Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ева играет прелюдию Шопена № 2 ля‑минор.



Ева играет прелюдию Шопена № 2 ля‑минор.

Ах, Ева, Ева.

Ева.    Это все, что ты можешь сказать?

Шарлотта.    Нет‑нет. Я просто тронута.

Ева (с радостью). Тебе понравилось?

Шарлотта. Мне понравилась ты.

Ева. Не понимаю.

Шарлотта. Сыграй что‑нибудь еще. Мы так хорошо устроились.

Ева. Нет, я хочу знать, где сделала ошибку.

Шарлотта. Ты нигде не ошиблась.

Ева. Но я вижу, тебе не понравилось, как я играла эту прелюдию.

Шарлотта. Каждый волен трактовать ее по‑своему.

Ева. Естественно. Ты абсолютно права. И поэтому я хочу знать, как бы трактовала ее ты.

Шарлотта. К чему это?

Ева (раздраженно). Да к тому, что я прошу тебя.

Шарлотта. Ты сердишься?

Ева. Мне обидно, что ты считаешь излишним посвящать меня в свои тайны.

Шарлотта.    Ну что ж, раз ты сама хочешь. (Спокойно.) Оставим в стороне технику исполнения. Она не была, по‑моему, такой уж неуклюжей, хотя ты могла бы постараться освоить аппликатуру Корто, это помогает правильней понять вещь. Но не будем, как договорились, касаться этого вопроса, поговорим о самой интерпретации.

Ева. Хорошо.

Шарлотта. Шопен не сентиментален, Ева. Он человек сильных чувств, но он не сентиментальный. Чувство и чувствительность – разные вещи, между ними целая пропасть. В прелюдии, которую ты играла, говорится о скрытой боли, а не о прекраснодушных мечтаниях. Исполнитель должен быть спокоен, ясен, даже суров. Страсть его лихорадочна, но выражение ее мужественно, сдержанно. Послушай первые такты! (Играет.) Тебе больно, но ты не показываешь этого. Потом короткое облегчение. Оно мимолетно, боль возвращается, та же боль – не сильнее и не слабее. И ты полностью владеешь собой – все время. Шопен был гордым, саркастичным, горячим, ранимым, неистовым и очень мужественным. Он не похож на сентиментальную старушонку. Эту Вторую прелюдию нужно играть почти грубо. Она не должна нам льстить. Она звучит как бы неправильно– трудно, выстраданно и победно. Вот так, так, слышишь? (Играет прелюдию.)

Ева. Теперь я понимаю.

Шарлотта (почти заискивающе). Пожалуйста, не сердись на меня!

Ева. За что? Наоборот.

Шарлотта. Сорок пять лет моей жизни я бьюсь над этими кошмарными прелюдиями. И все равно в них есть много тайн, которых я не понимаю. Но я не сдаюсь.

Ева. В детстве я безумно восхищалась тобой. Потом на несколько лет мне надоели и ты и твоя музыка. А сейчас я снова тобой восхищаюсь, хотя по‑другому.

Шарлотта (саркастически). Значит, остается все‑таки какая‑то надежда.

Ева (серьезно). Да, остается.

Виктор. А я вам скажу вот что. Твое исполнение, Шарлотта, завораживает, но в игре Евы больше личного чувства.

Шарлотта (радостно смеется). И за такие слова, Виктор, ты заслуживаешь поцелуя.

Виктор (смущенно). Я сказал только, что думал.

 

 

