Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ортега-и-Гассет Х.. История как система



Ортега-и-Гассет Х.

История как система

Человеческая жизнь — необыкновенная реальность, о которой прежде всего следует сказать, что она является радикальной реальностью — радикальной в том смысле, что именно с нею соотносятся все другие реальности; все они — действительные или возможные — в ней так или иначе проявляются.

Тривиальнейшее, но одновременно и важнейшее свойство человеческой жизни состоит в том, что нельзя существовать, не делая чего-либо. Жизнь уже дана нам — мы лишь внезапно обнаруживаем себя в ней, — но дана не «готовой»: мы должны «сделать ее», каждый — свою собственную. Итак, жизнь — это действие. И самая существенная черта жизни как действия заключается не в необходимости совершать их, а, в общем-то, в обратном: мы что-то делаем, но мы никоим образом не вынуждены делать что-то определенное; то или иное действие для нас не обязательно, оно не «навязано» нам, подобно траектории движения звезды или падения, скажем, камня. Прежде чем что-либо делать, человек должен решить на свой страх и риск, что именно он собирается сделать. Но если у человека нет каких-то представлений относительно окружающих его вещей, других людей, самого себя, решение невозможно. Только имея определенные убеждения, он может предпочесть одно действие другому и, вообще говоря, может жить.

/ Итак, человек всегда пребывает в какой-либо вере.

Ortega y Gasset Jose. Historia como sistema. Obras completas, 3-a ed. Madrid, 1955, t. IV, p. 9—69.

Сам уклад его жизни зависит от верований; из верований, их усиления или ослабления проистекали и решающие изменения в истории человечества. Человеческое существование есть прежде всего набор убеждений человека. Именно они лежат в основании нашей жизни. Не зря говорят, что человек — это его убеждения. Именно они конституируют человека. Я сказал о «наборе», ибо многочисленные верования человека, народа или эпохи никогда не бывают в полной мере логически связаны, они не составляют системы идей, каковой, например, является или стремится быть философия. Верования в человеческой жизни, питая, пробуждая и направляя ее, бывают подчас несовместимы, противоречивы или не связаны друг с другом. Заметьте, все эти оценки выражают в верованиях лишь то, что их сближает с идеями. Но было бы ошибкой определять верование как идею. Идея исчерпывает свою роль и содержание, когда ее помыслят, а ведь человек может думать сколько угодно, он может думать даже вопреки своему желанию. Мысли возникают спонтанно, без участия нашей воли или умысла, и могут никак не воздействовать на наше поведение. Наоборот, верование не просто идея, которую мыслят, но идея, в которую еще и верят. Вера не является операцией интеллекта, а есть функция живого организма как такового, состоящая в ориентации поведения и действий человека.

Вернемся теперь к самому понятию «набор». Можно сказать, что верования — неупорядоченный набор с точки зрения идей —.всегда образуют систему как подлинные верования. То есть, хотя с логической или интеллектуальной точки зрения верования могут показаться неупорядоченными, они все же объединены жизненной связью; они функционируют как верования, только если опираются друг на друга, объединены и скомбинированы. Они всегда выступают как элементы организма, единой структуры и, помимо всего прочего, имеют определенное строение и иерархию. В каждой человеческой жизни есть базовые, фундаментальные, радикальные верования и вытекающие из них, опирающиеся на них производные и вторичные верования. Данное высказывание, конечно, весьма тривиально, и тем не менее — несмотря на тривиальность — все это чрезвычайно важно.

Без структуры бесчисленное множество верований, которыми живет человек, представляло бы собой некое месиво, не поддающееся какому бы то ни было порядку. Позна-

ние человеческой жизни было бы тогда невозможно. И наоборот, тот факт, что верования имеют определенную структуру и иерархию, позволяет увидеть их скрытый порядок и понять жизнь — и свою, и чужую, и современную жизнь, и жизнь другой эпохи.

Итак, теперь мы можем сказать: изучение существования — существования человека, народа, эпохи — начинается с обзора системы убеждений и в процессе его изучения должно быть выявлено прежде всего фундаментальное, коренное верование, поддерживающее и оживляющее все остальные верования.

Для того чтобы определить состояние верований на некоторый данный момент времени, существует единственный метод — сравнение их друг с другом. И чем больше число объектов сравнения, тем точнее будет результат — такова вторая банальность, важнейшие следствия которой станут ясны лишь в конце наших рассуждений.

