![]()
|
|||||||
ЧАСТЬ ПЯТАЯЧАСТЬ ПЯТАЯ
Я– Баст, богиня и владычица! Слава Амону‑Ра, творцу всего сущего! Я – грозная богиня, дочь Солнца, повелительница звезд; молния – сверканье моих глаз, гром – мой голос; когда я шевелю усами, трясется земля, а хвост мой – лестница в небо. Я – госпожа и богиня. Человек снова поклонился мне, призвал меня, вознес ко мне молитву. Было это на утро после той ночи, когда Лори так изменилась и я сама усомнилась в себе. Я ушла на полянку, где любила размышлять о том о сем. Сук огромного бука нависает прямо над могилой какой‑то Томасины. Я лежу на нем и думаю. Но думать мне не пришлось, ибо, громко бранясь, явился мой враг – Рыжебородый, встал и уставился куда‑то, словно сошел с ума. Потом он подошел к могиле этой Томасины, и с ним что‑то случилось. Он заплакал. Он просто голосил и рвал свои рыжие волосы. Он даже упал на колени, а слезы у него так и лились. И тут он поднял голову и взмолился ко мне. Он покаялся и попросил простить его. Он попросил ему помочь. Что ж, я помогу. Теперь я не помню, что он был мне врагом, и я его ненавидела. Ненависть прошла, мстить я не буду. Я милостива к тем, кто поклоняется мне.
Когда Эндрью Макдьюи добрался до дому, он увидел у двери толпу любопытных. Среди них был констебль Макквори и все три мальчика. Он приготовился к худшему. Но констебль козырнул и сказал: – Я насчет вчерашнего, сэр… – Да? – Вы больше не беспокойтесь. Цыгане уехали. – Он помолчал и прибавил: – Спасибо вам. Плохо мы за ними смотрели. Макдьюи кивнул. – А девочка ваша… – Да? Макдьюи сам удивился, как покорно и обреченно прозвучал его голос. – Я буду молиться, чтобы она поправилась. – Спасибо, констебль. Мальчики стояли перед ним и хотели что‑то сказать. Ветеринар взглянул в лицо своим судьям. Хыоги Стерлинг спросил: – Можно к ней зайти? – Лучше бы не сейчас… – Она умирает? – спросил Джорди. Хьюги толкнул его и громким шепотом сказал: «Заткнись!» Макдьюи схватил руку Хьюги. – Не трогай его! – сказал он и прибавил: – Да. Наверное, умирает. – Нам очень жалко, – сообщил Джеми. – Я сам буду играть на волынке… Макдьюи думал: неужели такие мальчишки, словно мудрые судьи, разобрали его дело и не осудили его? – Что с медведем? – спросил неумолимый Джорди. Макдьюи понял, что смерть медведя важней для этого мальчика, чем смерть Мэри Руа, но не обиделся и не рассердился, а почувствовал, что правды сказать нельзя. – Он ушел, Джорди, и больше страдать не будет, – ответил он. Наградой ему были облегчение и благодарность, засветившиеся в глазах Хьюги Стирлинга. – Мы знаем, что вы вчера сделали, – сказал Хьюги. – Вы… – Он долго не мог найти слова. – Большой молодец. Спасибо вам, сэр. – Да, да… – рассеянно отвечал Макдьюи, а потом обратился к толпе: – Идите, пожалуйста. Когда это случится, вам скажут. И вошел в дом. Доктор Стрэтси, Энгус Педди, миссис Маккензи и Вилли Бэннок сидели у больной в комнате. – Где вас носило? – резко спросил Стрэтси. – За помощью ездил, – отвечал отец. Энгус Педди понял и спросил: – Нашел ты ее? – Нет, – сказал Макдьюи, подошел к постели, взял дочку на руки и почувствовал, что она почти ничего не весит. Прижимая ее к груди, он взглянул на друзей с прежней воинственностью и крикнул: – Не дам ей умереть! – Эндрью, – почти сердито окликнул доктор Стрэтси, – вы молились? – Да, – отвечал Макдьюи. Педди облегченно вздохнул. Друг поглядел ему в глаза и прибавил: – Я взяток не предлагал. Доктор ушел. Он уже не сердился и сказал на прощанье: – Если вам покажется, что я нужен… зовите меня в любое время. Макдьюи сам удивился, что ему хочется утешить и ободрить старого врача. Он не знал за собой такой сострадательности. Еще он был благодарен, что Стрэтси не говорил ему прямо жестоких, отнимающих надежду слов. Проводив его, Макдьюи вернулся в комнату. – Еще не сейчас, – сказал он миссис Маккензи. – Я вас позову. Они с Вилли ушли. Энгус Педди замешкался, и Эндрью попросил его остаться. – Ты ходил к ней? – спросил священник. – Да, – отвечал ветеринар. – Я звонил, она не вышла. Она не придет. Все кончено. Педди решительно покачал головой. – Нет, – сказал он. – Нет. Еще не все. Ты