Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Климов Григорий - Песнь победителя 6 страница



Тяжело судить обо всем этом! Ведь это варварство, заслуживающее наказания. Да! Но если вы поставите виновника под суд, то окажется, что его семья, жена, дети, дом – все убито, сожжено, превращено в пепел теми, кому мстит он теперь. Пепел убитых стучит в его... сердце! Он будет в истерике рвать гимнастерку на груди и с обезумевшими глазами кричать: “Убей меня, если веришь, что я не прав!..” Он до глубины души верит, что он выполняет свой долг перед мертвыми, перед Высшей Справед­ливо­стью. Он верит, что он прав. У меня несколько раз поднимался пистолет... и опускался. Где критерий справедливости? Что хуже – вина или возмездие?

Кругом много жестокости, бессмысленной жестокости. Немцы впоследствии будут возмущаться этими жестокостями. Пусть спросят у Бога! Там что-то сказано о наказанной гордыне.

Если немцам напомнить о миллионах, да миллионах, русских военнопленных, замученных в Германии, то они найдут массу отговорок, объяснят это объективными причинами. Но факт – это было? Было. Миллионы русских работали в Германии на положении рабов – было это? Было! Некоторые пытаются объяснить это войной и правом победителя. Но сегодня тоже война и победители мы. Да – мы!

Кто серьезно задумается о преступлении и наказании, пусть бросит на одну чашу весов истории сумму русского горя и страдания, а на другую – немецкого горя и страдания. Без сомнения, чаша русского горя перетянет. Попытайтесь беспристрастно решить кто развязал эту эпопею горя и ужаса, имя которому война. Простой русский солдат до глубины души уверен, что начали войну немцы. Он не политик с сигарой в зубах и он не думает о кознях Коминтерна или о борьбе Германии за мировые рынки и “лебенсраум”. Он думает о своем сожженном доме, уведенной в немецкую неволю жене, об умерших с голода детях...

Я охотно хотел бы видеть в каждом немце честного человека, каким он был для меня до войны, которому я мог-бы пожать руку. Но факты, проклятые факты! Надо иметь гражданское мужество смотреть фактам в лицо. У меня десятки раз обливалось кровью сердце, когда я смотрел на эти факты. К сожалению, я бессилен вынести свой приговор или оправдание. Пусть судит об этом Бог!

В последних числах апреля, в разгар уличных боев в центре Берлина, я был неожиданно откомандирован в Москву.

Глава 3. Песнь победителя

1.

В мягкой полутьме зала, под огромными хрустальными люстрами, плывут убаюкивающие волны музыки. Воздух в пролете мраморных колонн напоен теплом человеческого тела, возбужда­ющим ароматом тонких духов, характерным дыханием жизни столицы. Я засовываю пальцы за тугую кожаную портупею и жадно оглядываюсь по сторонам.

Мне не верится, что еще вчера под моими сапогами дрожали от взрывов камни берлинских мостовых, что кругом меня падали, чтобы больше не подняться, люди в серых шинелях. Мне кажется, что мой китель еще сохранил едкий запах Берлина – смесь гари, известковой пыли и порохового дыма.

С эстрады льются знакомые слова фронтовой песенки – такие простые, проникновенные и родные. Где я их слыхал в последний раз? Да, водитель танка старший сержант Петренко! Молодой отчаянный парень, он часто пел эту песенку под аккомпанемент аккордеона. Хороший был парень! Немного не дошел Петренко до Берлина, сгорел заживо в танке в песках Бранденбурга.

Рядом со мной откинулся в кресле старший лейтенант Белявский. Встретив меня в Академии, он сообщил мне, что у него на вечер есть билеты на концерт Заслуженных Артистов СССР. “Пойдем, пойдем! Тебе немного провериться надо”, – сказал он, хлопнув меня по плечу. Таким образом на второй день после возвращения в Москву я очутился в Колонном Зале Дома Союзов.