II

Сравним современные верования и верования тридцатилетней давности; мы обнаружим, что в них произошли основательные изменения, так как изменилось фундаментальное убеждение. Поколение, здравствовавшее до 1900 года, было последним из той вереницы поколений, берущей начало в XVI веке, которое жило верой в разум. В чем заключалась эта вера?

Если обратиться к «Рассуждению о методе», то именно в этом классическом документе Нового времени блестяще выражена кульминация веры в разум: «Те длинные цепи выводов, сплошь простых и легких, которыми обычно пользуются геометры, чтобы дойти до своих наиболее трудных доказательств, дали мне повод представить себе, что и все вещи, которые могут стать предметом знания людей, находятся между собой в такой же последовательности. Таким образом, если остерегаться принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать порядок, в котором следует выводить одно из другого, то не может существовать истин ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть»1.

Декарт Рене. Рассуждение о методе. Избранные произведения, т. 1. M., 1989, с. 261.

-Декарт Рене.

Эти слова— пробуждающий клич рационализма, возвещение восхода Нового времени, того самого, агонию, лебединую песню которого, как многие полагают, мы и наблюдаем сегодня.

Во всяком случае, нет никакого сомнения в том, что между картезианским духом и духом сегодняшним есть различие в жизненной силе. Сколько радости, дерзости, какой страстный вызов Вселенной в этих великолепных рассуждениях Декарта! Вслушайтесь: для него не существует неразрешимых проблем, кроме разве божественных тайн, деликатно отодвигаемых им в сторону. Этот человек уверяет нас в том, что у Вселенной нет тайн, нет непостижимых загадок, перед которыми пораженное и ослабевшее от страха человечество должно бы замереть. Мир, который со всех сторон окружает человека — а существование в нем и есть человеческая жизнь, — прозрачен для человеческого ума, приходящего в конце концов к познанию истины как таковой. Надо только не оробеть перед сложностью проблем, не ослепить свой разум страстями. Если с интеллектом обращаться серьезно и по-хозяйски, если это оружие человека используется правильно, то способность мышления, ratio, дает ему магическую власть, позволяя ясно видеть вещи. С помощью анализа человек проникает в тайны мира и делает его понятным, прозрачным, как кристалл. Мир реальности и мир мысли — два самодостаточных, коррелирующих друг с другом непрерывных космоса. В этих мирах ничто не остается разорванным, изолированным и недоступным; из любой их точки мы можем мгновенно — без какого-либо перерыва — перейти ко всем остальным точкам. Поэтому разум спокойно проникает в основы основ Вселенной» уверенный в своей способности постичь истинную сущность самой трудной проблемы и непроницаемой тайны, подобной способности ловца жемчуга добывать из морских глубин бесценные жемчужины.

В конце XVI — начале XVII века, в эпоху становления Декартова метода, западный человек верил, что структура мира рациональна, что реальность по своей организации сходна с человеческим интеллектом, а точнее, с такой формой человеческого разума, как разум математический. Именно в нем — волшебный ключ к неограниченной власти над вещами. Эта вера была сущей находкой. Представьте себе на минуту, что европейцев она бы не захватила. Ведь в XVI веке народы Европы потеряли веру в Бога, в откровение, и неважно — потеряли они ее полно-

стью или она просто перестала быть живой верой. Теологи настаивают на необходимости скрупулезного различения живой и мертвой веры, которое могло бы многое прояснить нам сегодня. Обобщая, я сформулировал бы это различение следующим образом: мы верим живой верой, когда это верование поддерживает жизнь, и верим мертвой, косной верой, когда, не потеряв веры, все еще пребывая в ней, мы не ощущаем ее воздействия на нашу жизнь. Она еще с нами, еще представляет какую-то часть нашей жизни, но уже заброшена, как ненужное барахло, на чердак... души. Мы не основываем на этой вере наше существование, она уже не формирует жизненные стимулы и ориентации — доказательством является то, что мы забываем о ней; тогда как в живой вере всегда действенно присутствует то, во что верят. (Отсюда совершенно естественное явление, которое мистик называет «присутствием Бога». Точно так и живая любовь отличается от убогой, косной любви тем, что любимый в ней присутствует постоянно, не исчезая ни на миг. Нам нет нужды искать его; напротив, невозможно освободиться от образа любимого, стоящего перед нашим внутренним взором. Это не значит, что мы ежеминутно или достаточно часто думаем о нем; он просто всегда с нами.) Мы еще вернемся к данному различению, обсуждая современную европейскую ситуацию 1.