сказал, что ты молился, Эндрью? – Да. – Помогло тебе? – Не знаю. – Помолимся вместе, а? – Он увидел, как побагровело лицо его друга, и сказал раньше, чем тот возразил ему: – На колени становиться не будем. Тебя услышат и так. Ты и рук не складывай. Любовь и милость не зависят от жестов и поз. – Мне трудно молиться, Энгус, – сказал Макдьюи. – Я ведь не умею. Что надо говорить? И удивился, как вырос вдруг кругленький, маленький священник, прямо всю комнату заполнил. – Говорить? – переспросил он. – Ты молчи. Просто направь к Богу то, что в твоем сердце. И я так сделаю. Педди отошел к окну и стал глядеть на пустую, темную улицу и на тяжелые тучи, нависшие над западной ее частью. Макдьюи подошел к постели и стал глядеть на прозрачное лицо и поблекшие волосы. «Господи, – думал он, – спаси ее. Накажи меня, а ее спаси». Наконец, друзья обернулись друг к другу. – А если все уже решено? – спросил Макдьюи. – Стрэтси сказал… – Значит, ты примешь и это. Но невозвратимых решений нет, все можно повернуть вспять… – Энгус, ты правда веришь в чудеса? – Да, – отвечал священник. – Буду надеяться, – сказал Макдьюи. – Вот этого Стрэтси и хотел, когда спросил, молился ли ты. Раньше у тебя надежды не было. Священник ушел домой, ветеринар присел к столу у себя в кабинете, откуда было видно через холл, что делается в комнате у Мэри, и стал думать о том, какой разный Бог у констебля, миссис Маккензи, доктора и священника. Тот, Который без предупреждения вошел сейчас в его сердце, был похож чем‑то на Лори, чем‑то на Энгуса. От мысли о добром, маленьком священнике с приветливым лицом и заботливым взором ему стало легче, но мысль о Лори так больно ударила его, что выдержать он не смог. Собиралась буря, где‑то гремел гром. Темнота и тишина становились все тяжелее. Макдьюи пошел к дочери, взял ее за руки и сказал: «Не уходи от меня». Что‑то засветилось в ее глазах и сразу угасло. Он долго стоял в тяжкой тишине, держа холодные ручки Мэри. И вдруг зазвонил звонок. Макдьюи вышел в холл и крикнул: «Я сам открою, миссис Маккензи!» Он был уверен, что это Энгус пришел провести с ним ночь. Но это была Лори. Сперва он подумал, что ему мерещится, просто соседка зашла, но в странном свете дальних молний он увидел вчерашний плащ, откинутый капюшон, рыжие волосы, светящийся взор и нежную улыбку. – Лори! – крикнул он. Ее бледное лицо горело – наверное, потому, что она быстро прошла такой долгий путь. – Я очень спешила, – сказала она. – Сперва мне пришлось их покормить и запереть. – Лори! – хрипло повторил он. – Иди сюда. Иди сюда, Лори, иди скорей, только не исчезни!.. Она не удивилась его словам, вошла в дом, и он закрыл за ней дверь. – Эндрью, – спросила она, – что ж ты не сказал, что у тебя больна дочка? Он смотрел на нее и все не верил. – Лори, – выговорил он, – тебя Бог ко мне послал? – Нет, – честно отвечала Лори. – Его слуга, отец Энгус. – Идем, – сказал он и повел ее за руку к больной. Плащ она сбросила. Платье на ней было зеленое, как мох. Она опустилась у кроватки на колени и долго мочала. Девочка глядела на нее. Макдьюи казалось, что уже много часов они что‑то говорят друг другу. – Как ее зовут? – спросила, наконец, Лори. – Мэри, Мэри Руа. Лори позвала своим нежным голосом: – Мэри Руа! Бедная рыжая Мэри! Ты меня слышишь? – Она не ответит, – сказал Макдьюи. – У нее голос пропал. Это я виноват. – Ой, Эндрью! – воскликнула Лори и с бесконечной жалостью поглядела на него. – Можно я возьму ее на руки? – Можно, – отвечал он. – Возьми ее на руки, Лори. Держи ее. Не пускай. Лори взяла девочку на руки и села с ней на пол. Голова ее так нежно и печально склонилась к больной, что у Макдьюи чуть не разорвалось сердце. Она припала щекой к потускневшим волосам, что‑то приговаривала, шептала, легко прикасаясь губами к голове, и пела так:
Хобхан, хобхан, горри ог о, горри ог о, горри ог о. Хобхан, хобхан, горри ог о[16],
Моя душенька лежит. Моя душенька больна…
Тут голос ее прервался, она прижала Мэри к груди и закричала: – Эндрью! Ее почти нет! Сверкнула молния, страшно загремел гром, взвыл ветер. Тяжелые капли застучали по крыше. Буря пришла с гор сюда, в долину.
