяснить Вере? Да и надо ли объяснять? Все равно назад пути нету. Да он, кажется, и не хочет, чтобы был… Камни после дождя давно высохли и перестали дымиться, накалились, солнце по-прежнему палило безжалостно и нестерпимо. Где-то за спиной сухо и монотонно трещали кузнечики. — Ты что, Семен? — крикнул, подбегая, Колька, схватил ведерко. — Клёв-то здорове-енный! — У меня просьба к тебе, Николай… — проговорил Семен. — Мне надо… в одно место тут сходить. Ты присматривай за Димкой и Андрейкой. Колька мотнул крючковатым носом, ухмыльнулся. — Понятно. — И вприпрыжку побежал по берегу. Семен поднялся и пошел в другую сторону. Потом снял брюки, рубашку и побрел через протоку, к острову. Едва он ступил в воду, Вера, неподвижно лежавшая на песчаной косе острова, вскочила, натянула платье и скрылась в кустах. Перебравшись на остров, Семен долго бродил по зарослям, звал ее, но она не откликалась. Он уже начал сердиться, когда Вера кошкой бросилась на него из лопухов, со смехом повалила в траву, начала целовать. Семен легко подмял девушку под себя, увидел прямо перед собой, близко-близко, ее испуганные, диковатые глаза, в которых подрагивали желтые точки, и почувствовал, как по его жилам разливается огонь, а мысли, сознание — все заволакивается жарким, тяжелым туманом. — Семка, не смей! Не смей… — услышал он, как из-под земли, Верин голос. Это его сразу отрезвило. Он отпустил девушку, сел, полез за папиросой. Вера отползла в сторону, в кустарники, обдернула платьишко на голых ногах. И все так же подрагивали оттуда, из полусумрака зарослей, желтые точки в ее напуганных глазах. — Когда буду законная, тогда пожалуйста… Сколько хочешь, — проговорила она. Семен усмехнулся. — А может, Верка, не надо, а? — Чего не надо? — Она тревожно приподняла голову. — Ничего не надо… Свадьбы этой. Вера вскочила, вытянулась. — Как не надо? Не любишь, что ли? Не нравлюсь? — Не в том дело… — А в чем? — Не знаю… Или хотя бы попозже, а? Не этой осенью? Вера подошла, опустилась перед Семеном на колени, взяла сухими ладонями его голову. — Ты что это, Семен? Не-ет, никак нельзя позже. Вот еще мне! Ну-ка, погляди в мои глаза! Слышишь, Сема? — И прижала его голову к своей груди. — Да как мы друг без друга жить будем? И, как когда-то давно, Семен снова услышал — ее сердце бьется сильно и гулко, частыми-частыми толчками. «А может, и верно, нельзя нам друг без друга?» — подумал он.
* * * * А в это время на обочине проселочной дороги, которая поднималась на невысокий горбатый увал, а потом, огибая Звенигору, спускалась в синюю долину, где лежала деревня Михайловка, сидели двое — тот самый человек с котомкой, привлекший внимание Семена, и немолодая уже, лет под сорок, женщина, маленькая, высохшая, в старенькой, залатанной кофтенке, с длинными косами, вывалившимися из-под платка. Собственно, сидел только мужчина, а женщина, распластавшись, лежала на земле, уткнув лицо в его колени. Она плакала, спина ее вздрагивала, и мужчина осторожно гладил ее по острым лопаткам, по голове, брал в руки ее косы, подносил к своему лицу, словно хотел вытереть слезы. Но он не плакал, глубоко ввалившиеся его глаза были сухи, смотрели вокруг жадно, удивленно и чуть испуганно. — Агата, земля сырая все же, — проговорил мужчина, не выпуская из рук ее кос. — Как же ты узнала, что я сегодня приду? — Как? — Агата оторвала голову от колен мужа. — Сердце подсказало, Ванюшка. — Дождь ведь. Гроза заходила. — Что ж гроза… Шесть годов на дорогу эту глядела. А сегодня — заныло сердце. — А я гляжу — бежишь. Ноги так и отнялись… У Ивана действительно одеревенели ноги, палка выпала из рук, когда он увидел бегущую навстречу жену. Сзади его уже шумел, приближаясь, ливень, над головой с треском распарывалось аспидно-черное небо, обломки его с грохотом валились вниз, сотрясая землю. Но Иван Савельев ни на что не обращал внимания, ничего не видел, кроме этой женщины, бежавшей к нему сквозь тугой и пыльный ветряной вал, который катил перед собой ливень. На какой-то миг пыль скрыла ее от глаз, но потом она появилась, прорвалась сквозь ветер и, подбежав, обессиленная, молча упала Ивану на руки. И тотчас накрыл их ливень, больно хлестали тяжелые водяные струи, а они все стояли и стояли, безмолвно прижавшись друг к другу. Так и простояли, пока дождь не кончился. Потом отошли на обочину и сели, по-прежнему не сказав друг другу ни слова. Клочья грязноватых облаков уползали за горизонт, над Иваном и Агатой было теперь только чистое синее небо да там, выше неба, жарко горевший солнечный диск, обливающий их теплом и светом. Оттуда, где было солнце, пролилась песня жаворонка. Она раздалась неожиданно и так же неожиданно умолкла. Потом раздалась снова. Иван поглядел на небо и улыбнулся обветренными губами. Ему почудилось, что жаворонок — маленькая серая птичка — тянул вверх свою песню, как звенящую цепочку, в клювике, но вдруг выронил, тотчас нырнул вниз за песней-цепочкой, успел подхватить ее у самой земли и снова понес вверх. Первому жаворонку откликнулся второй, третий. Скоро все небо, казалось, было заполнено, залито до краев их песнями, но Иван, сколько ни всматривался, не мог заметить ни одной птички. И он не знал уже — вверх, от земли, в это бездонное небо уносят они свои песни или, наоборот, спускают песни-цепочки с неба на землю. Да это было и неважно. Важно, что песни были слышны, что они заполняли своим звоном все вокруг. — Жизнь-то, Агата, видишь, не кончилась, — тихо промолвил Иван. — Я их, проклятых, терпеть не могу, этих жаворонков. В тот день, когда тебя Яшка Алейников увез, они все звонили… Иван сдвинул белесые брови, на лбу его глубже обозначились морщины. — А я их зимой и летом слышал. Проснусь ночью — холодно в бараке, за стеной вьюга воет. Прислушаюсь — нет, поют жаворонки. И теплее вроде, легче. Агата удивленно поглядела на мужа круглыми, темными, как смородины, глазами. — Как ты вынес все? — Человек — он привычливый. — А я сперва все письма от тебя ждала.
|
|||
|