Ева.    Я прихожу сюда, на могилу, каждую субботу. В хорошую, как сегодня вечером, погоду я сажусь на эту скамью и отдыхаю. Здесь мне не мешает ничто. (Пауза.) Эрик утонул накануне дня своего рождения, ему должно было исполниться четыре года. У нас во дворе усадьбы есть старый колодец с заколоченной крышкой, но он каким‑то образом открыл крышку и упал вниз. Мы почти тут же вытащили его, но он уже умер. Виктор так и не смог оправиться от этого удара, его с Эриком связывали особые отношения. А я, я оплакивала Эрика сильно, но как‑то поверхностно. В глубине души я уже тогда верила, что он продолжает жить, что мы живем близко друг от друга. Стоит мне немножко сосредоточиться, и он уже здесь, рядом со мной. Иногда, засыпая, я чувствую на лице его дыхание, потом он дотрагивается до меня рукой. Ты думаешь, это бредни, фантазия? Что ж, я вполне тебя понимаю. Но для меня это совершенно естественно. Просто он живет иной, чем мы, жизнью, но в любой момент мы можем встретиться, между нами нет непреодолимой стены, нет резкой границы. Временами я, конечно, спрашиваю себя: как в действительности выглядит то место, где живет и дышит мой мальчик? И естественно, я понимаю, что место это нельзя описать, оно – в мире освобожденных человеческих чувств. Виктору гораздо труднее. Он часто говорит, что не может больше верить в бога, который допускает, чтобы дети умирали, сгорали заживо, сходили с ума, подвергались истязаниям, голодали. В такие моменты я пытаюсь объяснить ему, что между детьми и взрослыми нет никакой разницы, что взрослые – это те же дети, только переодетые во взрослую одежду. Человек, по‑моему, вообще фантастическое существо, он непостижим, как сама мысль, в нем есть все: от самого великого до подлого, как и в жизни, ведь человек – это воплощение бога, а бог соединяет в себе все, все огромные силы мира, порождающие и дьяволов, и святых, и пророков, и реакционеров, и художников, и бунтовщиков. Все это существует рядом, бок о бок, все взаимосвязано, переходит одно в другое. Мир, наверно, похож на огромный постоянно изменяющийся узор, ты понимаешь, о чем я говорю? И точно так же должно существовать неограниченное множество реальностей, не только та реальность, которую мы воспринимаем нашими косными чувствами, а целое столпотворение реальностей, которые совмещаются, взаимопроникают, громоздятся поверх и вокруг друг друга. И только наш страх и наш глупый здравый смысл заставляют нас считать, что они разделены непреодолимыми границами. На самом деле никаких границ нет. Ни для наших мыслей, ни для наших чувств. Мы просто боимся самих себя и сами возводим эти границы, мне кажется, ты должна это понимать. Ведь когда ты играешь, например, медленную часть Двадцать девятой сонаты Бетховена, должна же ты чувствовать, что попала в мир, где нет никаких ограничений, что тебя влечет огромный поток движения, который ты не можешь ни разгадать, ни рассчитать. Это то же, что с Иисусом. Он ниспроверг старые законы и ограничения, возвестив о появлении совершенно нового чувства, о котором люди не слыхали и о котором не говорили никогда раньше, – чувства любви. Понятно, как все испугались и разозлились, ведь люди всегда ужасаются и пытаются улизнуть, когда великое новое чувство овладевает ими, несмотря на всю их извращенную тоску по своим иссохшим и мертвым идолам.

 

 

Шарлотта.    Я прихожу в ужас, когда слушаю ее рассуждения! Она становится странной, говорит совершенно безрассудные вещи! И ведь говорит как о чем‑то самоочевидном. Она общается с вашим мальчиком, она разрешила тайну мира, у нее есть ответы на все вопросы!

Виктор (улыбается). Да, да.

Шарлотта. Ты не должен отпускать ее на эти прогулки.

Виктор. Почему, Шарлотта?

Шарлотта. Мне кажется, она глубоко несчастна, хотя не понимает этого. И когда однажды поймет, как плохи ее дела, может сделать что‑нибудь непоправимое.

Виктор. Ты в самом деле так считаешь?

Шарлотта. Да!

Виктор. Где она сейчас? У Лены?

Шарлотта. Она укладывает ее на ночь.

Виктор. Присядь на минуту, Шарлотта, я хочу поговорить с тобой! Нужно, по‑видимому, сказать тебе, что я думаю о моей жене.

Шарлотта. Хорошо, я сижу слушаю.

Виктор. Когда я спросил Еву, не выйдет ли она за меня замуж, она тут же ответила, что не любит меня. Тогда я спросил, не любит ли она кого‑нибудь другого? Она ответила, что никогда никого не любила и не способна на любовь. (Пауза.) Мы с Евой прожили здесь несколько лет, жили дружно, много работали, ездили за границу в мой отпуск, потом родился Эрик. К тому времени мы уже отчаялись иметь ребенка и поговаривали о том, чтобы взять на воспитание чужого. (Пауза.) И вот случилось. Во время беременности характер Евы почти полностью переменился. Она стала веселее, мягче, жизнерадостней. У нее вдруг появилась лень, она перестала мне помогать, забросила свой рояль. Она часто сидела на этом стуле, положив ноги на другой, и могла целыми часами смотреть, как изменяется освещение гор и фьорда. Мы стали вдруг очень счастливы – извини, что я касаюсь этого, но мы были счастливы и в постели. Я ведь на двадцать лет старше Евы, и мне стало уже казаться, что я смотрю на окружающее сквозь какую‑то серую пелену, ты понимаешь, о чем я говорю? Я уже считал, что могу оглянуться назад и сказать: ага, вот, значит, что такое жизнь, вот что ожидало меня в молодости. И вдруг неожиданно все переменилось. (Пауза.) Это было что‑то неслыханное… (Пауза.)Извини меня, Шарлотта, но мне все еще трудно говорить… (Пауза.) Во всяком случае, те несколько лет были счастливыми. Ты бы видела тогда Еву! На нее действительно стоило посмотреть.

Шарлотта.    Я помню годы, когда у вас был Эрик. Как раз тогда я записала все фортепианные концерты и все сонаты Моцарта. У меня не было ни одного свободного дня.

Виктор.    Да, к сожалению, не оказалось. Мы приглашали тебя раз за разом, но ты так и не приехала. Шарлотта. Я не могла.

Виктор. Когда Эрик утонул, пелена, о которой я тебе говорил, стала еще более тусклой. Но для Евы все было по‑другому.

Шарлотта. По‑другому? Как это по‑другому?