Во время антракта после первого отделения концерта мы выходим в фойе. Пробыв два месяца на передовой, я опять смотрю на Москву изголодавшимися глазами. После кратковременного отсут­ствия резко бросается в глаза то, чего не замечаешь, постоянно живя в столице.

Основная масса зрителей это офицеры – работники Наркомата Обороны и частей Московского Гарнизона, слушатели Военных Академий, фронтовики очутившиеся на несколько дней в Москве и пользующиеся случаем попасть на концерт. Практически вся физически здоровая часть мужского пола носит военную форму. На человека в гражданском смотрят или как на безнадежного калеку или как на подозрительного человека. Много инвалидов войны – в той же военной форме, но без погон. Многие из мужчин, даже в гражданском платье, имеют ордена или колодки боевых орденов.

Авторитет военного звания за годы войны поднялся на невиданную высоту. До войны офицерское звание было мало популярным, на офицеров смотрели как на лодырей и дармоедов. В годы войны офицерский корпус пополнился массой офицеров запаса. Армия стола неотъемлемой частью каждой семьи. На военную службу стали смотреть как на необходимую и почетную обязанность. Внешние и внутренние реформы в Армии и в стране заставили всех пересмотреть свои взгляды на военное звание. Сегодня боевой офицер был самым почетным человеком.

Если до войны гражданские с некоторым пренебрежением смотрели на военных, то теперь картина как-раз обратная. Люди в темно-синих шевиотовых костюмах кажутся существами второго порядка. Большинство из них выглядит измученными и бледными. Лихорадочная ненормированная работа не прошла бесследно. На лицах и одежде большинства женщин та-же серая обезличивающая печать хронического недоедания, повседневных забот и тревог. Голод и холод, напряженная одуряющая работа, нехватка во всем элементарно-необходимом разучили этих людей радоваться и улыбаться. Лица у всех безразличные, бледные, усталые. Даже молодежь потеряла свою былую непринужденность и всепобеждающую юношескую беззаботность довоенных лет.

Усталость войны видна в тылу гораздо яснее, чем на фронте.

Отдельную группу составляют так называемые “наркоматчики”, – хорошо одетые, сытые и самодовольные до тошноты. В городе их можно безошибочно узнать по светло-коричневым кожаным пальто, в которые они все неожиданно облачились в одну ночь. В 1943 году американцы вместе с сотнями тысяч автомашин, поставляемых по ленд-лизу, в качестве спецодежды для шоферов прислали эти кожанки. Автомашины пошли по назначению на фронт, а кожаные пальто застряли в Москве в качестве спецодежды для ведущих работников Наркоматов. Для фронтовых шоферов это излишняя роскошь, а у советских ответработников еще со времен революции детская слабость ко всякого рода кожанкам.

По Москве ходит слух, что американцы не мало удивляются, встречая советских деловых представителей выряженными в шоферские спецовки. Может быть по наивности они считают это пролетарской скромностью советских боссов.

Бесцельно побродив по фойе среди блеска орденов и бледных голодных лиц, мы с лейтенантом Белявским подходим к стеклянной витрине буфета. За стеклом навстречу нам сверкают астрономичес­кими ценами самые изысканные деликатесы, какие только были в Москве в лучшие довоенные годы. Но цены! Стыдно смотреть, как люди, покрутившись у буфета как у музейной витрины, облизывая губы и глотая слюну, поворачивают назад с пустыми руками.

“Хорошо хоть мы без дам”, – стоически замечает Белявский, – “И на черта все это выставлено?! Уж лучше бы не раздражали воображение.”

Во втором отделении концерта коронным номером выступает Государственный джаз под руководством Заслуженного Артиста РСФСР Леонида Утесова. Утесов – популярнейший в Советском Союзе руководитель джаза, на которого возложена щекотливая задача подогнать западноевропейскую джазовую музыку к часто меняющимся потребностям социального заказа. Его интерпретация джаза попеременно воодушевляет аудиторию то фокстротом на стахановские мотивы, то маршем, громящим зарвавшихся империа­листов. Сегодня он с помощью тромбонов и саксофонов вколачивает осиновый кол в могилу фашистской Германии.