Ну как? Хороша моя буря? Нравится она вам? А мне не нравится. Я боюсь ее до смерти. Не люблю бурь. Весь мой мех, от носа до кончика хвоста, встает дыбом и потрескивает. Конечно, я – богиня и могу вызывать дожди и грозы. Но это уж слишком! Вам странно, что боги тоже боятся? Ничего странного тут нет. Вы создали нас по своему образу и подобию и по образу и подобию зверей и птиц. Чего же вы от нас ждали? Богиня я богиня, но ведь я и кошка, совсем небольшая. Тогда, в прекрасном Бубасте, меня до болезни доводили все эти крики, пляски, подношения, вообще людская глупость. Бывало, они поют, играют, шумят, а я сижу в святилище на золотом, усыпанном изумрудами троне и моюсь, чтобы о них забыть. Хотела бы я сейчас забыть об этой буре. Лори ушла. Покормила нас, заперла – меня в доме, их в амбаре – и ушла куда‑то. Не будь я богиней, я бы поднялась наверх и залезла к Лори под кровать. Ой, какая молния! Гром какой! Пойду посижу хоть в спальне… Знаете, что я там нашла? Я узнала, откуда идет этот дивный запах, навевающий на меня печальные и сладостные сны. Одновременно я нашла и прекрасное место, где не так гремит и сверкает и прятаться не стыдно. Это – шкаф. Наверное, Лори спешила, одеваясь, и не заперла его. В Египте такого запаха не было. Пахнет мешочек; по‑видимому, – в нем какая‑то трава. Я нюхаю и нанюхаться не могу. Посплю‑ка я в шкафу. Тут хорошо, тепло. Носом я уткнулась как раз в мешочек и мурлыкаю так, что все трясется.
Сверкнула молния, и гром загрохотал такой, словно в небе ударили молотком в медный кимвал. Эхо прокатилось по холмам; и самые низкие, глухие ноты замерли у дверей и окон. Таких гроз не помнили и старожилы. Миссис Маккензи, Вилли Бэннок, Лори и Эндрью сидели у кроватки. От страшного грома больная проснулась, и ужас засветился в ее глазах. Она приоткрыла рот, но ничего не сказала, и Макдьюи подумал, что ребенок, который не может плакать, просто душу разрывает. – Не бойся, Мэри Руа, – прошептала Лори. – Утром будет тихо, светло… Макдьюи взглянул на часы. Было без малого четыре – то самое время, когда всего легче разлучиться телу и душе. Когда станет светло и тихо, подумал он, смерть уже уйдет отсюда и унесет с собой мою дочь. – Может, послать Вилли за доктором? – спросила миссис Маккензи. – Нет, – ответил Макдьюи. – Он больше ничего не может сделать. Последний его рецепт – «молитесь». Он увидел, как зашевелились ее губы и склонилась голова Бэннока, но сам молиться не стал. Сердце его исходило нежностью к Лори – она, слышавшая ангелов, стирала платком пот со лба Мэри, гладила ее по щеке и по волосам, брала прозрачную руку в синих венах и тщилась перелить в больную свою силу и любовь. Макдьюи не молился из смирения, а не от гордыни. Ему казалось, что нельзя больше занимать Бога собой и своей бедой, когда мир полон горя и бед. Но молитвы миссис Маккензи и старого Бэннока поддерживали его. Они – простые души, невинные, не то, что он. Сейчас няня говорила вслух, и Макдьюи прислушивался к ее спору с Богом. «Господи, – говорила она, – у Тебя столько деток, оставь нашу девочку нам! Господи, послушай меня, старую, одинокую!» Вдруг он заметил, что кивает в такт ее словам. Молния снова озарила комнату. Из‑за грозы вышли из строя и свет, и телефон. В доме было темно и тихо, на столике стояли две керосиновые лампы и несколько свечей. Макдьюи опустился на колени и стоял, касаясь Лори плечом. Он даже и не обнял ее, он просто ее касался и знал, что они едины. Мэри Руа зашевелилась в постели. Лори и Эндрью переглянулись. Нежность и жалость еще освещали ее лицо, но он увидел и с ужасом узнал отсвет того, что видел вчера, когда шотландская женщина сражалась за его жизнь огненным мечом. Она снова прижала больную к груди, защищая от ангела смерти. Макдьюи закричал: – Господи Боже мой! Не надо! Началась последняя битва.