Виктор.    Ее чувство осталось тем же чистым, незамутненным. По крайней мере, мне так кажется. Она похудела, сделалась более угловатой, неуравновешенной, у нее бывают теперь необъяснимые приступы гнева. Но я не считаю, что она стала эксцентричной или странной, она все та же. И если она чувствует, что наш мальчик живет где‑то рядом, то это, по‑своему, правда. Она не часто говорит об этом, наверно, боится сделать мне больно – мне ведь действительно больно. Но то, что она говорит, похоже на правду. Я верю ей.

Шарлотта.    Ну конечно, ты же священник.

Виктор.     Немногими остатками веры я обязан только ей.

Шарлотта.    Прости, что я заставила тебя вспоминать.

Виктор.     Ничего, Шарлотта. В отличие от вас с Евой, я пассивный, неуверенный в себе человек. И во всем привык винить только себя.

 

 

Шарлотта. Этой ночью я пирую. Приму несколько таблеток сильного снотворного. Как здесь тихо. Только дождь шелестит по крыше. Четырех таблеток мне обычно хватает.

Ева. У тебя есть все, что нужно?

Шарлотта. Абсолютно все! У меня здесь и отличное вкусное печенье, и минеральная вода, и магнитофон с двумя кассетами, два детектива, затычки для ушей, повязка для глаз, лишняя подушка и мой маленький дорожный плед. Хочешь попробовать этот отличный швейцарский шоколад? Только что из Цюриха. Угощайся, возьми две плитки!

Ева. Спасибо, мама, я не люблю шоколад.

Шарлотта. Странно. Помню, в детстве ты его любила.

Ева. Это Лена любит сласти, не я.

Шарлотта. Что ж, мне больше достанется.

Ева. Спокойной ночи, мамочка!

Шарлотта. Спокойной ночи, малышка! Спасибо за сегодняшний чудесный вечер! Виктор в самом деле прекрасный человек. Ты должна его беречь.

Ева. Этим я и занимаюсь.

Шарлотта. Вы счастливы вместе? Тебе с ним хорошо?

Ева (терпеливо). Мама, дорогая! Я говорила, Виктор мой лучший друг. Не знаю, как бы я жила без него.

Шарлотта. А он мне сказал, что ты не любила его.

Ева. Он сказал?

Шарлотта. Ну конечно, Ева. Что в том плохого?

Ева. Просто я удивлена.

Шарлотта. Разве это тайна?

Ева. Нет.

Шарлотта. Но тебе не понравилось, что он рассказал мне…

Ева. Виктор сдержанный человек.

Шарлотта. Мы говорили о тебе.

Ева. Если ты хочешь что‑нибудь узнать, спрашивай у меня! Я постараюсь быть честной. Насколько могу. Шарлотта. Милочка, не делай, пожалуйста, из мухи слона! Вполне естественно, твоя старушка мать интересуется, как живет ее родная дочь. Мы говорили о тебе с большой теплотой, уверяю.

Ева. Господи, ну если бы я могла понять, почему ты никого не оставляешь в покое?

Шарлотта. Я оставила тебя слишком надолго.

Ева (улыбаясь).Тут ты, пожалуй, права.

Шарлотта. Давай не будем больше говорить на все эти серьезные темы. А то я опять не засну, даже со снотворным.

Ева. Хорошо, поговорим в другой раз.

Шарлотта. Вот‑вот. Обними меня и скажи, что не обижаешься на старую маму!

Ева. Я не обижаюсь.

Шарлотта. Я ведь люблю тебя, понимаешь?

Ева (послушно).Я тоже люблю тебя.

Шарлотта. Не так‑то весело быть постоянно одинокой. Я завидую вам с Виктором.

Ева. Да.

Шарлотта. Теперь, после смерти Леонардо, мне чертовски одиноко. Ты можешь это понять?

Ева. Да, кажется, я понимаю.

Шарлотта. Ну хватит, хватит, хватит. А то я опять расплачусь от жалости к самой себе, а мы решили, что сегодня вечером больше не будем устраивать чувствительных сцен. Вот этот детектив совсем неплох. Его написал Адам Кречинский. Новое имя. Не слыхала?

Ева. Нет.

Шарлотта. Я познакомилась с ним в Мадриде. Он вел себя как сумасшедший. Я едва могла защитить себя. То есть – я не защищалась вовсе. Доброй ночи, Евочка!

Ева. Спокойной ночи, мама!

Шарлотта. Он безумно восхищался мной и говорил, что я самая красивая женщина в его жизни. Ну что с таким поделаешь?

Ева. Дай мне знать утром, когда захочешь завтракать.

Шарлотта. Не утруждай себя, пожалуйста.

Ева. Я обещала тебя баловать.

Шарлотта. Только если ты настаиваешь.

Ева. Я подам тебе крепкий кофе, два ломтя черного

немецкого хлеба с сыром и обжаренный кусочек белого с медом, так?

Шарлотта. Так. И еще стакан апельсинового сока.

Ева. Надо же, я уже забыла.

Шарлотта. Но я могу прекрасно…

Ева. Ты получишь свой сок! Спокойной ночи, мама!