Толстенький развязный человечек паясничает на эстраде. На нем традиционный артистический фрак с крахмальной грудью. В петлице вместо хризантемы поблескивает орден “Трудового Красного Знамени”. Потрясая руками в припадке патриотической лихорадки, Утесов выжимает из потеющего оркестра последние капли “Ленинградских волн”.

Самые большие симпатии публики Утесов стяжал себе своим знаменитым конферансом: “Живет моя семья богато и зажиточно! Сам я зарабатываю так тысяч двадцать... Дочка немного подрабатывает, тысяч пять... Ну, конечно, и муж-инженер помогает... Целых шестьсот целковых!” Аплодировали ему бешено, но этот конферанс он довольно скоро прекратил. Говорят, что его потом порядком таскали по НКВД.

В зале наступает минутная тишина. В оркестре какая-то заминка, шепот, суетня. Неожиданно за спинами зрителей вспыхи­вают дуговые лампы и перекрещиваются ярким трепещущим пятном на эстраде. В кресте дуговых ламп стоит Утесов, в руке он держит листок бумаги, рассыпавшиеся пряди волос падают на потный лоб. Маска паяца сброшена и вся фигура толстенького человека дышит неподдельным воодушевлением.

– “Товарищи! Друзья!” – раздается его голос.

Зал насторожился в ожидании. Затаили дыхание люди. Слышно как кто-то скрипит креслом в задних рядах.

Чеканя слова, срывающимся голосом Утесов бросает медленно и с расстановкой в настороженную тишину зала: “Приказ... Верховного... Главнокомандующего..!”

Замерли в томительном ожидании люди. Я слышу как стучит сердце в моей груди, как судорожно сжал ручку кресла старший лейтенант Белявский. Приказ мог быть только один.

“Сегодня, 2-го мая 1945 года, войска 1-го Украинского Фронта во взаимодействии с войсками...” – звучит вибрирующий голос с эстрады.

Я не вижу откуда идет этот голос. Он трепещет в моей груди, он поднимается к горлу как мой собственный голос. Вот она – Победа! Право, в содрогающихся каменных шахтах берлинских улиц, в броневом колпаке, штабного танка, в повседневной жизни солдата пафос боев и победы кажется куда проще и обыденнее, чем среди мраморных колонн этого зала. Там – это только решение боевой задачи, сводки с квадрата, движение цифр, металла, человеческих жизней. Здесь – это годы напряженного ожидания, безграничная радость и гордость народа. Каждый шаг Армии вперед восприни­мается с болезненным трепетом как шаг к победе не ради самой победы, а как конец дням страха за жизнь мужа, отца, брата. Сердца трепещут в ожидании этого конца дням обезличивающего голода, беспросветной работы тыла для фронта. У всех в сердцах одно – скорей бы конец. Скорей!

Люди тыла больны хроническим психозом. Они непоколебимо уверены, что день победы, день окончания войны, мгновенно, как в детской сказке, не только принесет с собой избавление ото всех кошмаров военного времени, но и даст что-то большее, лучшее, чем они знали до войны. Этот массовый психоз последних дней войны пульсирует в глазах каждого. Это невидимый и неощутимый флюид, заполняющий надеждой опустошенные души людей. Стиснув челюсти, они идут к победе как бегун к финишу, отдавая последние силы, видя только заветную черту. Коснуться в последнем рывке грудью этой черты – и упасть замертво. Там будет хорошо. Там сладкий отдых, там заслуженная награда за самоотверженный труд, за пот, за кровь.

Я закрываю глаза, чтобы не видеть человека на эстраде.

Голос в тишине зала поднимается и крепнет: “Сегодня наши войска, после ожесточенных и кровопролитных боев, овладели сердцем гитлеровской Германии – городом Берлин...” Голос Утесова захлебывается в хриплом торжествующем вопле.

