Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





М. Горький



М. Горький

 

В нашем сознании сегодня М. Горький (Алексей Максимович Пешков, 16/28.III.1868, Нижний Новгород — 18.VI.1936, Горки под Москвой, прах похоронен в Кремлевской стене) - непростая проблема. Время, особенно нынешнее, испытующее, многое резко меняет в представлениях об авторитетах. Раньше нам был известен Горький — «буревестник» революции, «апостол» социализма, «крупнейший пролетарский писатель», непреклонный приверженец и выразитель философии оптимизма. Но существует иная, до сих пор закрытая от нас сторона в Горьком — его сомнения, заблуждения и падения. Открыть и осмыслить этого, настоящего, Горького — задача современной литературоведческой науки. Книги и статьи, появившиеся в последние годы, — С.И. Сухих, Л.А. Спиридоновой, Н.Н. Примочкиной, сборники «Неизвестный Горький» — необходимые шаги в этом направлении.

В 1917–1918 годах Горький, публицист и редактор «Новой жизни», вступил в страстную полемику с революционным правительством, решительно разойдясь с ним в оценке происходящего в стране. Это выразилось в его публицистических выступлениях на страницах журнала «Летопись» и газеты «Новая жизнь» (1917–1918), собранных потом в книги «Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре» (Пг., 1918) и «Революция и культура. Статьи за 1917 г.» (Берлин, 1918).

Расценивая «междуклассовую борьбу» как неизбежный, «хотя и трагический момент данного периода истории», М. Горький в то же время призывал народ и правительство «отказаться от грубейших насилий над человеком». Вопрос о насилии стал важнейшим в его расхождении с правительством большевиков в 1917–1918 годах. С гневом писатель выступает против насильственных — «нечаевско–бакунинских», как он их характеризует, методов борьбы, против пагубного для России идейного максимализма, против арестов правительством «всех несогласно–мыслящих», в защиту интеллигенции, «мозга страны». Предостерегая об опасности иллюзий — «грез» о всемирной революции, об угрозе догматизма вождей, тех, для которых «догма выше человека», и подстрекаемой «гг. комиссарами» вражды между разными слоями населения страны, М. Горький расценивает Октябрь как преждевременный и опасный для России эксперимент, жестокий опыт. Изо дня в день, последовательно он выступает с позиций защитника демократии и культуры.

Такого рода разногласия М. Горького с большевиками, а не только необходимость лечения и были причиной его эмиграции в 1921 г.

Уже после отъезда за границу сомнения не исчезли и вспыхивали у Горького иногда со всею остротой. Так, в письме к С.Н. Сергееву–Ценскому в июне 1923 г. Алексей Максимович писал: «И — начинается бесплодное борение двух непримиримых отношений к России: не то она несчастная жертва истории, данная миру для жестоких опытов, как собака мудрейшему ученому Ивану Павлову, не то Русь сама себя научает тому, как надо жить…»

В период пребывания Горького за границей, когда связи с Россией хотя и не прерывались, но не могли быть всесторонними и непосредственными, мировоззрение писателя постепенно менялось в сторону усиления «социального идеализма», идеализации нового,коллективного человека», нарастающего абстрагирования в представлениях писателя о русской,советской действительности.

Каким же в общих чертах было миропонимание М. Горького в 20–30–е годы? И каковы причины, приведшие писателя к примирению со сталинским режимом?

Его миропонимание, в основе своей ориентированное на социалистическую революцию, вместе с тем носит ярко выраженный отпечаток воззрений рационалистически–просветительского типа, с установкой на всесильный человеческий азум. на всемогущее знание. Подобные установки были восприняты Горьким еще от необычайно авторитетной для него традиции русской демократии 1860–1870 годов, а позже были закреплены — в соответствующей трансформации — его марксистской ориентацией. Рационализм Горького, впрочем, не исключал переживаемого не раз писателем конфликта «инстинкта» и «интеллекта», в чем он не однажды с горечью признавался на протяжении своего творчества, считая подобный разрыв общим свойством русской интеллигенции.

Рационализм Горького проявляется и в принципиальной некосмологичности его мировосприятия, когда всесильный человек утверждается как бы в своей независимости от космоса, от самой Вселенной, от природы в целом. Мир предстает в его воображении всего лишь «как материал», «сырье для выработки полезностей» (24, 290). здесь противостоят «человек, враг природы» (24, 277), и «природа, главный враг» человека, а космическое начало — нечто незначительное и отвлекающее от главного («космические катастрофы не так значительны, как социальные» — 24, 267). Отсюда, из подобного нарочитого отделения человека от природы, от космоса, и вырастала гипертрофия социального во взглядах Горького и, как следствие этого, его преувеличенно романтическое представление о мере человеческой изменчивости, о способности человека к развитию и переоценка идеи перевоспитания.