В Средние века европеец жил откровением. Без откровения, опираясь исключительно на собственные силы, он чувствовал себя неспособным справиться с непостижимым окружающим его миром, со всеми горестями и тяготами существования. Но он верил — верил живой верой, — что всемогущее, всеведущее существо милостиво откроет ему самое существенное для жизни. Проследив все превратности этой веры, мы обнаружим, что она постепенно угасает от поколения к поколению. Грустная история. Живая вера постепенно истощается, тускнеет, парализуется до такой степени, что с середины XV века — по причинам, в которые я не буду сейчас вникать, — становится беспомощной и недейственной, если не полностью исчезает из человеческой души. Человек того времени ощущает, что одного откровения недостаточно; он вновь чувствует себя затерян-

1 Джон Стюарт Милль во второй части II главы своей книги «О свободе» считает возможным использовать это различение, употребляя в отношении верований термины «живые» и «мертвые», «косные» верования.

ным, лишенным пастыря в дебрях Вселенной. XV и XVI века поэтому — период сильнейшего разочарования, гнетущего беспокойства, кризиса, как мы бы сказали сегодня. Западного человека спасла новая вера, — вера в разум, в nuove scienze. Павший человек возродился. Возрождение было живым творчеством нового доверия, основанного на физико-математическом разуме, новом посреднике между человеком и миром.

III

Верования представляют собой наиболее глубокий, базисный слой жизненной архитектуры. Мы живем верованиями и именно поэтому обычно о них не думаем. Думаем лишь над тем или иным вопросом. Поэтому и говорим, что идеями мы обладаем; верованиями же не просто обладаем — мы ими являемся.

Вообразим , себе, что жизнь каждого человека — это банк, который живет в кредит от обычно невидимого золотого запаса, спрятанного в сейфах глубоко в подвалах. Элементарная осмотрительность требует время от времени проверять наличное состояние кредитных гарантий, скажем, этих верований.

Сегодня необходимо безотлагательно проделать подобную операцию с верой в разум, которой традиционно — а традиция эта длится уже почти два века — живет европеец. Можно сказать, что до двадцатых годов (XX века. — Ред.) наша вера в разум в общих чертах оставалась неизменной, но затем она претерпела серьезнейшие изменения. Доказательством этому служит великое множество весьма примечательных фактов.

Говоря о традиционной вере в разум и ее современной модификации, я не касаюсь того, что конкретно происходит с тем или другим индивидом. Помимо того, во что верят индивиды как таковые, то есть каждый — сам по себе и по своему собственному разумению, всегда есть еще коллективное состояние веры. Такая социальная вера может совпадать, а может и не совпадать с тем, что ощущает отдельный индивид, но, какова бы ни была вера каждого из нас, коллективно установленное, социально действенное состояние веры тоже наша реальность.

Вера в науку, на которую я указывал, прежде всего не индивидуальна, а коллективна. Ее находящаяся вне индивидов реальность столь же независима, как и реальность

пейзажа, и с ней индивиды обязаны считаться, желают они того или нет. Личное мнение часто может быть противоположно социальному мнению, но это не лишает социального мнения ни грана реальности. Специфическим, конститутивным для коллективного мнения является то, что вопрос о его Существовании не зависит от того, принято оно индивидом или не принято. По отношению к каждой индивидуальной жизни коллективное Мнение выступает, как если бы оно было физической вещью. Реальность коллективной веры не в том, что ее принимает тот или иной индивид; напротив, будет на то наше согласие или нет, реальность коллективной веры нам вменят и заставят считаться с нею. Такое свойство социальной веры я называю действенностью. Действенным является закон, который имеет силу независимо от признания его человеком. Подобно этому, чтобы существовать, воздействовать на меня и даже подавлять меня, коллективному верованию не нужно, чтобы я, отдельный индивид, верил в него. Чтобы продолжить наше рассуждение, условимся называть содержание коллективного верования «социальной догмой».