Движимый единым внутренним порывом зал, как один человек, поднимается на ноги. Гром стихийных оглушительных аплодисмен­тов потрясает мраморные колонны. Едва-ли эти стены слыхали что-либо подобное. Старший лейтенант Белявский и я до боли бьем в ладоши и смотрим в глаза другу-другу. При всяких других аплодис­ментах официального порядка советские люди предпочитают не встречаться взглядами. Здесь нам нечему стыдиться, нечего кривить душой.

Я оглядываюсь кругом. Это не искусственно подстроенная овация вождям Партии и Правительства, когда каждый углом глаз наблюдает, усердно ли аплодирует его сосед и в душе ожидает когда окончится снисходительное похлопывание ладоней председателя президиума, – дирижера балагана, – официальный знак к окончанию оваций. Это настоящая овация. В первый раз в моей жизни я не стыжусь аплодировать. В первый раз в моей жизни я вижу столь искреннее и горячее проявление чувств многолюдной аудитории. Гремят, не смолкают аплодисменты. Это русский народ стоя благодарит русского солдата за тяжелый боевой труд, за пролитую кровь.

Откуда-то издалека, заглушаемые бурей аплодисментов, доносятся слова: “В ознаменование победы над Берлином приказываю: сегодня, 2 мая 1945 года, в 22 часа по московскому времени произвести 20 орудийных салютов из 220 орудий в городе Москве и в городах-героях Сталинграде, Ленинграде, Одессе...”

Покинув концертный зал, мы выходим на площадь Свердлова. Еще не потухла малиновая полоса на закате. Светло небо над потонувшим в вечерних сумерках городом-победителем. Чернеют причудливыми силуэтами крыши домов на фоне угасающей лазури. Чудно прекрасны московские вечера в мае. Сказочны они, озаренные огнями победы, в победном венце военной славы.

Где-то далеко на Западе лежит в мертвой темноте другой город. Город, поверженный на колени. Не весело тому городу и его жителям. Еще дымятся развалины, бывшие когда-то уютными домами, где кипела тихая мирная жизнь. Еще валяются по улицам трупы, еще вчера не думавшие о смерти. Живые сидят запершись в своих квартирах без света и без огня, дрожа от каждого шороха за дверью. Могильным холодом дышит на них будущее. Они едва-ли и думают о будущем. Они еще не могут понять всей глубины той бездны, куда привела их человеческая гордыня.

“Да! Иногда и Москва может быть красивой”, – непроизвольно вырывается из груди старшего лейтенанта Белявского, всегда критикующего Москву в пользу Ленинграда.

Гаснут огни последнего салюта. В наступившей тишине в моих ушах звучат заключительные слова приказа: “Честь и слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!”

Да будет кровь, пролитая вами, пролита не напрасно...

2.

Каждый москвич знает памятник Минину и Пожарскому. Долгие годы стоят бронзовые русские патриоты на Красной площади у стен Кремля. Их моют хмурые осенние дожди, колючим снегом чешут им бороды декабрьские ветры, теплым дыханием ласкает весеннее солнце. Так проходят над ними годы, как облака в небе. Рождаются, чтобы умереть люди. Приходят и уходят цари и правители за кремлевской стеной, а бронзовые великаны все стоят на своем старом месте.

Московские старухи, украдкой крестясь, шепотом передают из уст в уста, что иногда бронзовые великаны опускают свои тяжелые ресницы и закрывают свои хладные очи, чтобы не видеть того что творится кругом.

Но вот однажды, только один-единственный раз за все долгие годы, бронзовые великаны вздохнули полной грудью, встали во весь свой рост, посмотрели в глаза друг-другу, крепко обнялись и поцеловались. Старухи клянутся, что плакала тогда холодная бронза. Плакала слезами радости бронза, и мы – люди земли русской.

Этому я верю сам и это подтвердит вам каждый русский человек, бывший в Москве в то солнечное утро Девятого Мая Тысяча Девятьсот Сорок Пятого года.