Социально — «педагогические» установки Горького особенно настойчиво проявились во второй половине 20–х — 30–е годы, в его переписке с советскими писателями, в критике их произведений, в наставлениях молодым литераторам, когда, исходя из своей «спасительной» романтической веры в нового человека, он неукоснительно требовал от литературы оптимистического, утверждающего пафоса и исключительно этой мерой определял ценность художественного произведения.

Рационалистически–романтический, даже утопический крен мысли обнаруживается у Горького и в особой трактовке художественного времени, не без его влияния утвердившейся в советской литературе 20–30–х годов. Из трех временных измерении действительности ценностный приоритет Горький всецело отдает не настоящему, тем более не прошедшему, а будущему. Во всех случаях «мудрости старости» он предпочитает «мудрость молодости». В духе своей эпохи, творившей культ нового, грядущего «завтра», Горький снижал значимость прошлого, традиций, корней в жизни страны, как и отдельного человека. Он говорил о «ненависти к прошлому», о том. что «наш самый безжалостный враг — наше прошлое, что русский народ — «нация без традиций».

Подобные убеждения писателя питали его мировоззренческое (не только биографическое — по условиям воспитания, городского детства и кругу привязанностей), отталкивание от русского крестьянства, стойкий его скептицизм в отношении к мужику, к деревне, «а это в свою очередь многое определяло в его понимании социально–политической ситуации в стране в 20–30–е годы. годы укрепляющегося тоталитаризма. Скорым и неправым был его суд над деревней в статье «О русском крестьянстве» (1922), в которой русский мужик уличался в жестокости и «слепоте разума», в том, что в деревне преобладают материальные, потребительские интересы над духовными, в отличие от города властвует «инстинкт собственности» и «мистическая» любовь к земле, которые и делают крестьянство невосприимчивым к новому в жизни. Сходные, хотя и не так резко выраженные, оценки содержатся в целом ряде суждений Горького более позднего времени — в письмах к крестьянским писателям (И. Вольнову, С. Подъячеву и др.).

Позиция Горького в отношении к крестьянству — один из серьезнейших факторов, объясняющих возможность «союза» писателя со сталинизмом, вольного и невольного примирения с ним в конце 20–х — 30–е годы. Выразилось это в цепи таких фактов, как одобрение Горьким сталинской политики коллективизации, публичная поддержка репрессивных судебных процессов начала 30–х годов, объективное их идеологическое оправдание провозглашением лозунга «Если враг не сдается, его уничтожают», в подписи Горького, утвердившего своим авторитетом ложь первой книги о ГУЛАГе–сборника «Беломорско–Балтийский канал».

С.И. Сухих, автор одной из лучших книг о Горьком последнего времени, в качестве внутренних предпосылок «союза» Горького со сталинизмом, помимо «крестьянофобии» и рационализма писателя, отмечает еще присущий ему «комплекс. Луки», т.е. двойственное отношение к правде, выраставшее порой до..ненависти к правде», якобы «вредной людям».

Подобные идеологические шоры действительно многое объясняют в позиции Горького в 20–30–е годы. в его духовной драме.

Однако самым надежным судьей художника остаются его произведения. В эти годы Горький создает повесть «Мои университеты», роман «Дело Артамоновых», рассказы и воспоминания, эпопею «Жизнь Клима Самгина», драму «Егор Булычев и другие» и т.д.

Мечтая о будущем, Горький в эти годы пишет по преимуществу о прошлом. Большое место в его творчестве занимают воспоминания и автобиографические произведения.