И если теперь мы, вооруженные этими инструментальными понятиями, сравнили бы ситуацию, в которой находились европейцы до 1910 года, с сегодняшним днем, то нас охватил бы целительный ужас от предчувствия перемен, грядущих изменений в мире. Потребовалось всего двадцать лет — небольшой отрезок столь быстротечной человеческой жизни, — чтобы все в корне изменилось. Если пару десятилетий назад в любой части Европы можно было воззвать к вере в науку как к высшей человеческой ценности и это срабатывало, а сообщество благодаря императивности вышеупомянутой веры действовало энергично и эффективно, то сегодня целые нации относятся к ней с иронией.

IV

Науке грозит опасность. Думаю, что не преувеличиваю в данном случае, так как дело не в том, что европейское сообщество вовсе перестало верить в науку; дело в том, что его вера из живой превратилась в мертвую. И этого вполне достаточно, чтобы наука оказалась в опасности, а ученый больше не мог жить по-прежнему, так как он жил, целиком уйдя в работу и надеясь на поддержку социума, питающего и оживляющего веру в науку. Чем вызвана эта ситуация? Наука достигла высокой степени точности в позна-

нии того, что происходит на далеких звездах и в галактиках, она по праву гордится этим знанием и распускает — хотя и с меньшими основаниями — павлиний хвост на академических собраниях. Все же она перестала быть живой социальной верой и почти утратила ценность для сообщества. И хотя этот факт имел место не на Сириусе, а на Земле, он заслуживает толики внимания. Ведь наука занята не только изучением Сириуса, она претендует также на знание о человеке. Но что наука, разум, может сказать об этой насущной проблеме, становящейся все более злободневной? Почти ничего! Здесь она бессильна что-либо прояснить. Так почему мы по-прежнему продолжаем недооценивать огромную значимость этого факта? И не является ли это опасным? Столь уродливый факт самим своим существованием раскрывает причину такого положения. Он заставляет нас понять, что наука, разум, эта социальная вера современного человека, строго говоря, сводится к физико-математической науке и основанной на ней, но более слабой, хотя и пользующейся престижем, биологической науке. Я объединю их под названием натуралистической науки.

Ситуация, в которой находится современная физическая наука, или физический разум, довольно парадоксальна. Если что-то и не потерпело краха в сфере человеческих устремлений и занятий, так это тот разум, который действует на своей исконной территории — в природе. На этот порядок и эту область, которым крах не грозит, возлагались все надежды, и именно в изучении природы впервые в истории был достигнут реальный успех, оставивший далеко позади самую дерзновенную фантазию. Наука постигла вещи, которые не грезились самому безудержному воображению. Это столь бесспорный факт, что невозможно понять, почему сегодня человек не поклоняется науке, как магии. Однако человек не только не делает этого, но, напротив, постепенно отворачивается от науки. Не отрицая чудодейственной власти, триумфа науки над природой, он вместе с тем начинает рассматривать природу лишь как одно из измерений человеческой жизни, считая, что громкий успех, достигнутый наукой в познании природы, не исключает краха ее попыток познать человеческое существование в его целостности. Несмотря на отдельные замечательные достижения, физический разум не может дать положительного результата в познании того неустойчивого баланса, каким является жизнь человека в каждый ее отдельный мо-

мент. Более того, именно отсутствие равновесия в самом физическом разуме, в совершенстве решающем какие-то частные вопросы и безуспешно пытающемся познать жизнь в ее целостности, по моему мнению, существенно поколебало веру в эту науку.

По отношению к физическому разуму человек оказывается в ситуации, весьма напоминающей описанный Лейбницем случай со шведской королевой Кристиной, которая после отречения от престола велела отчеканить монету с короной и текстом такого содержания: «Non mi bisogna e

non ini basta»1.