Уже за несколько дней до этого по Москве ползли неопределен­ные слухи о каких-то секретных переговорах между Союзниками и представителями Германского Главного Командования. Никто ничего толком не знал, но напряжение еще больше усилилось, атмосфера ожидания накалилась до предела.

В Советском Союзе так и не были оглашены истинные обстоятельства капитуляции. Капитуляция Германии произошла в Штаб-квартире генерала Эйзенхауэра, в маленьком школьном домике вблизи Реймса во Франции, 7 мая 1945 года в 14.41 по среднеевропейскому времени. Капитуляция была подписана со стороны Германии – Начальником Германского Штаба генерал-полковником Иодль, со стороны союзников – Начальником Штаба генерала Эйзенхауэра генерал-лейтенантом Вальтером Б. Смит и со стороны Советского Союза – генералом Суслопаровым. Окончатель­ный текст капитуляции был подписан 8 мая в 12.01 по среднеевропейскому времени в пригороде Берлина – Карлсхорсте. Тогда-же было официально объявлено о капитуляции. В Советском Союзе о капитуляции было объявлено в обращении Сталина по радио в ночь на 9-ое мая.

Утром 9-го мая я проснулся от землетрясения. Кто-то как сумасшедший тряс меня за плечи. В широко раскрытых ликующих глазах старшего лейтенанта Белявского я прочел без слов все.

С лихорадочной поспешностью я оделся, дрожащими неслу­шаю­щимися пальцами застегнул пуговицы кителя. Белявский торопит меня. Я тоже тороплюсь, сам не зная куда. Нужно почистить сапоги – в такой день сапоги должны сиять как солнце. Нужно пристегнуть свежий воротничок, полой шинели навести последний блеск на пуговицы. Никогда у меня не было такой внутренней потребности к блеску военной формы, как в этот день. Машинально захлестнул я под погон ремень портупеи. Ремень и портупея носятся поверх кителя только на параде и в карауле. Но разве сегодня не парад? Пусть попробует кто-нибудь указать мне сегодня на нарушение формы. Теперь бежим! Туда где люди, где радость, где торжество и ликование.

Когда мы быстрым шагом заходим в ворота Академии, часовой в проходной козыряет нам особенно лихо и улыбается, как будто мы знаем одну и ту-же тайну. Да, победа! Подписана безоговорочная капитуляция.

Академия гудит как взбудораженный улей. Все слушатели выстроены по-факультетно на плацу для слушания приказа Верхов­ного Главнокомандующего. Горит солнце в небе. Горят орденами шеренги офицеров, замерших по команде “Равнение на знамя”! Звучат трубы горнистов. В сопровождении ассистентов с обнажен­ными саблями полощется по ветру красный шелк с золотыми кистями. Знаменосец и ассистенты – Герои Советского Союза. Начальник Академии зачитывает приказ Сталина, подводящий черту под четыре года героической борьбы русского народа против гитлеровской Германии. Затем к слушателям обращается начальник Западного Факультета полковник Яхно. Но все эти слова звучат слишком слабо. Они не могут выразить все величие момента, к которому мы шли так долго, такой дорогой ценой.

Хочется скорее вырваться наружу, в гущу народа, туда, где пенится через край безудержная радость победы. С группой офицеров, даже не позавтракав, я тороплюсь в центр Москвы.

По пути мы заскакиваем в “американку”, где можно выпить стоя. Заказываем по кружке пива. С недавнего времени в Москве появилось пиво по 16 рублей кружка. Дневное жалование офицера за пол-литра пива. У некоторых из нашей компании нет в кармане даже на пиво, выручают товарищи.

“На фронте лучше, чем в тылу”, – говорит один, посыпая пиво солью и рассматривая поднимающиеся со дна пузырьки, – “Там хоть выпить есть что”.