Повесть «Мои университеты» (1923) - завершение автобиографической трилогии Горького («Детство» и «В людях»). Жанровое своеобразие этой художественной автобиографии состоит в том. что повествование о детстве, «отрочестве» и юности героя, в отличие от классических автобиографий, обычно сосредоточенных на характеристике личности героя и родственных ему, чаше всего иерархически высокого социального круга, выходит за эти пределы и погружается в поток пестрой, разнослойной (и характерологически и социально–репрезентативно) народной жизни, дает некую панораму жизни страны в известный отрезок ее истории. Эта пестрая, но и целостная в определенном смысле слова «массовая» жизнь и предстает в повести главным «воспитателем» героя, Алеши Пешкова, его «университетами». Из массовых сцен с их пафосом героической «музыки» труда (сцена работы грузчиков на волжской пристани), из обрисовки ярких индивидуальностей, таких, как ткач Никита Рубцов, умный, острый, зорко любопытный ко всему окружающему, слесарь Яков Шапошников, «гитарист», «знаток библии», поражающий «яростным отрицанием бога», бескорыстнейшая душа Деренков, самоотверженный пропагандист–революционер Михаиле Ромась, неунывающий и независимый духом студент Гурий Плетнев, — складывается образ народа, в котором забродили живые жизненные соки — нетерпение, беспокойство духа и горячая потребность в свободе. На этих дрожжах и поднимается свободолюбие и революционность Алеши Пешкова, его жажда сопротивляться «мерзостям» действительности.

В трилогии Горького ослаблены черты семейно–бытового романа. Если они присутствуют в первых двух ее частях, особенно в «Детстве», то полностью утрачены или отброшены в завершающей повести. Символом утраты героем прежних кровных, родственных связей выступает в «Моих университетах» настигшая его весть о смерти бабушки. Последний, уходящий свет этой души блеснет в повести всего лишь раз, на первой странице. В словах бабушки внуку Алеше звучит вещая оценка и пророческое предвестье его внутренней драмы — борьбы двух начал в его душе: жалости, любви к людям, которые в нем — от бабушки, и гнева, «строгости», «зла» к ним — «от деда». «Провожая меня, бабушка советовала:

— Ты — не сердись на людей, ты сердишься все, строг и заносчив стал! Это — от деда у тебя, а — что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик».

В духовном становлении героя жизненно важной для него проблемой оказывается вопрос о роли любви в бытии современного человека (в повести изображен период 80–х годов прошлого века): «Вопрос о значении в жизни людей любви и милосердия — страшный и сложный вопрос — возник предо мною рано, сначала — в форме неопределенного, но острого ощущения разлада в моей душе, затем в четкой форме определенно ясных слов: «Какова роль любви?“»

Встречи с людьми, раздумья над их отношениями, над жизнью давали неоднозначный ответ на этот вопрос, толкали мысль нередко в сторону, отличную от традиционно христианской точки зрения. В сознании Пешкова не раз возникает ядовитая мысль о «злости». Жизнь волжских «грузчиков, босяков, жуликов» притягивает его именно этим: «Мне нравилась их злоба на жизнь, нравилось насмешливое враждебное отношение ко всему в мире и беззаботное к самим себе».

Испытующую проверку в сознании героя проходят люди. взявшие на себя миссию проповедников добра и любви. Значительна и красноречива в повести встреча Пешкова с первым на его пути толстовцем Клопским. Горький, мастер в создании портретов–характеров, строит образ толстовца Клопского, как и множества других эпизодических лиц, на косвенном выявлении — через бытовые, портретные, речевые детали — присущих персонажу внутренних несоответствий, противоречий проповеди и поведения, вероучения и действия, высоких слов и пустяковых дел. Эпизод встречи Пешкова с Клопским в доме приютивших его девушек–помещиц начинается диссонирующей с обликом «бездомного апостола» деталью, которая подчеркивает, с каким наслаждением этот аскет вкушает плоды земные («Он черпал серебряною ложкой из тарелки малину с молоком, вкусно глотая, чмокал губами и, после каждого глотка, сдувал белые капельки с редких усов кота»), и кончается нотой глухого равнодушия его к тревогам юной души, прозвучавшей в обращении Клопского к Алеше («А ты — кто?..» «Что? Устал я, прости!»).

Формирование личности центрального героя — это в значительной степени история идей, которые тянут его «во все стороны». Это и проповедь толстовской любви, и ницшеанские идеи о вреде жалости, и марксово учение о борьбе классовых интересов, и размышление о попытке примирить Ницше с Марксом». Фигура казанского студента–филолога, предпринимающего попытку подобного примирения, в воспоминании рассказчика встает в ряду «великомучеников разума», память о которых для него «священна». Среди вопросов, волнующих Алешу Пешкова, неизбежно возникает и такой, ницшеанский: «Предо мною стеной встал вопрос: как же? Если жизнь — непрерывная борьба за счастье на земле, — милосердие и любовь должны только мешать успеху борьбы?»