В конечном счете отмеченный парадокс в физике разрешается с помощью простого замечания. Единственное, что не потерпело краха в физике, так это сама физика. Пали лишь риторика, тщеславие, все иррациональное и произвольное в физике, порожденное тем, что много лет назад я назвал «терроризмом лабораторий». Вот почему я уже в начале моей писательской деятельности, как мог, сражался с научным утопизмом. Так, например, в работе «Тема нашего времени», написанной мною до 1921 года, в главе «Исторический смысл теории Эйнштейна» есть такие слова: «Люди не понимают того, что наука, единственное наслаждение которой состоит в следовании точному образу вещей, может питаться иллюзиями». Я помню, что на это рассуждение существенное влияние оказала одна деталь. Несколько лет назад я познакомился с текстом выступления физиолога Лёба о тропизмах. Именно с помощью понятия тропизма он пытался описать и выявить закон элементарных движений инфузорий. Плохо ли, хорошо ли, но это понятие с определенными поправками и добавлениями помогает объяснить некоторые явления. В конце своего выступления Лёб, однако, заявил следующее: «Наступит время, когда и моральные поступки человека будут попросту объясняться тропизмами». Это смелое суждение чрезвычайно обеспокоило меня, потому что раскрыло глаза на многие другие суждения современной науки, которые совершают аналогичную ошибку, хотя и не в столь напыщенной форме. Каким образом, думал я, такое понятие, как тропизм, едва способное проникнуть в тайну простых явлений, вроде движения инфузорий, может в туманном будущем стать достаточным для объяснения столь сложной и загадочной вещи, как этические действия человека? Какой смысл в та-

1 «Мне это не нужно, и мне этого не хватает» (шпал).

кого рода утверждениях? Конечно, наука должна решать свои проблемы сегодня, не откладывая решения до греческих календ*. Если нынешние методы недостаточны для овладения тайнами Вселенной, то следует заменить их другими, более эффективными. Однако, замечу, современная наука переполнена проблемами, которых она даже не касается, поскольку последние несовместимы с используемыми ею методами. Как будто проблемы должны подчиняться методам, а не наоборот! Наука переполнена анахронизмами, греческими календами.

Мышление Эйнштейна подобно ветру завтрашнего дня; поражаясь им, мы отказываемся от научного ханжества, от поклонения идолам предустановленных методов. Деятельность Эйнштейна не укладывается в рамки традиции; подобно юному атлету, он «берет быка за рога» и разрешает проблемы, используя все, что у него под рукой. То, что кажется ограниченностью и недостатком, он обращает в добродетель и успех.

Все мое философствование здесь вытекает из этой идеи греческих календ. Она — зародыш идеи жизни как радикальной реальности и познания как функции, внутренне присущей жизни, а не внешней и утопической. В свое время Эйнштейн говорил, что физике необходимы понятия, которые делали бы невозможным непрерывное движение (непрерывное движение невозможно измерить, и физика неизмеряемой реальности невозможна); я же считал, что необходимо придумать философию, которая бы исключала греческие календы как свой основной принцип. Ибо жизнь противоречит этим календам, она быстротечна, и мы нуждаемся в том, чтобы как можно скорее узнать, на что нам следует опереться в ней. Именно эта неотложность и дает нам метод отыскания истины. Прогрессизм, откладывающий ее поиск до туманного завтра, — настоящий дурман для человечества. Истина есть истина сейчас, а не то, что постепенно открывается, пока не обнаружится все целиком когда-то в будущем, которое наступит неизвестно когда. Господин Лёб и все его поколение, считавшие, что в будущем будет создана физика морали, отказывались от моральной истины собственного времени. Этот весьма любопытный способ существования за счет будущего был лишен собственных оснований, корней, ресурсов. Главный его

Букв.: никогда (у римлян первый день месяца назывался календами, греки календ не знали).

изъян обнаруживается уже в «конвенциональной морали» Декарта. Отсюда результат: при первом же потрясении внешней стороны цивилизации — науки, экономики, морали, политики — человек обнаружил, что у него нет подлинных истин, нет ясных и прочных позиций ни по одному из важнейших вопросов.

Единственное, во что верил человек, — это физический разум; последний же, как оказалось, не способен что-либо сказать о самых насущных человеческих проблемах. И народы Запада внезапно почувствовали, что почва уходит у них из-под ног, что они теряют точку опоры. Их охватил панический ужас, им казалось, что они тонут, погружаются в некую бездну!