Шарлотта. Спокойной ночи, дорогая!

 

 

Шарлотта (одна).Гм… теперь надо бы взглянуть на состояние наших финансов. Посмотрим! (Вынимает красную записную книжку.)Нужно поручить Браммеру распорядиться деньгами Леонардо. Так, хорошо, вилла тоже стоит немало. Ты, Леонардо, никогда не обращал внимания на земные вещи вроде долгов и доходов, ты был выше их и поручал все Шарлотте. «Ты, Шарлотточка, так хорошо разбираешься в делах. Будь, пожалуйста, министром моих финансов!» А однажды, разозлившись на что‑то, ты сказал, что я скупая. Я и в самом деле скупая. Трачу деньги осторожно. Здравый смысл еще никому не мешал. И мой дед был простой деревенский мужик. Три миллиона семьсот тридцать пять тысяч восемьсот шестьдесят шесть франков! Надо же, у тебя было так много денег, Леонардо. Кто бы мог подумать? И ты все завещал своей старушке Шарлотте. Она тоже заработала себе на корочку хлеба. Все вместе будет больше пяти миллионов. Что мне делать с такими деньгами? Куплю хорошую машину Виктору и Еве! Как только они ездят на этом старом драндулете, что стоит во дворе? На него и взглянуть‑то страшно. Поедем в понедельник в город и выберем новую машину. Это их немного подбодрит. И меня тоже. (Зевает.)Ну вот, теперь я спокойна, хочется спать. Почитаю еще книжку Адама и погашу свет. Здесь в самом деле очень тихо. Дождь кончился. Понятно. (Читает.)«С немым достоинством она предложила ему красный цветок своей невинности, но он принял его без энтузиазма, хотя все утро тайком посматривал на ее маленькие крепкие груди и непокорные золотые волоски, преодолевшие преграду ее бикини». Бог мой, что за пошлятина! Ну и идиот все же этот Адам, хоть и чуть не лишился из‑за меня жизни! (Улыбается.)А может, я куплю машину себе, а старый «мерседес» подарю Еве и Виктору? Тогда я полечу в Париж, куплю машину там и избавлюсь таким образом от нудной дороги обратно. (Зевает.)Завтра серьезно возьмусь за Равеля, боже, сколько я потеряла времени за эти недели! Совершенно непростительно! (Закрывает глаза.)Все‑таки он скучный малый, этот Виктор, ужасно похож на моего Юсефа, хотя и помельче. Они вообще с Евой скучная парочка и, наверно, успели надоесть друг другу до смерти.

Дверь открывается. Шарлотта очень испугана. Неожиданно в комнату вбегает Елена, она бросается на мать. Елена тяжелая и сильная. После короткой борьбы Шарлотта просыпается.

 

 

Ева. Мама, что случилось? Я услышала твой крик, а когда вошла в комнату, тебя там не было.

Шарлотта. Прости, я разбудила тебя, но мне приснился ужасно неприятный сон. Мне приснилось, что…

Ева. Ну?

Шарлотта. Нет, я уже не помню, что это было. Ева. Я побуду с тобой, если хочешь.

Шарлотта. Не надо, спасибо, милая. Я посижу здесь, соберусь с мыслями, успокоюсь. Иди ложись и спи! Спасибо!

Ева. Ну хорошо.

Шарлотта. Ева?

Ева. Да, мама.

Шарлотта. Ты хорошо ко мне относишься?

Ева. Конечно. Ты – моя мать.

Шарлотта. Ты говоришь неправду.

Ева. Неправду? Тогда я спрошу тебя. Как ты относишься ко мне?

Шарлотта. Я люблю тебя.

Ева. Неправда. (Улыбается.)

Шарлотта. Ты считаешь, я не могу любить?

Ева не отвечает, смотрит на нее.

Какой вздор! Ты не можешь обвинять меня в этом.

Ева (смотрит на нее).Никто тебя не обвиняет.

Шарлотта. А себя ты не обвиняешь? Ты же не любишь Виктора.

Ева. Я прямо сказала ему об этом. А ты играешьлюбовь. Разница большая.

Шарлотта. А если я действительно верю?

Ева. Не понимаю.

Шарлотта. Если я в глубине души верю, что люблю тебя и Елену?

Ева. Это невозможно.

Шарлотта. Помнишь, как я решила отказаться от карьеры и осталась дома?

Ева. Не знаю, что было хуже: время, когда ты разъезжала по своим турне, или когда осталась дома и разыгрывала роль матери и хозяйки. И чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь: ты превратила нашу жизнь в сущий ад, и мою и папину.

Шарлотта. Ты ничего не можешь знать о моих отношениях с твоим отцом!

Ева. Папа покорился тебе и был такой же кроткий, как я и все остальные.

Шарлотта. Неправда! Мы были с ним счастливы. Юсеф был самый утонченный, добрый и нежный муж на свете. Он любил меня, и я готова была ради него на все.

Ева. Конечно. И изменяла ему.