И Горький показывает встречи с людьми, которые не из книг, а из самой жизни выносили идеи, сходные с ницшеанскими. Такова встреча с Никифорычем, казанским городовым. Вот его запавшие в душу героя речи: «Жалости много в евангелии, а жалость — вещь вредная… Помогать надо людям крепким, здоровым. — слабого разве сделаешь сильным?.. Передумать надо многое. Надо понять — жизнь давно отвернулась от евангелия, у нее — свой ход. Вот, видишь — из чего Плетнев пропал? Из–за жалости. Нищим подаем, а студенты пропадают. Где здесь разум, а?» Отношение автобиографического героя к этому «ловцу человеков», умному, лукавому и скользкому, двойственное. Он не вызывает доверия, но мысли его оставляют глубокий след в душе: «Его слова о вреде жалости очень меня взволновали и крепко въелись мне в память. Я чувствовал в них какую–то правду, но было досадно, что источник ее — полицейский». «Лет через семь, читая Ницше, я очень ярко вспомнил философию казанского городового».

В поисках архимедова рычага — революционной идеи, переворачивающей и обновляющей мир, нравственное измерение такой идеи со временем переносится у Горького из одной плоскости: добро — зло, любовь — жестокость — в другую: бескорыстие — корысть. Дух бескорыстия вместе с правдой разума становится главным признаком свободной личности в представлении Пешкова, как и самого Горького этого времени. Этот критерий во многом определяет индивидуальные и социальные симпатии и антипатии героя. Так, главной надеждой героя становится «конспиративная», революционно мыслящая интеллигенция — воплощенное бескорыстие в изображении Горького этого периода (1917–1922). а основным опасением — «корысть» крестьянства, показанного в деревенских картинах повести.

Горький с восхищением рассказывает об интеллигентах — бессребрениках, в которых «нет зависти ни к чему», живущих одной идеей народного освобождения, — это образы «народопоклонников», собирающихся в лавке Деренкова. студентов беззаботной и нищей Марусовки. Общение с такими людьми «выпрямляет» Алешу Пешкова, пережившего глубокий жизненный кризис (с попыткой самоубийства). В этой части произведения, вместе с появлением надежды и смысла жизни для центрального героя, в повествовании возникают солнечные краски, просветляются пейзажи, даются картины цветущих вешних садов, соловьиных волжских ночей. Обрисовываются новые фигуры — необычных мужиков, ставших помощниками Ромася: мягкий, поэтичный, щедрый на ласку Изот, мастер на все руки Кукушкин, фантазер и «сочинитель» Баринов и др. Фигуры этих, по словам Ромася, «лучших людей» деревни не столько представляют характерный для нее образ жизни, сколько уклоняются от него, тянутся куда–то в сторону. Недаром все эти крестьяне не совсем типичные: Изот — рыбак, Кукушкин и Баринов — хозяева «безалаберные» и нерадивые. А остальная деревенская масса в повести на втором плане, в тени, поодаль, она дает о себе знать лишь глухими до поры, а потом яростными вспышками ненависти (убийство Изота. поджог дома Ромася, зверское избиение Алеши Пешкова).

Финал «Моих университетов» горек и драматичен. Это драма, волновавшая всех русских писателей. — драма разрыва мужика и интеллигента, вину за которую Горький в отличие от своих предшественников возлагает скорее на мужика, нежели на интеллигента. Однако автобиографический герой в итоге несет в себе не только горечь поражения, но и убежденность в необходимости сопротивляться обстоятельствам жизни, «волевое упрямство» духа.

С автобиографическими повестями Горького связаны и некоторые его рассказы 20–х годов, рассказы–воспоминания, в которых нет собственно фактов автобиографии, но несомненно отражен некий пережитый духовный опыт автора — опыт испытанных им сомнений, искусов, надежд и разочарований. Один из лучших среди них — «Отшельник» (1923). В главном герое с большой пластической силой запечатлен тип утешителя, не перестававший волновать писателя долгие годы, о чем свидетельствует целая цепочка образов в его произведениях: Лука из пьесы «На дне». Серафим из «Дела Артамоновых», размышления о типах утешителя в статье «О пьесах» (1933) др. С загадкой подобного человеческого типа был связан мучивший Горького всю жизнь вопрос о. сущности любви, сострадания и правды, о том»как он и, соотносятся между собой и как конфликтуют. В пьесе «На дне» идея утешительства, жалости развенчивается, хотя и не вполне последовательно. В рассказе же «Отшельник» (1923) в образе бывшего пильщика и странника, теперь отшельника — дедушки Савела — автор рисует утешителя с нескрываемым чувством восхищения.