Но проявим выдержку — и вновь обретем почву под ногами, прочную, вечную матушку-землю, способную поддержать человека. Чем ужасаться и терять голову, ' необходимо и достаточно — как, впрочем, это и происходило всегда — превратить в точку опоры именно то, что вызывает ощущение бездны, физический разум не может сказать ничего определенного о человеке? Ну что же! Значит, мы должны решительно отказаться от натуралистического и физического истолкования человеческих проблем. Давайте вместо этого будем принимать человеческое в его непосредственности, таким, каким мы его видим, и это, быть может, выведет нас на дорогу. Иными словами, крах физического разума освобождает путь жизненному и историческому разуму.

V

Природа есть вещь, великая вещь, состоящая из множества малых. Однако каковы бы ни были различия между вещами, у них имеется одна общая черта — все они просто есть, все обладают бытием. Это означает, что они не только существуют, имеются, — они здесь, но что они уже обладают прочной и заданной структурой. Когда есть некий камень, то это значит, что уже имеется, находится здесь то, что есть этот камень. Все его изменения и модификации будут во веки веков комбинациями неизменного состава. Камень никогда не будет чем-то другим и чем-то новым. Эта устойчивость, данная раз и навсегда, и есть то, что мы понимаем под бытием вещи. Другое название для того же самого — «природа». И задача естественной науки состоит в том, чтобы разглядеть эту

природу, или постоянную основу, за туманом видимости.

Когда человека изучает натуралистический разум, он использует свою собственную мерку для познания природы человека. Он замечает, что человек, в первую очередь, обладает телом — а это вещь, — и спешит использовать свою физику; но так как тело, кроме того, есть организм, то он применяет и биологию. У человека, как и у животного, имеется некоторый нетелесный или приписываемый телу психический механизм, который тоже есть вещь, и натуралистический разум поручает изучение этого механизма психологии как естественной науке. Однако три века исследований души и тела человека так и не смогли прояснить, что же такое человеческое как таковое, то есть то, что мы называем своей жизнью. Из пересечения человеческих жизней и образуются общества, непрерывающаяся жизнь которых становится частью судьбы человека. Чудеса в познании вещей — и крах в изучении собственно человека. Человеческое ускользает от физико-математического разума, оно, как вода, просачивается сквозь прутья плетеной корзины.

Вера в разум терпит поражение, ибо человек не может больше ждать. Он нуждается в том, чтобы наука разрешила все человеческие проблемы. В глубине души он устал от звезд, атомов, нейронных реакций. Первые поколения рационалистов верили, что физическая наука сможет прояснить смысл человеческой судьбы. Уже Декарт попытался это сделать, написав «Трактат о человеке». Но сегодня мы видим: все необыкновенные, в принципе неисчерпаемые способности естественных наук бессильны перед этой удивительной реальностью — человеческой жизнью. Почему? Если вещи уступают значительную долю своих секретов человеческому разуму, то почему именно эта вещь сопротивляется? Причина здесь глубокая и радикальная: человек не вещь, и говорить о человеческой природе — значит ошибаться, так как у человека нет природы. Я понимаю, что от таких слов у любого физика волосы встанут дыбом (еще бы!), ведь это означает абсолютную несостоятельность физики, которая принимается за решение проблемы человека. Убеждение в этой ее некомпетентности, распространившееся на Европейском континенте, — сегодня факт величайшего значения, какие бы иллюзии ни строились о другом способе познания человека, другом разуме, способном вести разговор о человеке. Осознавать этот факт физикам, возможно, досадно или даже больно слышать подобное, но

оба эти чувства наивны в данном случае: убеждение в некомпетентности физики сформировано историческим периодом в триста лет.

Итак, человеческая жизнь не есть вещь, она не обладает природой, и, следовательно, надо решиться мыслить о ней посредством радикально иных категорий, отличных от понятий, позволяющих исследовать материальные феномены. Задача эта трудная, поскольку на протяжении трех столетий физикализм приучал нас оставлять без внимания именно ту удивительную реальность (как не обладающую ни значением, ни реальностью), каковой является человеческая жизнь. И пока натуралисты блаженно исполняли свой профессиональный долг, у этой не дающейся реальности появилось желание принять новую систему координат; энтузиазм, внушенный наукой, сменился безразличием, разочарованием. Возможно, завтра это обернется откровенной враждой?