Шарлотта. Я ему не изменяла. Я увлеклась тогда Мартином и уехала с ним на несколько месяцев, но неужели ты думаешь, мой путь был усеян розами? Ева. Не знаю. Во всяком случае, это мне приходилось сидеть с папой по вечерам и утешать его, убеждать, что ты, несмотря ни на что, все‑таки любишь его и вернешься домой. Это ведь я читала ему твои письма – твои длинные, нежные, веселые и забавные письма, в которых ты описывала избранные места своих увлекательных поездок. Мы сидели с папой как два тупоголовых идиота, перечитывали их по два, три, четыре раза и убеждались: удивительнее человека, чем ты, нет на этом свете!

Шарлотта (тихо и изумленно).Ева, да ты ненавидишь меня?

Ева. Не знаю. У меня все мысли спутались. Я тебя уже не ждала, и вот ты приезжаешь после семи лет отсутствия, и я радуюсь, что ты наконец приехала. Я не знаю, что себе внушила! Наверно, посчитала, что тебе сейчас плохо, что ты одинока. Не знаю. А может, я вообразила, что теперь, когда стала совсем взрослая, я спокойно могу судить и о тебе, и о себе, и о болезни Елены, и о моем детстве. Но нет, все смешалось, превратилось в какую‑то ужасную неразбериху, хаос. (Пауза.)Спокойной ночи, мама! Незачем ворошить прошлое. Оно все еще способно причинять боль, и потом – это бессмысленно.

Шарлотта. Ты осыпаешь меня обвинениями, а сама уходишь?

Ева. Все равно сейчас уже слишком поздно.

Шарлотта. Что поздно?

Ева. Ничего не изменишь.

В тишине слышится жалобный протяжный стон, он резок и невыносим. Шарлотта в ужасе смотрит на дочь. Ева говорит: «Это проснулась Елена, пойду посмотрю, не нужно ли ей чего». Она спешит по темному дому уверенным шагом, ей не нужно зажигать свет, за окном неподвижное лунное сияние, все тихо, ни ветерка, ни шороха. Ева осторожно открывает дверь в комнату сестры. Жалобный стон тут же прекращается. Ева зажигает настольную лампу. Ее сестра сидит в кровати с невысокой оградой, ее горло и плечо спазматически дергаются, она кусает губы. Но глаза ее плотно закрыты, она спит. Ева осторожно будит сестру. Елена медленно открывает глаза, медленно ориентируется в своем мире, пытается что‑то сказать, оставляет попытки. Ева спрашивает ее, не хочет ли она попить, Елена отказывается, закрывает глаза. Тут же засыпает. Спазмы прекращаются, лицо становится спокойным. Ева сидит рядом, глядит на нее. Гасит лампу. Снова глядит на нее.

 

 