В изображении Горького любовь и в этом рассказе не всегда согласуется с правдой, что звучит укором последней: Савелий каждому говорит правду, «кому какую надо», и порой «немножко» обманывает. Однако автор–рассказчик, а с ним вместе и читатель, несомненно, поддается обаянию этой души, ее соловьиной песни, обращенной ко всему живому в мире, способности старика Савелия безошибочно отгадывать боль в сердце каждого и смягчать ее состраданием и надеждой.

С повестью «Мои университеты» перекликаются очерки–портреты, составившие богатый, плодоносный слой в творчестве Горького 20–х годов. Среди них мемуарные очерки «Время Короленко» (1922). В.Г.Короленко» (1922). «О Михайловском» (1922), вошедшие в цикл «Заметки из дневника. Воспоминания» (1923) - «А.А. Блок», «Н.А. Бугров», «Савва Морозов» др., — «Л.Н. Толстой» (1924), «Сергей Есенин» (1927), «Иван Вольнов» (1931) и др.

Высокий и сложный тип личности–привлекал Горького в Толстом (Лев Толстой», 1919). Очерк возник на основе заметок Горького о давних его встречах с Толстым в Крыму в 1901–1902 годах и впечатлений, связанных с «уходом» Толстого из Ясной Поляны и его смертью и вылившихся тогда, в 1910 г., в неотправленное письмо к Короленко. Сохраненный в композиции очерка принцип «отрывочных заметок», сменяющегося фрагмента–кадра нужен автору для того, чтобы воспроизвести впечатление живого Толстого, сказать о нем то, что думает, «пусть это будет дерзко и далеко разойдется с общим отношением к нему».

Вглядываясь в общую художественную логику очерка, можно уловить в нем принцип развертывающегося «веера», который позволяет открывать в бесконечно многостороннем духе Толстого все новые и новые грани. «…Безгранично разнообразен этот сказочный человек» — ведущий мотив очерка. Мы узнаем в Толстом черты «мудреца и артиста». заступника русского мужика, мученика совести и великого жизнелюба. неутомимого испытателя человеческих душ и богоискателя, азартного охотника, язычника и сурового «христианина», любуемся озорством богатыря и изяществом аристократа.

Герой очерка предстает перед нами почти вне домашнего быта, семейных отношений и связей. Толстой и собеседники, мысли и речи его; Толстой и природа («Он ходит по дорогам и тропинкам скорой, спешной походкой испытателя земли»), наконец, пластический облик художника, портретные детали (руки «нервные», «точно он живых птиц держит в пальцах», «движение пальцев, всегда лепивших что–то из воздуха») - основные поля проявления характера и его образных зарисовок в очерке.

В высказываниях Толстого, что весьма примечательно, мало мест; занимают суждения о литературе. Горький замечает по этому поводу:

«Мне всегда казалось — и думаю, я не ошибаюсь — Л. Н. не очень любил говорить о литературе, но живо интересовался личностью литератора. Вопросы: «знаете вы его? какой он? где родился?» — я слышал очень часто. И почти всегда его суждения приоткрывали человека с какой–то особенной стороны».

«По поводу В.Г. Короленко он сказал задумчиво:

— Не великоросс, поэтому должен видеть нашу жизнь вернее и лучше, чем видим мы сами.

О Чехове, которого ласково и нежно любил:

— Ему мешает медицина, не будь он врачом, — писал бы еще лучше».

Горькому Толстой говорил: «Вы — сочинитель. Все эти ваши Кувалды — выдуманы». О нем же: «романтик», приукрашивающий жизнь, «сомнительный социалист».

Неотступными мотивами размышлений и бесед Толстого, по наблюдениям Горького, были вопросы «о боге, мужике и женщине». Самой главной среди них была тревога о боге, ставшая сквозным мотивом произведения. «Мысль, которая, заметно, чаще других точит его сердце, — мысль о боге…» — этими словами очерк начинается, а кончается беседой с Горьким о вере и восклицанием автора: «Этот человек–богоподобен!»