“Ничего. Скоро все будет”, – утешает другой. – “Видишь – уже пиво появилось. Через пару месяцев так заживем – как в сказке. Не даром воевали! Теперь подожди – увидишь что будет”. В его голосе звучит непоколебимая уверенность в какое-то близкое чудо. Как-будто он знает, что для него приготовлен подарок, но пока, об этом нельзя говорить. Если кто-нибудь усомнится в его словах, то он прямо в глаза обвинит его в измене. Какой измене он не знает сам, но будет считать этого человека предателем.

Об этом мало говорится, разве что только обрывками фраз. Об этом не пишется открыто в газетах, но довольно прозрачно намекается. Это загадочное и неуловимое нечто носится в воздухе, мы жадно вдыхаем его полной грудью и оно пьянит нас. Мы не думаем, мы не рассуждаем, мы только чувствуем. Имя этому пьянящему чувству – надежда. Мы надеемся на что-то. Это что-то настолько огромно, настолько непостижимо желательно для нас, настолько загнано в самые уголки нашего сознания, что мы не решаемся говорить или даже думать об этом.

На что мы надеемся? Старого не воротишь, мертвых не воскресишь. Может быть мы радуемся, что снова вернемся к мирной довоенной жизни? Но это мало кого из нас обрадует. Наша первая радость – сегодня мы стоим на рубеже. На рубеже конца самого темного периода нашей жизни и на рубеже начала нового неизвестного периода. И каждый из нас надеется, что этот период, как радуга после бури, будет светлым, солнечным и счастливым. Если спросить, – на что мы надеемся, то большинство, пожалуй, выразит свои мысли просто: “К черту все то, что было до войны!” А что было до войны, каждый из нас хорошо знает.

Я видел много московских праздников и парадов. По улицам маршировали колонны демонстрантов, по тротуарам стояли люди и глазели. В такие праздники больше всего чувствовалось одно – люди хотели-бы действительно попраздновать и повеселиться, а не демонстрировать свою радость и веселье. Это был обезьяний театр где в самой глубине души копошилось поганенькое чувство фальши. Большинство старалось не думать, что основным стимулом, заставляющим праздновать эти праздники, является задняя мысль – “Как бы на заметку не взяли, если не пойдешь!”

Сегодня другое дело. Никаких организованных демонстраций нет. Но это абсолютно не нужно. От края и до края, как безбрежное море, улицы Москвы переполнены народом. Люди на тротуарах, люди на мостовых, в окнах, на крышах домов. В центре Москвы улицы настолько переполнены, что не видно разницы между тротуаром и мостовой. От одной линии домов и до другой – равномерный бурлящий человеческий поток. Беспомощно звучат сирены автомашин, застрявших в толпе и не могущих продвинуться ни на шаг. Все население Москвы устремилось в центр.

Вот группа девушек в светлых весенних костюмах. Они радостны и взволнованы. Они приплясывают, как-будто у них на ногах выросли крылья. Они переполнены радостью. В руках у девушек цветы. Цветы в военной Москве так-же редки, как на Северном полюсе. Букет цветов в руках московской девушки весной 1945 года! Это... Это по европейским масштабам дороже букета черных орхидей или красных роз в январе.

Впереди нас оживленно беседуют несколько офицеров-летчиков. Простые ребята, солдаты воздуха. Один из них в штатском платье. Безжизненно повис пустой рукав правой руки. Вся левая сторона пиджака густо усыпана орденами, на самом верху над карманом, где у гражданских людей торчит шелковый платочек, поблескивают колючими углами две золотые звездочки Героя Советского Союза.

Девушка с сияющими как звезды глазами вихрем подлетает к летчикам. Как-будто она давно ждала и искала этих людей. С разлета целует одного, целует другого... Крепко целует этих славных парней, которые явно смущены. За что, собственно? Ведь мы такие как все!

Девушка целует их всех по очереди. Целует крепко и искренне, как сестра любимого брата за дорогой подарок. Передо всей Москвой, гордо и счастливо, она целует людей, отдававших свою жизнь за небо Москвы.