VI

Мне возразят, что, когда заметили сопротивление феномена человека физическому разуму, акцент был сделан на другой, противоположной форме науки. Действительно, в противовес естественным наукам возникли и получили развитие так называемые науки о духе, моральные науки, или науки о культуре. Я отвечу на это, что науки о духе, Gels feswissenschaf ten, так и не смогли вызвать в европейском человеке той веры, какую вызвали в нем в свое время естественные науки.

Понятно, почему так получилось. Представители наук о духе предприняли явную попытку исследовать человека, сражаясь с натуралистическими идеями, но на деле они сами были скрытыми натуралистами. Поясним это. «Geist? Wer ist denn der Bursche?»* — спрашивал мрачно и высокомерно Шопенгауэр. И не без оснований. Великое утопическое понятие духа желало противостоять понятию природы: природа не единственная реальность, и прежде всего она не изначальная или не фундаментальная реальность. Чем больше мы исследуем природу, тем больше она кажется нам зависимой от человека. Немецкий идеализм, как и позитивизм Конта, пытается поставить человека впереди природы. Именно немецкий идеализм назвал человека — в

«Дух? Кто этот молодчик?» (нем.).

той мере, в какой он не является природой, — Geist, духом.

Но даже когда мы пытаемся понять человека как некоторую духовную реальность, лучше от этого не становится. Человеческий феномен продолжает упорствовать, он так же сопротивляется, так же непокорен, как и тогда, когда его пытались постичь в понятиях. Более того, именно данная эпоха ответственна за наиболее скандальные и дикие утопии. Можно понять раздраженность и высокомерие Шопенгауэра. «Философия истории» Гегеля и «Закон трех стадий» Конта, бесспорно, гениальные произведения. Однако, называя их «гениальными», мы просто рукоплещем умению человека, его замечательным способностям, — способностям жонглера или атлета. Но посмотрим на эти труды, особенно на работу Гегеля, с точки зрения интеллектуальной ответственности авторов и их моральных принципов. Да они были бы просто невозможны ceteris paribus* в эпоху нормального мышления, соблюдения чувства меры и простого уважения к интеллекту!

Я говорю об этом только для того, чтобы показать, что интерпретация человека как духовной реальности также может быть навязанной, произвольной и неудачной. И поэтому было бы несправедливо по-прежнему употреблять слово «дух» в неопределенном смысле; необходимо выявить точные значения, которые придавались данному понятию в философии два последних века.

Если мы теперь зададимся вопросом, почему же понятие «дух» оказалось недостаточным для объяснения человека, то столкнемся со следующим фундаментальным рассуждением.

Когда рыцари «духа» столкнулись лицом к лицу с натурализмом, готовые постичь человеческий феномен в его изначальности и мельчайших подробностях, устраняя понятия, категории, применимые к природе, они забыли об оставшемся за спиною противнике. Усматривая в природе только определенные атрибуты, такие, как «протяженность», «энергия», их воспринимаемость органами чувств и т. д., они считали, что достаточно будет заменить их противоположными атрибутами — (cogitatio), «мышление», «сознание», «самосознание» и т. д., — чтобы преодолеть натурализм. По сути, сторонники духовного в человеке совершили ту же ошибку, что и Декарт, считавший доста

При прочих равных (условиях) (лат.).

точным для определения moi-meme* представить его в качестве res cogitans** и противопоставить res extensa***. Но в том ли фундаментальное отличие необыкновенной реальности, каковой является человек, «Я», от другой реальности, каковой являются тела, что «Я» мыслит, а тела протяженны? Что недопустимого в том, что мыслящая res была бы протяженной, а протяженная res мыслима? Декарт обычно добавлял, что res, которая мыслит, не является протяженной, a res, которая является протяженной, не мыслит. Но это добавление носит явно произвольный характер, и Спиноза невозмутимо заключает, что одна и та же res — Nafura sive Deus — и мыслящая, и протяженная. Чтобы продвинуться дальше в исследовании этого вопроса, необходимо сделать то, чего не сделал Декарт, а именно: прежде чем квалифицировать res как мыслящую или как протяженную, следует спросить, что такое сама res, какова ее структура. Потому что если атрибуты cogitatio и extensio настолько антагонистичны, что не могут сосуществовать в одной и той же res, то сомнительно, чтобы каждый из этих атрибутов принадлежал одной и той же структуре res как res. Другими словами, употребление термина res сомнительно и в том, и в другом выражениях.