Толстой, убеждающий Горького, что «вера — это и есть усиленная любовь», в своем отношении к вере, к богу до конца остается для автора очерка тайной. Загадочен его «странный афоризм», поразивший Горького: «Бог есть мое желание». Можно предположить, что за этими словами стоит стремление постичь бога как смысл жизни, «желание», могучее и страстное, томившее Толстого всю жизнь, но так. согласно догадкам мемуариста, до конца и не исполнившееся. В вере Толстого, по наблюдениям Горького, не раз сквозила двойственность. В Толстом сходятся великая гордыня «человека человечества», непокорство ума, «напряженное сопротивление чему–то, что он чувствует над собой», и в то же время стремление по–христиански смирить, обуздать себя. Неслучайно упоминание в очерке книги Льва Шестова «Добро в учении графа Толстого и Фр. Ницше» (1900), вызвавшей у Льва Николаевича хотя и ироничную, но по существу вовсе не отрицательную, а, может быть, даже втайне и одобрительную реакцию. Кажется, сам автор очерка склонен примерить к своему герою шестовский угол зрения. А этот угол зрения таков. Изведав границы добра и сострадания, испытав в своей жизни моменты бессилия любви. Толстой скрывает от самого себя подобные сомнения и переходит от философии к проповеди. Там, где умолкает философия, начинается его «учение». Фигура Толстого в горьковском освещении много раз, и недаром, рисуется в ореоле таинственного погружения в молчание.

Нитью, связывающей фрагменты очерка в единое художественное целое, является мысль автора не только о бесконечном разнообразии духа Толстого, но и об исключительной его противоречивости. В Толстом сталкиваются аввакумовская. «огненная» непреклонность, преданность своему символу веры и чаадаевский скептицизм, язычник спорит в нем с христианским вероучителем, художник «буйной плоти» — с ее ненавистником, провидец тайн эмоциональной человеческой стихии — с «жестоким рационалистом». В оригинальном художественном портрете Толстого, нарисованном Горьким, мы видим аристократа–демократа, моралиста–чувственника, великого гордеца и протестанта, в котором живет проповедник смиренной божьей любви и отнюдь не христианская непримиренность со смертью, этой уравнивающей всех «неведомой казармой бога». Поистине это «всеобъемлющий» человеческий дух с отзвуками в нем сложного национального хора голосов — от Буслаева и Аввакума до Чаадаева.

Отношение автора к своему герою далеко не однозначно. Жанр эссе позволяет Горькому свободно и широко осветить весь спектр своих разноречивых чувств к Толстому: и восторг, и восхищение, и удивление. ц чувство гордости за человека, и ощущение оснротелости на земле после его смерти, но и недоумение, досаду, порой скрытое раздражение и даже чувство, «близкое ненависти». Подобная разнородность авторских оценок вызвана не только противоречивостью избранного характера, но коренится и в позиции автора, в его субъективности. А.М. Ремизову, написавшему очень интересные заметки–воспоминания о Горьком, принадлежит одно. на наш взгляд, глубокое суждение о нем. По свидетельству Ремизова, Горький был склонен как–то сторониться, чуждаться сложности в искустве и жизни, отсюда проистекало его отталкивание от таких явлений, как Достоевский или Джойс. Пруст. В подтверждение правоты предположения Ремизова нужно указать на тот факт, что в ряде произведений Горького (пьеса «Зыковы», образ Клима Самгина в «Жизни Клима Самгина») психологическая сложность характера расценивается как маска и вызывает неодобрительную реакцию автора. И потому можно предположить, что подобный, скорее всего неосознанный, феномен отталкивания Горького от чрезмерной сложности характера, от сложности Толстого — личности «чудовищно», «непомерно разросшейся», по словам автора. — определенным образом сказался в очерке «Лев Толстой».

Другой тип личности запечатлен Горьким в очерке о Ленине («Владимир Ленин»). Горького изначально занимала загадка человеческой цельности и в этой связи интересовал тип русского революционера. В этом типе его поражала та монолитность характера, которая давалась самоподчинением человека единой цели, единой идее. Неизбежное при этом сужение личности представлялось писателю искупительной платой за отточенную остроту действенной воли, столь редкого на Руси дара, по мнению Горького.