Летчик-инвалид неловко прижал левой рукой букет цветов к груди. Нежные лепестки ласкают холодный металл орденов. Девушка особенно ласкова к инвалиду, она не хочет отпускать его из своих объятий. Они ничего не говорят друг-другу. Чувства, горячие человеческие чувства сильнее всех слов.

Девушка, как бы хотелось и мне поцеловать тебя! Поцеловать просто за то, что ты так хорошо умеешь благодарить солдата.

Вот старушка в белом платочке. Она растерянно оглядывается по сторонам, ищет кого-то в кипящей человеческой стихии. Видно она редко бывает на улицах и не привыкла к шуму. Простая русская мать. Тысячи таких матерей встречали мы в деревнях, где шел фронт. Мы их так и называли с первого шага через порог – “Мать!” Они без слов засовывали нам кусок хлеба в карман шинели и украдкой крестили нас вслед.

В сторонке у стены дома прислонились двое пожилых солдат в истрепанных фронтовых шинелях. У них небритые заросшие щетиной лица, тощие вещмешки за плечами. Видно ехали с фронта или на фронт. День победы неожиданно застал их в Москве. Сегодня им некуда торопиться, нечего бояться комендантских патрулей. Они мирно греются на солнце, с недоумением поглядывая, чего, собственно сходят с ума люди. Точно так-же, как на перекрестке фронтовых дорог, они покуривают заветную махорочку в газетной бумаге. Что еще надо солдату – в мешке за спиной кусок хлеба, в кармане греби жменью махорку, а кругом светит солнце.

Старушка в белом платочке мелким старушечьим шагом пробирается сквозь толпу. Она подходит к греющимся на солнце солдатам, о чем-то взволнованно говорит с ними, тянет их за рукав с собой. Солдаты переглядываются. Нельзя отказаться. Ведь она – мать!

Сколько сыновей отдала она ради этого солнечного утра? Растила она сыновей, которые будут ей опорой и утехой в старости. А теперь... Не выменяла она заветную бутылку водки на буханку хлеба. Голодно было и холодно. Но бутылка водки была святыней. Ждала сыновей. Убили Колю под Полтавой. Погиб в морском бою Петька – матрос. Долго ждала она. Ждала может быть хоть беспутный Гришка, пропавший без вести, вернется когда-либо домой.

Сегодня сердце старой матери не выдержало и она пошла на улицу искать своих сыновей, пригласить в гости первых попавшихся солдат, поздравить их с победой. Сегодня эти солдаты будут ее сыновьями, вернувшимися с победой домой. Они узнают, что такое сердце старухи-матери, о котором они пели свои фронтовые песни. Они раскупорят сегодня заветную бутылку с живой водой. Они выпьют за то, чтобы была Коле пухом земля под Полтавой. Пухом лебяжьим, мягким, как ласка матери. Они выпьют за то, чтобы грели матроса-Петьку холодные балтийские волны. Грели и ласкали, как невеста-молодка в темные ночи. Выпьют и за беспутного Гришку, чтобы не забыл он, если жив, пути к материнскому порогу.

Эх, и я б выпил за вас за всех! Выпил бы до дна и хватил стаканом о землю, как полагается на поминках солдата.

Площадь Коминтерна. У здания американского Посольства, между гостиницей “Метрополь” и корпусами Московского Университета, такое-же безбрежное человеческое море, как и везде в центре. Из открытых окон Посольства с любопытством выглядывают женщины в непривычно пестрых для Москвы платьях. Щелкают фотоаппараты. Спокойно и молчаливо Посольство. Лениво плещется по ветру полосатый звездный флаг.

Люди на площади с интересом смотрят вверх. Как будто они ожидают, что сейчас на балконе появится американский посол и скажет им что-то. Толпа ходит кругами вокруг Посольства, как вода в омуте. Но посол занят в Кремле. Какое ему дело до этой серой безличной массы. Да потом и непринято дипломатам говорить с народом через голову его правительства.