«Томасина, – подумала я, проснувшись, – вылезай скорее, миссис Маккензи раскричится» Она не любит, чтобы я лежала на белье Мэри Руа. А я лежу – и ей назло, и ради запаха лаванды. Всем запахам запах… Вот и теперь я заснула, уткнувшись носом в мешочек. Что‑то сверкнуло, загремело. Значит, гроза… Пойду‑ка, решила я, к Мэри в постель. И ей лучше, и мне. Я выпрыгнула на пол. Сверкнула молния. Что такое? Постель пуста. И это не та постель! Не та комната! Я‑в чужом доме! Я, Томасина‑аристократка, испугалась впервые в жизни. Я бегала по комнате как одержимая, прыгала с постели на пол, с полу – на стул и на шкаф, пока снова не сверкнула молния и я не увидела лестницы. Тогда я кинулась вниз и увидела еще одну комнату, где перед очагом стояла корзина для какой‑то кошки. Нашла я и кухню – чужую, не то что у нас, где все вверх дном и столько дивных запахов, и еще одну комнату, в которой стояла страшная и непонятная машина. Мне становилось все страшнее, и я села посидеть посредине комнаты, чтобы сердце не так билось. «Спокойно! – внушала я себе. – Это, конечно, сон!» Чтобы убедиться, я лизнула лапки и поняла, что ошиблась. Во сне мы, кошки, не моемся. Тут молния сверкнула такая, что не описать, и все загрохотало, затряслось, затрещало, чуть дом не обвалился. Я кинулась в трубу. Там было мокро, грязно, душно – нет, приличной кошке такая смерть не подходит! Я вообще не хотела умирать; я хотела домой! Домой, домой, домой! Я висела в темной трубе и просто жить не могла без Мэри Руа. Я видела каждый уголок нашего дома, и кухню, и мое кресло, и белую скатерть, и плед на нашей кровати, а главное – круглое, курносое личико, рыжие волосы и чистый фартук. Верьте или не верьте, я так ясно почувствовала запах Мэри Руа, словно сидела у нее на руках – запах глаженого белья, теплой фланели, шелковых лент, мыла, варенья, зубной пасты, мягких волос. И такая любовь переполнила меня, что я рванулась вверх по трубе, под самые молнии. Кто как, а я дождя не терплю. Я спрыгнула и села под густым деревом. Мне захотелось умыться‑я кошка чистоплотная; и я начала с лапок. Сперва моем лапку спереди, потом сзади, потом – щеки, голову, за ушами… «Томасина, иди домой!» Кто это сказал? Я сама? Теперь – бока, потом… «Иди домой, Томасина!» «Как это? В такую грозу? Да я и дороги не знаю!» «Что тебе гроза? Ты и так вся мокрая. Неужели ты снова забыла запах Мэри Руа? Иди, глупая ты кошка!» «Я не забыла! И молоко помню, и овсянку, и соленые слезы на розовых щеках. Я где‑то пропадала очень долго… Я хочу домой… я…» Смотрите, да это я сама с собой говорю! Кому ж еще? Я перестала мыться. Гром гремел немного подальше. «Иди домой! Иди домой, Томасина!» «Боюсь…» «Иди». Я вылезла из‑под веток, и дождь брызнул мне в лицо. «Что ж, – рассудила я. – Он меня и вымоет». Мы вообще склонны к философии. Я наставила усики, проверяя, могу ли определить дорогу. Оказалось, могу. Если бы я знала, как тяжел путь, как мокра земля, как холоден дождь, как буен ветер, я бы, наверное, не пошла. Или пошла бы все равно? Я то бежала, то почти ползла – и лесом, и мостом, и улицами. Где‑то я лежала под забором, снова не зная, сон это или явь, потом шла дальше. од забором я, наверное, и впрямь уснула ненадолго, потому что мне почудилось, будто я – не я, и сижу почему‑то на золотом троне, на пуховых пурпурных подушках, а на шее у меня золотое ожерелье или, если хотите, ошейник. Справа и слева от трона какие‑то жаровни, от них идет довольно приятный дым. Что‑то зазвенело, вбежали красивые девушки в белых платьях. Они пели и размахивали пальмовыми ветками. У моего трона они упали ничком. В дверях показался мужчина в темной одежде. Волосы его и борода были рыжие, как пламя, глаза – холодные как лед. Но, подойдя ко мне, он опустился на колени и стал другим, добрым. Он положил предо мной золотую мышку с рубиновыми глазами. «Помоги мне! – сказал он. – Пожалуйста, помоги!..» Зазвенели кимвалы, загремел гром. Я лежала, дрожа, под забором. Небо стало багровым, дождь ревел, голос внутри меня самой повторял: «Иди домой, Томасина. Иди к Мэри Руа… иди… иди!..»
|
|||||||
|