Напомним при этом, что очерк о Ленине в первоначальном варианте («Владимир Ленин», 1924) существенно отличался от позднейшей его редакции («В.И.Ленин», 1930). В облике Ленина, внешнем и внутреннем, выделен мотив простоты (и в первом варианте и в позднейшей редакции), но здесь, в очерке двадцать четвертого года, это та простота, которая чревата опасным упрощением жизни и прямолинейностью. «Может быть, Ленин понимал драму бытия несколько упрощенно и считал ее слишком легко устранимой…» Неоднозначна в очерке и авторская оценка, позиция повествователя в отношении к герою. Прочитывая очерк мы не раз ощущаем напряжение спора между Горьким и Лениным &nbso; – спора, который чаще всего дан не в прямом и двустороннем диалоге, а косвенно, в ответных репликах Ленина: «Вы говорите, что я слишком упрощаю жизнь. Что это упрощение грозит гибелью культуре, а?» Ироническое, характерное: «Гм–гм!» (236). Как становится ясно из контекста, это продолжавшиеся споры и несогласия относительно насилия, жестокости революции и роли интеллигенции: «С коммунистами я расхожусь, — пишет Горький, — по вопросу об оценке интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией…» (235). Скрытая или явная двойственность в обрисовке Ленина прослеживается на всех уровнях образа: в портрете — скрещение, обычно сомнительное для Горького, «восточного» и «западного» в нем («азиатские глазки» и «сократовский лоб»), в характере — соединение «нерусской черты» — оптимизма — с несомненно русскими корнями данного человеческого типа, порожденного жизнью России, ее историей: «Я думаю, что такие люди возможны только в России, история и быт которой всегда напоминает мне Содом и Гоморру» (229). Та же двойственность авторского отношения к герою ощутима и в речевой его характеристике, когда, например, отмечается убежденность оратора в своей правоте и тут же неприемлемость его «правды» для автора–рассказчика.

С точки зрения Горького, многое в Ленине объясняется взятой им на себя роковой ролью, ролью политика и вождя, немыслимой без тиранства: «Невозможен вождь, который — в той или иной степени — не был бы тираном» (230).

Такими были взгляды и оценки Горького в 1924 г. Снимая подобные оценки в очерке «В.И. Ленин» 1930 г., Горький подвергал себя вынужденной и, надо думать, мучительной самоцензуре. Однако необходимо ответить на вопрос, что действительно менялось во взглядах Горького и что оставалось неизменным.

Потребность в художественном осмыслении происходящего в России исторического перелома побуждает писателя к расширению временных и пространственных рамок произведений и к переходу от «малого» эпоса к «большему» — роману («Дело Артамоновых») и эпопее («Жизнь Клима Самгина»).

В середине 20–х годов Горький осуществляет давно зревший у него замысел художественной истории поколений. Таким произведением стал роман «Дело Артамоновых»(Берлин, 1925). История купеческой семьи Артамоновых, ее восхождения и вырождения предстает в романе как симптом исторический — знак скоротечной судьбы российского капитала и принесенного им уклада жизни. Повествование организуется в романе по принципу семейно–историческому и портретно–характерологическому. Это гнездо, группа характеров, располагающихся вокруг единого, но меняющегося во времени центра — ведущего действующего лица, главы рода — вначале Ильи старшего, потом Петра, наконец — я несостоявшейся перспективе — Ильи младшего и Якова. Первое лицо рода, его основатель — Илья Артамонов, «вчерашний мужик», вырвавшийся на волю, исполненный горячего азарта жизни, жажды дела по плечу себе. талантливый, сильный и неукротимый во всем — в любви, в грехах, в работе, — тип необычайно колоритный в изображении Горького (вспомним Игната Гордеева, старшего Кожемякина, Егора Булычева и др.). Это тип «стяжателя–строителя» (по формулировке автора), в котором творящее, «строительное» начало еще не подавлено «стяжательством» и даже над ним преобладает. Во втором поколении центральное место в «деле» наследует Петр. Занимающий среднее положение в романе, он и срединный, посредственный человек, механический, по инерции, служитель «делу», его хозяин–пленник. Уже во втором поколении в индивидуальных судьбах намечаются, а в третьем полностью определяются уклонения от пути отцов: у красавца и щеголя Алексея это заигрывание с аристократией, соблазн барства (завершившийся его браком с дворянкой, «чужой» в артамоновской семье), искусы свойственного ему артистизма, игры с жизнью; у горбуна Никиты это уход в монастырь, от мира, от дела вообще; наконец, у Ильи младшего — полный отказ «от наследства», разрыв с долей отцов и путь в революцию. В стороне от хозяев — их слуга, а по существу судья — Тихон Вялов.

Целостность композиционной структуры в романе создается движением героев по общим кругам жизни (от рождения до смерти), через испытание их в сходных ситуациях, создающих сквозные сюжетные мотивы повествования. Последние дают читателю возможность сравнивать всех Артамоновых между собой, сопоставлять разных представителей рода в его истории, во времени, в движении поколений. В качестве таких сквозных сюжетных мотивов выступает отношение героев к «делу», к женщине, к преступлению и греху, к смерти.