Медленно, беспрерывно давая сигналы, пробирается консуль­ская машина сквозь человеческое море. Американский офицер в светлокремовых брюках и зеленой курточке с галстуком пытается пройти к зданию Посольства. Если он до этого не знал русского обычая “качать”, то был немало испуган, почувствовав себя подлетающим в воздух. Он стремглав летит в голубое небо, мягко опускается на руки москвичей, снова беспомощно хватает руками воздух. Так над головами людей, побрасываемый десятками рук, он следует к зданию Посольства. Поправляя растрепанный костюм и держа фуражку в руке, он поднимается по ступенькам здания, растерянно улыбается и наверное не знает, что ему следует сказать – “О-кэй!” или “Год дам!”

Ласково смотрит сверху солнце на ликующую Москву. Обнимаются и целуются люди на улицах. Незнакомые приглашают в гости незнакомых. Ставь на стол все – не жалей. Выворачивай карманы – не жалей. Трудно было – выстояли. Выстояли и победили. Теперь конец кровавой борьбе, конец всем трудностям и лишениям. Вождь отблагодарит народ за верную службу отчизне. Вождь не забудет!

Каждый веселится как умеет. В Кремле вожди и вождята хлещут шампанское. Иностранные дипломаты из солидарности налегают на “Vodca Visitor’s”, воплощение русской души в глазах иностранцев. Большинство же людей на улицах Москвы пьяно радостью и гордостью Победы.

Врачам-психиатрам хорошо известны явления массового психоза. Необъяснимым является массовый характер этих явлений.

Кто был в Москве 9 мая 1945 года и кто сам пережил то, что пережил каждый русский человек в годы войны, тот знает безошибочно, что такое массовый психоз. Я видел и пережил это только единственный раз в жизни и едва-ли переживу когда-нибудь нечто подобное. Это была разрядка нервного аккумулятора. Разрядка того, что накопилось годами. Многие не понимали этого, но каждый чувствовал это. Москва билась как в лихорадке.

Когда я учился на последних курсах Индустриального Инсти­тута, экзаменационные сессии были для нас трудным временем. На фронте перед боем я редко видел, чтобы солдаты заметно волно­вались. Но я прекрасно помню, как студенты буквально бились в нервных судорогах перед дверьми экзаменацион­ного кабинета. На фронте человек может потерять только жизнь. На экзаменах мы рисковали потерять надежду, многолетнюю надежду. Это было гораздо больше для души человека. Разность психических потенциалов была значительно выше.

Я лично был внешне спокоен во время экзаменационной сессии, я даже не ощущал заметного волнения. Это был скованный заряд. Зато после окончания сессии я лежал целые сутки пластом в постели, как будто разбитый параличом. Это была разрядка аккумулятора.

Так и сегодня в Москве. Это разрядка многолетнего и сложного психического процесса в душе нации. Начало войны принесло людям первый толчок. Люди восприняли войну как облегчение, как возможность освобождения от ненавистных им условий существую­щего режима. Кривая психического процесса облегчения постепенно спадала по мер того, как люди убеждались в необоснованности их надежд. Наступил некоторый стабильный период, где люди ощущали только одно – тщетность всех надежд. Затем началась перезарядка полюсов в душах людей. Одновременно с ростом отрицательного отношения к внешнему фактору войны, была посеяна и пустила ростки новая надежда – достигнуть лучшего будущего можно своими силами, для этого нужно изгнать внешнего врага. К этому времени внешний фактор стал для них врагом. С чудовищными трудностями народ шагал к победе, движимый ненавистью к врагу и все возрастающей надеждой на лучшее будущее после войны. Русские убивали немцев, мстя за неоправданную надежду, разбитую мечту. И еще больше вела их вперед путеводная звезда новой надежды. Никогда они не стали-бы воевать ради сохранения той родины, какую они знали еще до войны. Сначала они не хотели воевать, надеясь, что немцы принесут им Мессию, теперь же они воевали потому, что Мессию они увидели с другой стороны.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.