Ева. Я была твоей куклой, с которой ты играла, когда у тебя выдавалась минута свободного времени. Когда я болела или капризничала, ты поручала меня заботам няньки или папы. А сама запиралась в своей комнате и работала, и никто не смел тебе мешать. Я стояла под дверью и слушала. Когда ты устраивала себе перерыв и пила кофе, я проскальзывала внутрь – проверить, существуешь ли ты на самом деле? Ты встречала меня приветливо, но очень рассеянно. И если я спрашивала о чем‑нибудь, то могла не ждать ответа. Я сидела на полу и глядела на тебя: ты была такая большая и красивая, комната прохладная и полная воздуха, шторы раздвинуты, за окном играла под ветром пышная листва, она окутывала все в комнате таинственными зеленоватыми отсветами. Иногда я вывозила тебя на лодке в залив, ты сидела в длинном белом платье с глубоким вырезом, открывавшим твои груди, они тоже были очень красивые, ты была босая, а твои волосы заплетены в большую толстую косу, тебе нравилось смотреть в воду – холодную и прозрачную, ты видела там, глубоко внизу, большие камни, растения и рыб, наклонялась лицом к самой воде, и твои волосы и руки становились мокрыми. А я глядела на тебя и завидовала. Я хотела быть такой же красивой. Я стала до педантизма аккуратно относиться к одежде, очень боялась, как бы ты не осудила мой внешний вид, я ведь считала себя очень неказистой – худой, угловатой, с большими коровьими глазами без бровей и ресниц, с большим ртом и слишком длинными руками и большими ногами, пальцы на которых были совсем плоские, – я считала себя просто уродиной! Но тебя, казалось, моя внешность не заботила вовсе, один раз ты даже сказала: «Тебе, наверно, лучше было бы родиться мальчиком», и ты тут же рассмеялась, чтобы я не расстроилась. Но я, конечно, все равно расстроилась. Я проплакала целую неделю, втихомолку, ты ведь презирала слезы – чужие слезы. А потом однажды я увидела твои чемоданы, они стояли внизу у лестницы, ты говорила в телефонную трубку на непонятном языке, я кинулась в детскую и стала молить бога, чтобы что‑нибудь случилось и помешало твоему отъезду: чтобы умерла бабушка, или произошло землетрясение, или чтобы у всех самолетов отказали моторы, но ты всегда уезжала, двери в доме стояли открытые, по комнатам гуляли сквозняки, и все старались перекричать друг друга, ты подходила ко мне, обнимала и целовала, обнимала еще крепче и целовала снова, глядела на меня, улыбалась, от тебя так хорошо и незнакомо пахло, ты была какая‑то чужая, ты была уже в пути, не видела меня, а я думала: сердце сейчас разорвется, я умру, мне так больно, мне никогда больше не знать радости, ведь прошло всего пять минут, как же я выдержу такую боль еще два месяца, я отчаянно плакала на коленях у папы, а он сидел совершенно неподвижно, положив мягкую ладонь мне на голову, он сидел так бесконечно долго и курил свою старую трубку, обволакивая нас дымом, иногда он говорил что‑то вроде: «Пойдем сегодня вечером в кино» или «В обед неплохо бы полакомиться мороженым», но плевать мне было на кино и мороженое, ведь я умирала от тоски. Так шли дни и недели, мы с папой делили свое одиночество довольно стойко, нам с ним не о чем было особенно разговаривать, но от него исходило такое спокойствие, я никогда ему не мешала, изредка он хмурился, я не знала тогда, что он испытывает постоянные денежные затруднения, но всегда, услышав стук моих башмаков, когда я вбегала к нему в комнату, он оживал и мы приветливо беседовали друг с другом, или же он просто гладил меня по голове своей маленькой бледной ладонью, или, бывало, сидел с дядей Отто на кожаном диване, они пили коньяк и потихоньку переговаривались, интересно, слышали ли они сами, что говорили друг другу, иногда еще к нам приезжал дядя Харри, и они с папой играли в шахматы, в это время во всем доме воцарялась особая тишина и было слышно, как тикают настенные часы в наших трех комнатах. За несколько дней до твоего возвращения меня уже лихорадило от волнения, я даже испугалась, как бы не заболеть по‑настоящему, я ведь знала, как ты боишься больных. А потом, когда ты приехала, я едва могла вынести свое счастье и совсем онемела, так что несколько раз ты нетерпеливо повторила: «Еву определенно не радует мое появление дома». А я заливалась пунцовым румянцем, меня прошибал пот, я ничего не могла выговорить, слов не было, словом в нашем доме владела только ты одна. И я обожала, боготворила тебя, но твоим словам не верила. Я инстинктивно чувствовала: ты почти никогда не думаешь того, что говоришь. У тебя такой красивый голос, мама, в детстве я ощущала его всем телом, а ты сердилась на меня из‑за того, что я не слышу, что ты говоришь. Я и в самом деле ничего не слышала, потому что слушала твой голос и еще, может быть, потому, что не могла тебя понять. Ведь твои слова так резко расходились с выражением глаз, с интонацией. Но хуже всего – ты улыбалась. Ты ведь улыбалась, когда бывала рассержена. Когда ты злилась на папу, ты говорила ему «мой дорогой друг», а когда уставала от меня – «любимая моя девочка». Все не сходилось. Не прерывай меня, мама, я должна выговориться до конца, я знаю, что немного опьянела, но если бы я не выпила, то никогда бы не осмелилась сказать то, что говорю сейчас. Потом, когда мне изменит мужество и я замолчу, ты можешь сказать мне все что угодно, сможешь все объяснить, а я буду сидеть, слушать и соглашаться с тобой, как всегда слушала тебя и соглашалась. Несмотря ни на что, мне ведь было хорошо с тобой тогда, в раннем детстве. И я правильно делала, что любила тебя. Ты относилась ко мне вполне сносно, ты отдыхала от нас в своих поездках. Чего я до сих пор не могу понять, так это твоих отношений с папой, я много думала о вас последнее время, но ваша совместная жизнь остается для меня загадкой. Иногда мне кажется, ты полностью зависела от него, хотя как личность он был намного тебя слабее. Ты могла игнорировать меня и Елену, но к нему была всегда внимательна, откровенно баловала его, всегда говорила о нем так, словно он был создан из более высокой, чем все мы, материи. А ведь бедный папа был всего лишь милой, услужливой и добродушной посредственностью. Насколько я понимаю, ты несколько раз оплачивала его долги, это правда?

Шарлотта. Да.

Ева. У папы были, кажется, свои небольшие увлечения, во всяком случае, я помню, к нам приходили и сидели в гостиной по меньшей мере три незнакомые дамы. Одну, я помню, звали Марией фон Эйк, она была твоей ученицей?

Шарлотта. У него была связь с Марией. Вполне благопристойная и недолгая.

Ева. И тебя это совсем не задевало?

Шарлотта. Но я в самом деле не могла сердиться на Юсефа из‑за пустяков. И потом, у него был хороший вкус. Вот ты считаешь отца посредственностью. А ведь это жестоко и несправедливо и только лишний раз доказывает, как мало ты его знала. В других обстоятельствах Юсеф мог бы стать одним из крупнейших архитекторов Европы. Он был только слишком совестлив и порядочен и во всем уступал первенство старшему брату, который и вполовину не был так одарен, как он. К несчастью, они вместе унаследовали фирму деда. Юсеф никогда не шел на скандал и не отстаивал своих мнений. Но у него были удивительные идеи. Он, например, спроектировал концертный зал для Копенгагена – или для Осло? – нет, это был Лион, и все сошлись во мнении, что это было бы одно из прекраснейших зданий, возведенных в Европе в тридцатые годы, но тут началась война и проект забросили. Бедному Юсефу не везло ни в одном из его начинаний. Но он был личностью, он был большим человеком и уж никак не посредственностью. Ты скептически улыбаешься, Ева? Ты мне не веришь?

