|
|||
АннотацияАннотация Мы видим, что в основе взглядов Григорьева лежат два глубоких интуитивных убеждения, которые он сам называл верой в душу и верой в народ. Эта двуединая вера сложилась у него много раньше, чем он начал развивать свою концепцию «органической критики», то есть не была «теоретической» верой. Но именно в этой концепции исходные интуиции Григорьева ( и взаимосвязь этих интуиций) получили ясное и глубокое раскрытие.
Коллективная «душа народа» так же не соответствует его взглядам, как и «мировая душа»; говоря о душе, он всегда подразумевал индивидуальную человеческую душу. Дело в другом и, по сути, простом обстоятельстве: все, написанное Григорьевым, проникнуто убеждением в том, что вера в душу и вера в народ неразрывно связаны: там, где ослабевает одна, там становится бесплодной (или просто неискренней) другая. Поэтому в наиболее важных случаях он называл одновременно оба «предмета» своей двуединой веры: и душу, и народ. Слово «вера» лучше передает, с одной стороны, силу, напряженность акта «человека, в народ верующего» , а с другой – первичную безотчетность, наивность и даже «слепоту», далекую от умозрительной ясности. Понять все это необходимо еще и потому, что многие исследователи Григорьева, даже не коснувшись его «веры в душу» и «веры в народ», выносят на самый первый план его «веру в жизнь» – как особую и самую страстную веру создателя «органической критики». Такой акцент на «вере в жизнь» – по существу своему ошибочен, как бы ярко ни говорил об этой вере Григорьев. Григорьев подчеркнуто различал подлинную жизнь от жизни неподлинной, которая «только зовется жизнью». И разве уместно видеть в таком различении какую-то «непоследовательность» или, тем более, «противоречие»? Григорьев был совершенно последователен в том, что искал подлинную жизнь во внутреннем мире, где обитает «вечная правда души человеческой», и в культурно-исторической жизни народов, где жизнь «кричит разными своими голосами, голосами почв, местностей, народностей, настроений нравственных, в созданиях искусства» . Такой жизни он призывал не бояться, а напротив, «религиозно радоваться». Бог, о Котором говорит Григорьев, есть только в христианстве: Бог, способный к всепониманию и всепрощению, высшим проявлением которых стало Его воплощение. Для Григорьева связь божественного с подлинно человеческим – это нерасторжимая и в религиозном смысле наиважнейшая связь.А как же православие? Здесь необходимо отметить следующее: говоря о душе человеческой, Григорьев обычно говорит о христианстве, тогда как тема православия затрагивается им почти всегда в связи с темой народа, народности, или национальности. Основная мысль Григорьева, выделенная им самим, звучит так: «Дело православия слилось для восточно-славянского племени с делом его народности». Григорьев столь же определенно выразил и свое основное отрицание. Это отрицание относилось к той предвзятой идее «теоретиков», которую Григорьев считал смертельно опасной для всякой живой мысли. «Деспотизм теории», пишет Григорьев, «происходит от того, что вместо действительной точки опоры – души человеческой, берется точка воображаемая, предполагается чем-то действительным отвлеченный “дух человечества”. Ему, этому духу, отправляются требы идольские, приносятся жертвы неслыханные, – жертвы незаконные, ибо он есть кумир, поставляемый произвольно, всегда только теория» .Фактически именно он начал совершенно необходимую для русской философии борьбу с гипостазированием «общих идей», борьбу, без которой (как уже отмечалось в первой части), невозможно отстоять важнейшее метафизическое понятие индивидуальной субстанции. В чем же опасность космополитического поклонения идолу «человечества»? Григорьев отмечает здесь ряд взаимосвязанных моментов. Во-первых, почти за десять лет до выхода «России и Европы» Николая Данилевского, Аполлон Григорьев совершенно четко указывает на то, что поклонник «человечества», за неимением последнего в действительности, «останавливает все развитие на идеалах германского племени», тогда как «все остальное человечество <…> провозглашается (живущим) чуть-чуть что не в зверином состоянии» . Во-вторых, признание «человечества» не просто названием для совокупности отдельных людей или отдельных народов, но чем-то, стоящим над людьми и народами, неизбежно приводит к уверенности, что «ни народы, ни лица не имеют своего замкнутого, самоответственного бытия и являются только орудиями отвлеченной идеи, преходящими, призрачными явлениями» . В-третьих, провозгласив благо «всего человечество» высшим благом, мы неизбежно подчиним этому «идеалу» все остальные идеалы, цели и нормы жизни. Выводы О том значении, которое придавал Григорьев борьбе с «централизацией» и «централизаторами», мы вспомним еще не раз. Приписывать Григорьеву стремление к «православной централизации», как это фактически делают господа из «Института русской цивилизации», - значит не просто искажать его взгляды, а, по сути, клеветать на него. Клевета эта особенно оскорбительна потому, что Григорьев был первым в русской философии, кто совершенно ясно отвергнул какое-либо поклонение идолу «человечества», и не просто отвергнул, но и разоблачил этого идола силою самостоятельной мысли. Философская мысль Григорьева – это развитие его первичных интуиций, изначальных верований, или, чтó то же самое, его изначально двуединой веры. Той веры, о которой он говорит буквально в каждой своей статье (и во множестве писем) как о вере в душу и как о вере в народ. Душа и народ, в глазах Григорьева, не подменяли Бога, а являлись самыми важными свидетельствами Его присутствия в мире и в человеке. Григорьев верил в Бога нашей души и нашей народности– и только такая вера может быть жизненной верой.
|
|||
|