Понятие res было введено традиционной онтологией. Ошибка Декарта и рыцарей «духа» состоит в том, что, не осуществив реформы философии, они просто применили к той реальности, которую стремились определить, — pensee, Geist — старую доктрину бытия. Может ли сущее, состоящее в мышлении, быть в том же самом смысле, что и сущее, состоящее в протяжении? Помимо того различия, что одно мыслит, а другое является протяженным, не различаются ли они в самом своем бытии как сущности sensu stricto?

В традиционной онтологии термин res всегда был связан с термином natura; они либо выступали как синонимы, либо имелось в виду, что natura и есть подлинная res, принцип res. Понятие природы, как известно, исконно греческого происхождения. Впервые оно получает устное применение у Аристотеля, затем, измененное стоиками, закрепляется в Возрождении и через эту великую брешь проникает в современную эпоху. У Роберта Бойля понятие

«Я сам» (франц.). ** Мыслящей вещи (лат·). *** Протяженной вещи (лат.).

15·

природы обретает еще более сильное звучание: natura — это правило или система правил поведения феноменов, то есть закон 1.

Изложить здесь историю понятия природы невозможно, как и бесполезно было бы подводить итог решения данной проблемы. Из соображений экономии места ограничимся поэтому лишь намеком. Не достоин ли удивления тот поразительный факт, что термин «природа» перестал означать то, что он означал для Аристотеля, и понимается ныне как закон феноменов? Не слишком ли велико расхождение между дзумя этими значениями? Заметим, что это расхождение содержит в себе изменение самого способа размышления об универсуме, начиная от античного человека до нашего современника. Что же в таком случае сохраняется неизменным в понятии «природа»?

Как раз при рассмотрении этой темы становится очевидным, сколь много современный человек наследует от греков. Но наследство не только клад; это еще и тяжелое бремя и кандалы. Понятие природы уготовило нам оковы, мы в рабстве у эллинской судьбы.

Основы греческого мышления заложил Парменид. Именно этот человек — чистейшая сущность греческого, элеаты всегда властвовали над умами эллинов. Все, что не было элеанизмом в его простой или сложной форме, выступало только как его противоположность. Греческая судьба есть также и наша судьба; несмотря на отдельные блестящие попытки избежать ее плена, мы остаемся в магическом круге, начертанном онтологией элеатов.

Если ортодоксальный мыслитель ищет бытие вещи, то это означает, начиная с Парменида, что он ищет ее определенную устойчивую суть2, то есть то, чем сущее уже является, что уже составляет или образует его. Прототипом такого способа бытия, обладающего чертами устойчивости, стабильности и актуальности (быть уже тем, что оно есть), было неизменное (быть-всегда-тем-же-самым) бытие понятий и математических объектов. Но как только обнаружилось, что все вещи в мире изменчивы, что они «движутся», пришлось отрицать и их реальность. Аристотель, самый

' См.: С a s s i r e r. Das Erkenntnisproblem in der Philosophie und Wissenschaft der neueren Zeit. Bd. II, S. 433.

2 В противоположность термину существование я использую термин суть (сущность) — нечто, что существует, обладает сущностью, то есть состоит в том или другом.

благоразумный из мыслителей, отказывается от такой абсолютизации и принимает решение juste milieu*. Он начинает искать то, что не изменяется в процессе изменения вещи, что сохраняется в процессе ее движения, и называет это «природой» вещей; то, что в реальной вещи кажется сокрытым бытием, подобно понятиям и математическим объектам. Природа, physis, ?????, была неизменным первоначалом изменений. Так были сохранены фундаментальные представления элеатов о бытии и стало возможным мыслить в качестве реальностей вещи, которые для абсолютного элеатизма лишены подлинной реальности, usia, ?????. Идея времени, колеблющаяся между неизменной ????? и разнообразными состояниями вещи, служила мостиком между скрытым единством бытия и его внешней множественностью. Res рассматривалась здесь как нечто, что содержит внутри себя — в ее ???? — такое же онтологическое условие, как понятие или треугольник: идентичность, радикальная неизменность, стабильность, глубокий покой — вот что означало «бытие» для грека.

Процесс, который привел к превращению аристотелевского понятия природы в правило или устойчивый закон неустойчивых феноменов у Бойля, был не искажением, а очищением исходног<



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.