Ева. Какое это имеет значение? Твои слова верны в твоем мире, мои – в моем. И если мы поменяемся ими, они потеряют всякий смысл.

 

 

Шарлотта. Вот ты говорила раньше, что я все время занимаюсь самообманом. По‑моему, ты не права. Я никогда не лгала себе. Одно время положение мое было ужасно: меня мучили постоянные боли в спине, я не могла как следует готовиться, мои концерты не удавались, я потеряла несколько важных ангажементов. Жизнь уже стала казаться бессмысленной. Вдобавок меня мучили угрызения совести, я ведь бросила тебя и Юсефа. Я уже стала подумывать: какой идиотизм таскаться из города в город, всюду натыкаясь на позор и унижение, в то время как я могла бы быть с вами. Ты иронически улыбаешься? Я говорю правду, я говорю сейчас, что думала и чувствовала тогда, и мне абсолютно все равно, что ты подумаешь об этом теперь. Рано или поздно нужно выложить все, чтобы больше к этому не возвращаться.

Ева. Я слушаю и пытаюсь тебя понять.

Шарлотта. Это было в Гамбурге, я играла тогда Первый концерт Бетховена, он не особенно труден, и все сошло хорошо. После концерта мы со стариком Шмиссом – ты знаешь, это дирижер, он уже умер – пошли в ресторан поужинать, как это было у нас заведено. Мы сидели долго, хорошо поели и выпили, боль у меня в спине почти прошла, я расслабилась и была уже вполне довольна собой и всем на свете, как вдруг Шмисс сказал: «Что бы тебе не сидеть дома с мужем и детьми и не жить нормальной жизнью, вместо того чтобы подвергаться постоянным унижениям?» Я уставилась на него и рассмеялась. «Ты, видно, считаешь, что я уже настолько плоха?» – «Нет, – сказал он и усмехнулся. – Но я все вспоминаю тот концерт восемнадцатого августа в тридцать четвертом, ты помнишь? Тебе было тогда двадцать лет, и мы вместе играли Первый Бетховена в Линце, стояла тридцатипятиградусная жара, зал был битком набит, мы играли как боги, оркестр горел от вдохновения, после концерта публика встала, люди кричали, топали ногами, и оркестр сыграл туш. А ты стояла в красном простеньком платьице, с длинными волосами до пояса, веселая и невозмутимая, и готова была сыграть концерт еще хоть раз пять или шесть подряд, тебе было бы так же хорошо». – «Как можешь ты помнить все это?» – спросила я. «А у меня отмечено в партитуре. Я обычно записываю наиболее яркие впечатления». Потом, уже в гостинице, я долго не могла заснуть. В три утра я позвонила домой Юсефу и сообщила, что приняла решение: я покончу с поездками и останусь дома с ним и с тобой, у нас будет настоящая семья. Юсеф был ужасно рад. Мы немного поплакали от переизбытка чувств, и он и я, и говорили еще почти два часа. Вот так! Ни о каком самообмане здесь, во всяком случае, речи идти не могло. Скорее, может, о ребячески вздорном предположении, что жизнь может смилостивиться даже над Шарлоттой Андергаст. Как глупо! Через месяц я поняла, что только обременяю вас с отцом, что меня тянет из дому. Но прошло несколько лет, и я успокоилась, стала давать уроки, занялась твоим воспитанием, делила заботы мужа. Летом мы жили в маленьком домике на острове в шхерах… помнишь? (Ева кивает, улыбается уголками рта.)По‑моему, мы были очень счастливы. Или не были? Ты была тогда счастлива?

Ева (отрицательно качает головой).Нет, не была.

Шарлотта (со вздохом).Но ты же говорила мне, что никогда еще тебе не было так хорошо.

Ева. Я не хотела тебя огорчать.

Шарлотта. Ах вот как! (Смеется.)В чем же здесь‑то я сделала ошибку?