Заглавным в романе, что подчеркнуто в самом названии его, является мотив «дела», связующий воедино все остальное. Он раскрывается в произведении в самых разнообразных смыслах и планах. Дело — это смысл и оправдание жизни, «узда» и опора, «перила человеку», радость и спасение от скуки жизни. Но дело обнаруживает также свою роковую Диалектику: «За делом людей не видно», «дело — человеку — барин». Однако надо признать, что в раскрытии подобных мотивов в романе ощутимо некоторое самоповторение художника по отношению к его предыдущим произведениям («Фома Гордеев», «Васса Железнова» и др.).

В движении художественного времени в романе «Дело Артамоновыx», в характеристике его героев очень важен «вечный» мотив любви, в изображении которой с особенной выразительностью обнажается рок, тяготеющий над артамоновским родом, его падение. Если в Илье старшем мы вместе с автором любуемся его жаркой, хотя и греховной страстью, в которой проявляется вся безоглядность героя, его бесстрашие перед людским судом и способность дарить людям радость, то в его сыне Петре видим лишь вялые, худосочные и нереализованные чувства, а в горбуне Никите — безнадежную немощь и немоту любви, осознание ее как страшного и губительного соблазна.

Очень емкую и существенную роль выполняет в произведении другая вечная ситуация — герой в отношении к смерти, сцена его кончины. И тут тоже недвусмысленно выявляется деградация поколений: стоит сравнить две смерти — гибель Ильи от увлечения работой, от нерасчетливого азарта, от желания помочь людям в трудном деле и, может быть, прихвастнуть молодецкой своей силой — и жалкую, ничтожную катастрофу, в какую попадает Яков. мечтающий всего лишь о покое и сладкой жизни, но так и не сумевший убежать от напастей беспокойного времени (в конце концов обворованный любовницей и сброшенный по ее наущению с поезда).

Между этими двумя смертями — третья, еще, правда, не произошедшая, но вплотную приблизившаяся и, пожалуй, самая характерная и страшная — полубезумное старческое угасание Петра, трагикомический фарс конца одного из «сильных» мира сего, с мотивами удушающих его чувств обиды, агрессии и властности — тем более жалких, что они приходят в полное противоречие с утраченными возможностями и новой реальностью (появление голосов революции, новых хозяев).

Сквозной сюжетный мотив романа — это и мотив человеческого преступления, вообще один из значительных в творчестве Горького и созвучный традициям русских классиков, в особенности Достоевского. В изображении совершенных действующими лицами романа преступлений. их побуждений, обстоятельств и масштабов обозначается общая для всего художественного целого романа авторская мысль об измельчании характеров, о роковым образом нарастающей обезличенности человека. Илья старший убивает, защищаясь. Петр совершает преступление случайное, невольное, но страшное — убивает мальчика Павлушку, потеряв равновесие из–за своего раздраженного самолюбия и обиды на «опасного» товарища сына, покусившегося (ребенок–то) на «доброе имя» Артамоновых. Мы узнаем в этом сюжете, в трансформированном виде, отзвуки мотива Достоевского — отрицание дела, замешанного на «слезе» ребенка. Мотивы тайной мести двнжут и во многом определяют судьбу Алексея (поджог дома Барского).

К финалу произведения все слышнее звучат ноты возмездия — исторического и этического. Совестной суд, как молчаливое и пророческое свидетельство, выражен в лице Тихона Вялова, дворника Артамоновых. Он — единственный в романе человек, который знает, живя бок о бок с ними полвека, все грехи и скрытые пружины поведения Артамоновых, в отличие от них самих, далеко не все происходящее осознающих (Петр, например, не догадывается о любви Никиты к своей жене Наталье). По замыслу Горького, о чем он не раз говорил в письмах, этот образ должен был стать его трактовкой типа Платона Каратаева из романа Толстого, полемикой с философией неделания, с позиций которой Тихон судит всех Артамоновых. Но надо сказать, что каратаевскнй тип претерпевает у Горького очень значительное, даже кардинальное изменение (Толстой проклял бы автора «Дела Артамоновых» за этот образ, полагал Горький). В самом деле, Тихон — не «кругл», не добр, отнюдь не утешитель (вспомним его отрицательное отношение к утешителю Серафиму: «морочит» людей), не чист изначально (в давнем великом своем грехе — покушении вместе с братом на жизнь человека, Ильи Артамонова, — Тихон признается Петру в финальной сцене). Рисунок толстовского прообраза в романе Горького резко усложняется и намеренно омр



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.