 

Ева. А ты и не сделала ошибки. Ты, как всегда, была великолепна! Но для меня это было ужасно. Ведь за неимением лучшего ты обратила всю свою энергию на меня, тогда четырнадцатилетнюю девчонку. Ты ужасно корила себя за то, что забросила мое воспитание, и теперь наверстывала упущенное. Я, конечно, сопротивлялась, как могла, но у меня не было ни малейшего шанса. Я ведь любила тебя, верила, что ты всегда права, а я всегда виновата. Знаешь, что ты делала? Ты никогда не ругала меня открыто, ты действовала окольными путями. Но не было ни одного часа на дню, чтобы ты не улыбалась мне, не отпускала своих шуточек, не играла нотками нежной внимательности или легкой озабоченности в своем голосе. И не было ни одной, даже самой пустяковой, мелочи, которая бы прошла мимо тебя и не стала объектом твоей неуемной любящей энергии. Я сутулилась, потому что росла слишком быстро, – и ты тут же придумала мне гимнастику, естественно, под предлогом твоей больной спины мы делали ее вместе. У меня выступили прыщи, я ведь была девочка‑подросток, – и ты сразу же нашла врача‑кожника, доброго друга нашей семьи, он прописал мне мази и притирания, от которых меня тошнило, а кожа воспалялась еще больше. Однажды ты почему‑то решила, что мне мешают длинные волосы, что я за ними плохо ухаживаю, – и ты остригла меня почти наголо; вид у меня стал просто ужасный. Но что было хуже всего, тебе вдруг показалось, что у меня криво растут зубы, – и ты добилась своего: мне поставили пластинку – я стала выглядеть совсем как ненормальная. Потом ты объяснила мне, что я уже большая девочка и вместо брюк и кофточек должна носить платья, которые, конечно же, ты заказывала или шила сама, не спрашивая, нравятся они мне или нет, я ведь не протестовала, чтобы тебя не расстраивать. Еще ты давала мне книги, которые мне тоже не нравились, они были для меня еще слишком сложными, но я читала и перечитывала их – ведь потом мы должны были обсуждать их вместе. Конечно, ты мне все объясняла и очень многое рассказывала, но я ровным счетом ничего из этого не понимала и пропускала все мимо ушей, только сидела и изнывала от страха, как бы в один прекрасный день ты не разоблачила и меня, и мою непроходимую глупость. Я стала совсем беспомощной, растерянной, но одно усвоила твердо и отчетливо: во мне нет ни грамма моего собственного «я», того, что другие могли бы полюбить или принимать как должное. Но ты в своей одержимости не замечала ничего, а я становилась все сдержаннее и боязливее, превращаясь в полное ничтожество. Я уже не знала, что представляю собой на самом деле, была послушной марионеткой в твоих руках: говорила то, чего хотела ты, двигалась и жестикулировала так, чтобы это нравилось тебе, я уже ни на минуту не осмеливалась быть собой, даже когда была одна, потому что презирала все мое собственное. Это был кошмар, мама, меня до сих пор кидает в дрожь, когда я вспоминаю то время. Это был кошмар, но меня ожидало еще худшее. Я ведь не могла тогда понимать, что уже ненавижу тебя, была абсолютно убеждена: мы любим друг друга, ты хочешь мне только хорошего. Поэтому я не могла ненавидеть тебя, и моя подспудная ненависть превратилась в страх, мне стали сниться страшные сны, я кусала ногти, вырывала с корнем пряди волос, пыталась плакать и не могла – не могла издать ни звука, пыталась кричать – но получалось только полузадушенное хрюканье, пугавшее меня еще больше. Однажды ты обняла меня, села рядом на диван, немного поплакала, а потом сказала, что мое развитие внушает тебе опасения и что нам надо бы поговорить с хорошим доктором. Я догадалась, что ты хотела сказать, – что я понемногу становлюсь психически ненормальной, и тут даже почувствовала что‑то вроде меланхолического удовлетворения. Так я предстала перед психиатром – старым усталым дяденькой в белом халате, который все время, пока мы разговаривали, водил ножом для разрезания страниц по своему большому животу. Он стал задавать мне вопросы о моей половой жизни, а я не знала, о чем он говорит – у меня ведь не было даже первой менструации, – и пустилась выдумывать вовсю. Кажется, он очень удивился столь странным в моем возрасте вкусам. А может, наоборот, он видел меня насквозь и просто не хотел обижать. Он был очень мил, доброжелателен, говорил, что мне больше нужно думать о маме, о том, как она меня любит и желает мне только всего хорошего, но все это я знала и без него.

Шарлотта. А потом я уехала от вас с Мартином. Этого ты так и не поняла.

Ева. Какие неподходящие слова.

Шарлотта. Ты считала, я предала вас?

Ева. Да.

Шарлотта. А тебе никогда не приходило в голову…

Сдерживается. Обе женщины молчат. Долгая пауза.

Ева. Ты помнишь Стефана?

Шарлотта. Еще бы мне не помнить Стефана. Вы не могли иметь ребенка!

Ева. Мама! Мне было тогда восемнадцать. Стефан был уже взрослый человек, мы любили, мы могли…

Шарлотта. Нет, вы не смогли бы.

Ева. Мы бы смогли, мы хотели иметь ребенка, но ты, ты разрушила все!

Шарлотта. Неправда! Это, черт меня побери, неправда! Наоборот, я говорила отцу, нужно быть осторожными, нужно обождать! Как ты не поняла тогда, что твой Стефан – просто шалопай, ничтожество с преступными наклонностями, он же все время тебя обманывал.

Ева (со злостью).Ты возненавидела его сразу, с первого взгляда, ты видела, что я люблю его, что я отдаляюсь от тебя, и то



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.